Там полно сладких зрелых ягод. Она никому об этом не сказала. Я — первый. И если я согласен, то мы можем быстренько сбегать наесться малины.
Не чуя подвоха, я согласился и поплыл за ней вдоль берега, отдаляясь все дальше и дальше от галдящего пляжа и дюн, где осталась наша одежда.
Мы плыли долго и вышли на песок в безлюдном месте, пересекли дюны и углубились в лес. День был жаркий, и мы, не вытираясь, быстро обсохли на солнце. В лесу под соснами мягко пружинил мох, кружевная тень перемежалась с яркими солнечными пятнами. На кустах рдела сочная малина, и мы стали рвать горстями и с наслаждением заталкивать в рот ягоды, перемазав губы и подбородки красным как кровь соком. Насытившись, мы прилегли на полянке отдохнуть, и Марите стала гладить ладонью мои ноги, живот, затем просунула пальцы под резинку трусов. Я не шевелился. Меня разморило от сытости и тепла, мне было даже лень остановить ее. А она свое дело знала и очень быстро умелыми, точными движениями пальцев и ладони возбудила меня.
Она отдалась мне дважды на этой полянке. И ничего со мной не случилось. Сердце даже не дало перебоев. Не лопнуло. Напротив, я испытал наслаждение, как это бывало прежде, до того, как я попал в госпиталь.
Моему надсмотрщику доктору Гольдбергу я не рассказал о своем постыдном грехопадении, но про себя решил, что повторять прогулки за малиной с Марите не стану, — надо выполнять предписания врача.
Как и мы с доктором, Марите делила санаторную комнату с соседкой — совсем юным созданием, лет семнадцати, не больше. Звали ее Ниной. Приехала из Ленинграда. Была студенткой. На Нине стоит подробней остановиться, потому что в последующих событиях именно она стала центральной фигурой.
Как ее описать? Назвать красавицей? Это будет неточно, хотя она была восхитительно хороша. Но это была прелесть не женщины, а подростка, оформляющегося в девушку, без ярких кричащих красок, на одних полутонах, как влажный от росы бутон цветка, только приоткрывающий лепестки навстречу солнечным лучам и по еле уловимым признакам обещающий распуститься ошеломительно яркой и сочной розой.
В ее красоте, в тоненькой фигурке уже был магнит, приковывавший взгляды мужчин, но взгляды эти были не похотливыми, а удивленно-восхищенными. В ней не было ни грамма вульгарности. Она светилась целомудрием, не показным, а естественным, как и ее движения, мягкие, пластичные, манера разговаривать без кокетства и скованности. Такими в кино изображают юных красоток-монашек, и я, когда в первый раз увидел ее с белым цветком в пышных волнистых волосах и модной в ту пору юбке колоколом, подумал, что ей еще больше было бы к лицу темное и строгое одеяние послушницы.
Мужчины — нагловатые, развязные курортные кобели, обалдевшие от постоянной охоты за новыми дамами, почему-то и не пытались ухаживать за ней, а лишь издали любовались словно делая передышку, хватая глоток кислорода в удушливой атмосфере отпускного разгула.
Женщины, по обыкновению не терпящие чужой привлекательности, делали Нине исключение и любовались ею без зависти и без иронично прищуренных глаз. Так смотрят на дочь, намного превзошедшую красотой мать. А дамы постарше, которым ничего другого не оставалось, как посплетничать на скамеечках в аллеях парка, обласкивали ее взглядами, когда она проходила, шурша юбкой, открыто улыбаясь всем вокруг, и всласть упивались рассуждениями о том, что не весь женский пол так низко опустился, еще сохранились редкие экземпляры непорочной чистоты и нравственности, как в их молодые годы.
У меня Нина тоже не вызывала иных чувств, кроме желания долго не отводить от нее взгляда, словно увидел в музее вазу удивительной работы. Со своей соседкой по комнате Марите она приходила по утрам на пляж и стелила коврик в дюнах недалеко от меня, не участвовала в общем разговоре, а лишь умно слушала и наблюдала, улыбаясь глазами как раз тогда, когда и я улыбался или, чуть заметно закатывая их, когда и я не знал, куда девать свои от неловкости за кого-то, сморозившего глупость. У нас установился молчаливый контакт двух единомышленников. И я, грешным делом, подумал, что, будь она старше на несколько лет, я бы плюнул на все предостережения врачей и полез бы из кожи вон, чтобы добиться ее благосклонности, и в не очень густой цепи моих мужских побед это был бы бриллиант первой величины.
Повторяю, такие греховные мысли даже если и приходили мне в голову, то тут же мгновенно испарялись из-за своей абсолютной абсурдности и нереальности. При самом смелом воображении я никак не мог представить себе это хрупкое воздушное создание, сотканное, казалось, из грез, а не из плоти, отдающимся мужчине, уступающим его грубым домоганиям, стонущим под его потным, горячим телом. Мне казалось, что, если бы это и случилось, она бы, как растоптанный цветок, завяла и умерла, не поднявшись с ложа.
Мои отношения с Ниной принимали все более дружеский характер, нам было легко и свободно друг с другом. Меня, все еще слабого, немножко потустороннего после случившегося, пьянила и приятно возбуждала ее недосягаемая близость, ее же, как мне казалось, привлекало откровенное безразличие к женщинам, и поэтому она себя чувствовала в щекочущей безопасности со мной, даже когда мы оставались одни, почти обнаженные, на горячем песке, закрытые от посторонних глаз золотыми гребнями дюн.
Нину знали все мужчины на пляже, но не смели к ней приблизиться и любовались издали, не скрывая зависти ко мне. Один только человек нарушил добровольно принятое всеми табу — мой лейб-медик Вольф Гольдберг.
Уволакивая ежедневно по две новые жертвы на заклание и никак не насыщаясь женской уступчивостью и быстрыми, не запоминающимися ласками, доктор остановил свой воспаленный чувственным голодом взор на Нине. Вперился в нее и замер. Окаменел. Сразу растерял весь набор хорошо отработанных приемов по овладению женским сердцем и превратился в обалдевшего упитанного мальчика с раскрытым ртом и удивленными пуговками глаз, сраженного наповал первой стрелой Амура. Он трогательно немел, завидев Нину, и из острослова и светского балагура превращался в косноязычного провинциала, когда пытался заговорить с ней.
Бабник и опытный соблазнитель, бивший почти всегда без промаха и овладевавший женщиной с холодной рассудочностью и сноровкой мясника-хирурга, потрошащего безвольное тело, он влюбился с ходу и всерьез, и, как громом пораженный, превратился в беззащитное, растерянное существо.
Мне он доверительно сообщил, смущаясь и краснея, что если Нина даст согласие, он хоть сейчас, в этот же день готов зарегистрировать с ней брак.
— Послушай, — сказал он, глядя на меня с тоской во взоре, — ты же у нас евнух, тебе слабый пол противопоказан. И Нина для тебя — нуль. Правда?
Я неопределенно пожал плечами, но потом все-таки кивнул.
— Так вот, намекни, да потоньше, чтоб не вспугнуть… о моих намерениях. Сам я не решаюсь с ней заговорить. А потом мне скажешь.
Я не стал намекать Нине, а просто принялся нахваливать ей моего друга и покровителя, когда мы снова остались вдвоем в дюнах и лежали рядышком на горячем песке, каждый положив свою голову на сгиб локтя, но так, чтобы одним глазом видеть друг друга.
Нина, обычно слушавшая меня с интересом, на сей раз была невнимательна и даже закрывала глаза, словно дремала. Я обиделся и сказал ей об этом.
— Ну, не обижайтесь, — трогательно вытянув губки, сказала она и дружески мне улыбнулась. — Неинтересно слушать о вашем друге. У вас он вызывает восторг, а у меня — отвращение. Потому что я — женщина и никак не могу заставить себя умиляться при виде розовощекого упитанного поросенка, готового вот-вот захрюкать.
Я прикусил язык и понял, что дальнейшие разговоры бесполезны. Если доктор желает объясниться в любви, то для этого не пользуются посредниками, и пусть делает это сам, как умеет. Я сказал ему об этом, сославшись на то, что из меня сват никудышный, могу еще ненароком испортить все дело.
— Ладно, — засопел доктор, надувшись, и его серые глазки-пуговки утонули в розовых щечках. — У тебя нет чувства локтя. Я б с тобой в разведку не пошел.
Как затравленный, нахохлившись, набычившись, ходил он большими кругами вокруг тех мест, где обнаруживал Нину, не смея приблизиться и заговорить. Однажды он осмелел и подошел ближе. Возможно, потому, что увидел меня рядом с ней. Нина сидела на скамье в парковой аллее, и целая ватага молодых парней, как мотыльки на огонь, окружили скамью и наперебой болтали, выкобениваясь друг перед другом с одной лишь очевидной целью — обратить на себя хоть сколько-нибудь внимания этой чудо-девочки. Я в разговоре участия не принимал. Сидел рядом с Ниной на скамье на правах доверенного лица. Переглядываясь с ней мельком, мы оба забавлялись, наблюдая трогательные, наивные потуги юных петушков.
Доктор неслышно подошел сзади к скамье и облокотился на спинку между мной и Ниной. Он был так взволнован и так напряжен, что густо сопел, заливаясь краской до ушей.
Нина передернула плечиками и демонстративно отвернулась. Я взглянул на доктора и мне стало жаль его. У него было лицо обиженного ребенка, вот-вот готового заплакать.
— Нина, — сказал я, стараясь спасти положение. — Это — мой друг. Талантливейший доктор. По крайней мере, все сулят ему блестящую карьеру. Я бы хотел, чтобы вы подружились с ним, как со мной.
— Дружите с вашим доктором на здоровье, — сказала Нина, вставая, — а меня увольте. Я не могу больше оставаться здесь, потому что ваш друг сопит как паровоз.
И пошла по аллее, шурша модной в те годы юбкой колоколом. Петушки, сгрудившиеся у скамьи, проводили ее глазами, а потом глянули на онемевшего доктора. И дружно заржали.
Мой друг был уничтожен публично. И кем? Предметом своей всепожирающей страсти, богиней, на которую он, циник и безжалостный дамский потрошитель, молился благоговейно, с чистейшими намерениями. Для такой натуры, самолюбивой и жестокой, удар, бездумно нанесенный Ниной, был слишком сильным и разрушительным, чтобы не вызвать самых неожиданных действий со стороны сокрушенного доктора. Мы остались одни на скамье. Я сидел, а он стоял позади в той же позе, облокотившись на спинку скамьи.
Юные петушки, все еще смеясь, удалялись в глубину аллеи, порой оглядываясь на нас и смеясь еще громче.
Я нутром ощущал, что назревают события, планы которых сейчас рождаются в воспаленном мозгу доктора. Он жаждал реванша, и это чувство убило в нем и рассудочность и даже страсть к Нине. Правда, страсть не совсем была убита, а лишь болезненно корчилась, словно пораженная едкой кислотой, наполняя его жгучей жаждой мщения.
Аллея опустела. Вдали, за парком, зажглись огни в корпусах санатория, в ресторане «Юра» заиграл оркестр.
Доктор даже не сопел за моим ухом и, казалось, не дышал. Я сидел, не оборачиваясь, и тоже молчал. Так, — наконец произнес он. — С нами так не обращаются. Мы этого до сих пор не позволяли. И не допустим впредь. Ты со мной согласен?
Я кивнул.
— Следовательно, этой сучке не остаться безнаказанной.
Я напрягся, ожидая, какую казнь он уготовил предмету своей любви.
— Как ты понимаешь, я безоружен перед ней, — горячо дышал мне в ухо доктор, произнося каждое слово отдельно, с паузами, словно переводил с немецкого на русский. — У меня рука не поднимется на нее. Но не ответить на такой вызов я не могу. Это будет против моей натуры. Это будет слишком разрушительно для меня. Короче говоря, если она не будет унижена и оскорблена, я должен уехать отсюда. Мне здесь больше делать нечего. А ты оставайся до конца.
Я возразил ему, сказав, что его послали со мной, за это уплачены деньги, и, вообще, будет нечестным поступком бросить больного без медицинского наблюдения, да еще закадычного друга, каким он меня до сих пор считал.
— А бросать меня в беде можно?
— Я не бросаю тебя. Я переживаю за тебя.
— Переживания оставь дамам. Меня сбили с ног. Понял? И оружием непривычным для меня, неожиданным. Я оказался беззащитным. А ты был рядом и видел, как я извиваюсь от унижения. И позорно молчал.
— Что я мог сделать?
— Мог… Да ладно, забудем твой предательский нейтралитет. У тебя еще осталась возможность реабилитироваться, доказать мне, что ты подлинный друг и чувство локтя в тебе еще не испарилось окончательно. Ты отомстишь за меня. Потому что я этого сделать не могу. Я безоружен.
— Как я отомщу?
Ты должен ее оскорбить. Да так, чтобы она света белого не взвидела. И при этом поняла, за что понесла наказание. Пусть убирается отсюда на все четыре стороны. А мы с тобой останемся. И все будет как прежде. Ничто между нами не будет стоять.
Я был очень привязан к моему другу и был готов драться до крови вместе с ним против любого количества мужчин, посягнувших на него. Но мужчин — а не женщин. И даже не женщин. А этого, еще не совсем оформившегося в женщину, хрупкого и беззащитного существа.
Это будет аморально, — сказал я. — Оскорбить женщину, которая мне не дала для этого абсолютно никакого повода.
— А раздавленный друг, опозоренный публично, — недостаточный повод? Потом, учти, подлинная дружба выше любой морали.
Доктор был старше и опытней меня. Я находился под его влиянием и признавал его авторитет. Но последнее заявление относительно морали и дружбы не совсем меня убедило. Я мучительно соображал, как бы убедительней возразить ему, но он не дал мне заговорить.
— Короче! — отрубил он. — Теперь не время рассусоливать! Ты стоишь над телом поверженного друга. Ты готов защитить его? Молчишь? Колеблешься? Тогда — прощай!
— Нет, нет, — закричал я, вскочив со скамьи и догоняя его. — Я сделаю все, как ты хочешь… но… научи как?..
Доктор вернулся ко мне, смерил меня недоверчивым взглядом исподлобья и молча обнял. Мы стояли одни в темной аллее и случайно вышедшая с боковой дорожки женщина немало удивилась при виде двух обнимающихся мужчин и поспешила назад, приняв нас за пьяных.
В моей голове носились обрывки мыслей, подленьких, утешающих и оправдывающих.
— Ведь, в самом деле… что мне Нина?.. Никто… Я к ней не испытываю ровным счетом ничего… А доктор? Мой друг… и, можно сказать, спаситель моей жизни… Нина оскорбила моего лучшего друга… Неужели промолчу?.. Тем более, он не в состоянии за себя постоять… потому что все еще влюблен… Нет, действительно, настоящая мужская дружба превыше всего на свете… Всего ли?..
Доктор не дал мне времени покопаться в моей душе и, взяв под руку, повел в конец аллеи, где уже вовсю гремел джаз на открытой площадке ресторана.
— Значит, операция абсолютно простая… — горячо дышал он мне в ухо. — Ты войдешь к ней в комнату… она ведь теперь одна… соседка по комнате сегодня уехала… Возможно, ты застанешь ее готовящейся ко сну… полуодетой. Тем лучше и чувствительней. И скажешь ей все гадости, какие только наскребешь в своем воображении. А тебе за словом в карман лезть не приходится. Ты — солдат. Найдешь что сказать. Такая неженка, как она, сучка, от твоих слов заикаться начнет… И утречком завтра пораньше сбежит, собрав манатки, с первым автобусом.
Мы с доктором подошли к ресторану, где на площадке колыхалось под джаз месиво голов и плеч, пробились к стойке буфета, и доктор заказал пива и водки. Водку он налил в бокал с пивом и поднес мне.
— Пей. Для храбрости.
— Но мне запрещен алкоголь… — пытался отбиться я.
— Ничего. С одного бокала не умрешь. Да ты уже и так идешь на поправку… под моим чутким руководством.
Я мог легко уличить его в лицемерии, в отсутствии врачебной этики и в нарушении клятвы Гиппократа. А ведь мой друг очень серьезно относился к своей профессии, и такой проступок мог быть оправдан лишь крайним душевным потрясением, испытанным на скамейке в парке.
Отхлебнув из пенного бокала, я поперхнулся и стал кашлять. Он вырвал у меня бокал и с жадностью, не переводя дыхания, опустошил его до дна. Это была сильная доза «ерша». Такая смесь пива и водки вызывала быстрое и сильное опьянение, и пользовались этим способом обычно те, у кого недоставало денег на нормальную выпивку: студенты и солдаты.
Доктор не опьянел, — хотя и хотел этого. Слишком сильным было возбуждение. Взглянув на меня абсолютно трезвыми глазами, он распорядился:
— Пойдем! Ты поднимешься, а я покараулю внизу. На случай, если от твоих слов она захочет выброситься из окна. Окажу первую помощь.
Он рассмеялся нервным напряженным смешком. Выпитый «ерш» вернул его щекам привычный румянец.
— Не дрейфишь? Тогда — с Богом!
Мы вошли во двор центрального корпуса, замкнутый двумя жилыми флигелями. Я отыскал глазами на втором этаже освещенные окна ее комнаты. Доктор остался под окнами, а я, еще не сообразив, что все-таки скажу обидного и унизительного Нине, затопал по деревянной лестнице на второй этаж.
У двери комнаты остановился, перевел дух и постучал.
— Войдите, — сразу же, без паузы, послышался в ответ голос Нины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Не чуя подвоха, я согласился и поплыл за ней вдоль берега, отдаляясь все дальше и дальше от галдящего пляжа и дюн, где осталась наша одежда.
Мы плыли долго и вышли на песок в безлюдном месте, пересекли дюны и углубились в лес. День был жаркий, и мы, не вытираясь, быстро обсохли на солнце. В лесу под соснами мягко пружинил мох, кружевная тень перемежалась с яркими солнечными пятнами. На кустах рдела сочная малина, и мы стали рвать горстями и с наслаждением заталкивать в рот ягоды, перемазав губы и подбородки красным как кровь соком. Насытившись, мы прилегли на полянке отдохнуть, и Марите стала гладить ладонью мои ноги, живот, затем просунула пальцы под резинку трусов. Я не шевелился. Меня разморило от сытости и тепла, мне было даже лень остановить ее. А она свое дело знала и очень быстро умелыми, точными движениями пальцев и ладони возбудила меня.
Она отдалась мне дважды на этой полянке. И ничего со мной не случилось. Сердце даже не дало перебоев. Не лопнуло. Напротив, я испытал наслаждение, как это бывало прежде, до того, как я попал в госпиталь.
Моему надсмотрщику доктору Гольдбергу я не рассказал о своем постыдном грехопадении, но про себя решил, что повторять прогулки за малиной с Марите не стану, — надо выполнять предписания врача.
Как и мы с доктором, Марите делила санаторную комнату с соседкой — совсем юным созданием, лет семнадцати, не больше. Звали ее Ниной. Приехала из Ленинграда. Была студенткой. На Нине стоит подробней остановиться, потому что в последующих событиях именно она стала центральной фигурой.
Как ее описать? Назвать красавицей? Это будет неточно, хотя она была восхитительно хороша. Но это была прелесть не женщины, а подростка, оформляющегося в девушку, без ярких кричащих красок, на одних полутонах, как влажный от росы бутон цветка, только приоткрывающий лепестки навстречу солнечным лучам и по еле уловимым признакам обещающий распуститься ошеломительно яркой и сочной розой.
В ее красоте, в тоненькой фигурке уже был магнит, приковывавший взгляды мужчин, но взгляды эти были не похотливыми, а удивленно-восхищенными. В ней не было ни грамма вульгарности. Она светилась целомудрием, не показным, а естественным, как и ее движения, мягкие, пластичные, манера разговаривать без кокетства и скованности. Такими в кино изображают юных красоток-монашек, и я, когда в первый раз увидел ее с белым цветком в пышных волнистых волосах и модной в ту пору юбке колоколом, подумал, что ей еще больше было бы к лицу темное и строгое одеяние послушницы.
Мужчины — нагловатые, развязные курортные кобели, обалдевшие от постоянной охоты за новыми дамами, почему-то и не пытались ухаживать за ней, а лишь издали любовались словно делая передышку, хватая глоток кислорода в удушливой атмосфере отпускного разгула.
Женщины, по обыкновению не терпящие чужой привлекательности, делали Нине исключение и любовались ею без зависти и без иронично прищуренных глаз. Так смотрят на дочь, намного превзошедшую красотой мать. А дамы постарше, которым ничего другого не оставалось, как посплетничать на скамеечках в аллеях парка, обласкивали ее взглядами, когда она проходила, шурша юбкой, открыто улыбаясь всем вокруг, и всласть упивались рассуждениями о том, что не весь женский пол так низко опустился, еще сохранились редкие экземпляры непорочной чистоты и нравственности, как в их молодые годы.
У меня Нина тоже не вызывала иных чувств, кроме желания долго не отводить от нее взгляда, словно увидел в музее вазу удивительной работы. Со своей соседкой по комнате Марите она приходила по утрам на пляж и стелила коврик в дюнах недалеко от меня, не участвовала в общем разговоре, а лишь умно слушала и наблюдала, улыбаясь глазами как раз тогда, когда и я улыбался или, чуть заметно закатывая их, когда и я не знал, куда девать свои от неловкости за кого-то, сморозившего глупость. У нас установился молчаливый контакт двух единомышленников. И я, грешным делом, подумал, что, будь она старше на несколько лет, я бы плюнул на все предостережения врачей и полез бы из кожи вон, чтобы добиться ее благосклонности, и в не очень густой цепи моих мужских побед это был бы бриллиант первой величины.
Повторяю, такие греховные мысли даже если и приходили мне в голову, то тут же мгновенно испарялись из-за своей абсолютной абсурдности и нереальности. При самом смелом воображении я никак не мог представить себе это хрупкое воздушное создание, сотканное, казалось, из грез, а не из плоти, отдающимся мужчине, уступающим его грубым домоганиям, стонущим под его потным, горячим телом. Мне казалось, что, если бы это и случилось, она бы, как растоптанный цветок, завяла и умерла, не поднявшись с ложа.
Мои отношения с Ниной принимали все более дружеский характер, нам было легко и свободно друг с другом. Меня, все еще слабого, немножко потустороннего после случившегося, пьянила и приятно возбуждала ее недосягаемая близость, ее же, как мне казалось, привлекало откровенное безразличие к женщинам, и поэтому она себя чувствовала в щекочущей безопасности со мной, даже когда мы оставались одни, почти обнаженные, на горячем песке, закрытые от посторонних глаз золотыми гребнями дюн.
Нину знали все мужчины на пляже, но не смели к ней приблизиться и любовались издали, не скрывая зависти ко мне. Один только человек нарушил добровольно принятое всеми табу — мой лейб-медик Вольф Гольдберг.
Уволакивая ежедневно по две новые жертвы на заклание и никак не насыщаясь женской уступчивостью и быстрыми, не запоминающимися ласками, доктор остановил свой воспаленный чувственным голодом взор на Нине. Вперился в нее и замер. Окаменел. Сразу растерял весь набор хорошо отработанных приемов по овладению женским сердцем и превратился в обалдевшего упитанного мальчика с раскрытым ртом и удивленными пуговками глаз, сраженного наповал первой стрелой Амура. Он трогательно немел, завидев Нину, и из острослова и светского балагура превращался в косноязычного провинциала, когда пытался заговорить с ней.
Бабник и опытный соблазнитель, бивший почти всегда без промаха и овладевавший женщиной с холодной рассудочностью и сноровкой мясника-хирурга, потрошащего безвольное тело, он влюбился с ходу и всерьез, и, как громом пораженный, превратился в беззащитное, растерянное существо.
Мне он доверительно сообщил, смущаясь и краснея, что если Нина даст согласие, он хоть сейчас, в этот же день готов зарегистрировать с ней брак.
— Послушай, — сказал он, глядя на меня с тоской во взоре, — ты же у нас евнух, тебе слабый пол противопоказан. И Нина для тебя — нуль. Правда?
Я неопределенно пожал плечами, но потом все-таки кивнул.
— Так вот, намекни, да потоньше, чтоб не вспугнуть… о моих намерениях. Сам я не решаюсь с ней заговорить. А потом мне скажешь.
Я не стал намекать Нине, а просто принялся нахваливать ей моего друга и покровителя, когда мы снова остались вдвоем в дюнах и лежали рядышком на горячем песке, каждый положив свою голову на сгиб локтя, но так, чтобы одним глазом видеть друг друга.
Нина, обычно слушавшая меня с интересом, на сей раз была невнимательна и даже закрывала глаза, словно дремала. Я обиделся и сказал ей об этом.
— Ну, не обижайтесь, — трогательно вытянув губки, сказала она и дружески мне улыбнулась. — Неинтересно слушать о вашем друге. У вас он вызывает восторг, а у меня — отвращение. Потому что я — женщина и никак не могу заставить себя умиляться при виде розовощекого упитанного поросенка, готового вот-вот захрюкать.
Я прикусил язык и понял, что дальнейшие разговоры бесполезны. Если доктор желает объясниться в любви, то для этого не пользуются посредниками, и пусть делает это сам, как умеет. Я сказал ему об этом, сославшись на то, что из меня сват никудышный, могу еще ненароком испортить все дело.
— Ладно, — засопел доктор, надувшись, и его серые глазки-пуговки утонули в розовых щечках. — У тебя нет чувства локтя. Я б с тобой в разведку не пошел.
Как затравленный, нахохлившись, набычившись, ходил он большими кругами вокруг тех мест, где обнаруживал Нину, не смея приблизиться и заговорить. Однажды он осмелел и подошел ближе. Возможно, потому, что увидел меня рядом с ней. Нина сидела на скамье в парковой аллее, и целая ватага молодых парней, как мотыльки на огонь, окружили скамью и наперебой болтали, выкобениваясь друг перед другом с одной лишь очевидной целью — обратить на себя хоть сколько-нибудь внимания этой чудо-девочки. Я в разговоре участия не принимал. Сидел рядом с Ниной на скамье на правах доверенного лица. Переглядываясь с ней мельком, мы оба забавлялись, наблюдая трогательные, наивные потуги юных петушков.
Доктор неслышно подошел сзади к скамье и облокотился на спинку между мной и Ниной. Он был так взволнован и так напряжен, что густо сопел, заливаясь краской до ушей.
Нина передернула плечиками и демонстративно отвернулась. Я взглянул на доктора и мне стало жаль его. У него было лицо обиженного ребенка, вот-вот готового заплакать.
— Нина, — сказал я, стараясь спасти положение. — Это — мой друг. Талантливейший доктор. По крайней мере, все сулят ему блестящую карьеру. Я бы хотел, чтобы вы подружились с ним, как со мной.
— Дружите с вашим доктором на здоровье, — сказала Нина, вставая, — а меня увольте. Я не могу больше оставаться здесь, потому что ваш друг сопит как паровоз.
И пошла по аллее, шурша модной в те годы юбкой колоколом. Петушки, сгрудившиеся у скамьи, проводили ее глазами, а потом глянули на онемевшего доктора. И дружно заржали.
Мой друг был уничтожен публично. И кем? Предметом своей всепожирающей страсти, богиней, на которую он, циник и безжалостный дамский потрошитель, молился благоговейно, с чистейшими намерениями. Для такой натуры, самолюбивой и жестокой, удар, бездумно нанесенный Ниной, был слишком сильным и разрушительным, чтобы не вызвать самых неожиданных действий со стороны сокрушенного доктора. Мы остались одни на скамье. Я сидел, а он стоял позади в той же позе, облокотившись на спинку скамьи.
Юные петушки, все еще смеясь, удалялись в глубину аллеи, порой оглядываясь на нас и смеясь еще громче.
Я нутром ощущал, что назревают события, планы которых сейчас рождаются в воспаленном мозгу доктора. Он жаждал реванша, и это чувство убило в нем и рассудочность и даже страсть к Нине. Правда, страсть не совсем была убита, а лишь болезненно корчилась, словно пораженная едкой кислотой, наполняя его жгучей жаждой мщения.
Аллея опустела. Вдали, за парком, зажглись огни в корпусах санатория, в ресторане «Юра» заиграл оркестр.
Доктор даже не сопел за моим ухом и, казалось, не дышал. Я сидел, не оборачиваясь, и тоже молчал. Так, — наконец произнес он. — С нами так не обращаются. Мы этого до сих пор не позволяли. И не допустим впредь. Ты со мной согласен?
Я кивнул.
— Следовательно, этой сучке не остаться безнаказанной.
Я напрягся, ожидая, какую казнь он уготовил предмету своей любви.
— Как ты понимаешь, я безоружен перед ней, — горячо дышал мне в ухо доктор, произнося каждое слово отдельно, с паузами, словно переводил с немецкого на русский. — У меня рука не поднимется на нее. Но не ответить на такой вызов я не могу. Это будет против моей натуры. Это будет слишком разрушительно для меня. Короче говоря, если она не будет унижена и оскорблена, я должен уехать отсюда. Мне здесь больше делать нечего. А ты оставайся до конца.
Я возразил ему, сказав, что его послали со мной, за это уплачены деньги, и, вообще, будет нечестным поступком бросить больного без медицинского наблюдения, да еще закадычного друга, каким он меня до сих пор считал.
— А бросать меня в беде можно?
— Я не бросаю тебя. Я переживаю за тебя.
— Переживания оставь дамам. Меня сбили с ног. Понял? И оружием непривычным для меня, неожиданным. Я оказался беззащитным. А ты был рядом и видел, как я извиваюсь от унижения. И позорно молчал.
— Что я мог сделать?
— Мог… Да ладно, забудем твой предательский нейтралитет. У тебя еще осталась возможность реабилитироваться, доказать мне, что ты подлинный друг и чувство локтя в тебе еще не испарилось окончательно. Ты отомстишь за меня. Потому что я этого сделать не могу. Я безоружен.
— Как я отомщу?
Ты должен ее оскорбить. Да так, чтобы она света белого не взвидела. И при этом поняла, за что понесла наказание. Пусть убирается отсюда на все четыре стороны. А мы с тобой останемся. И все будет как прежде. Ничто между нами не будет стоять.
Я был очень привязан к моему другу и был готов драться до крови вместе с ним против любого количества мужчин, посягнувших на него. Но мужчин — а не женщин. И даже не женщин. А этого, еще не совсем оформившегося в женщину, хрупкого и беззащитного существа.
Это будет аморально, — сказал я. — Оскорбить женщину, которая мне не дала для этого абсолютно никакого повода.
— А раздавленный друг, опозоренный публично, — недостаточный повод? Потом, учти, подлинная дружба выше любой морали.
Доктор был старше и опытней меня. Я находился под его влиянием и признавал его авторитет. Но последнее заявление относительно морали и дружбы не совсем меня убедило. Я мучительно соображал, как бы убедительней возразить ему, но он не дал мне заговорить.
— Короче! — отрубил он. — Теперь не время рассусоливать! Ты стоишь над телом поверженного друга. Ты готов защитить его? Молчишь? Колеблешься? Тогда — прощай!
— Нет, нет, — закричал я, вскочив со скамьи и догоняя его. — Я сделаю все, как ты хочешь… но… научи как?..
Доктор вернулся ко мне, смерил меня недоверчивым взглядом исподлобья и молча обнял. Мы стояли одни в темной аллее и случайно вышедшая с боковой дорожки женщина немало удивилась при виде двух обнимающихся мужчин и поспешила назад, приняв нас за пьяных.
В моей голове носились обрывки мыслей, подленьких, утешающих и оправдывающих.
— Ведь, в самом деле… что мне Нина?.. Никто… Я к ней не испытываю ровным счетом ничего… А доктор? Мой друг… и, можно сказать, спаситель моей жизни… Нина оскорбила моего лучшего друга… Неужели промолчу?.. Тем более, он не в состоянии за себя постоять… потому что все еще влюблен… Нет, действительно, настоящая мужская дружба превыше всего на свете… Всего ли?..
Доктор не дал мне времени покопаться в моей душе и, взяв под руку, повел в конец аллеи, где уже вовсю гремел джаз на открытой площадке ресторана.
— Значит, операция абсолютно простая… — горячо дышал он мне в ухо. — Ты войдешь к ней в комнату… она ведь теперь одна… соседка по комнате сегодня уехала… Возможно, ты застанешь ее готовящейся ко сну… полуодетой. Тем лучше и чувствительней. И скажешь ей все гадости, какие только наскребешь в своем воображении. А тебе за словом в карман лезть не приходится. Ты — солдат. Найдешь что сказать. Такая неженка, как она, сучка, от твоих слов заикаться начнет… И утречком завтра пораньше сбежит, собрав манатки, с первым автобусом.
Мы с доктором подошли к ресторану, где на площадке колыхалось под джаз месиво голов и плеч, пробились к стойке буфета, и доктор заказал пива и водки. Водку он налил в бокал с пивом и поднес мне.
— Пей. Для храбрости.
— Но мне запрещен алкоголь… — пытался отбиться я.
— Ничего. С одного бокала не умрешь. Да ты уже и так идешь на поправку… под моим чутким руководством.
Я мог легко уличить его в лицемерии, в отсутствии врачебной этики и в нарушении клятвы Гиппократа. А ведь мой друг очень серьезно относился к своей профессии, и такой проступок мог быть оправдан лишь крайним душевным потрясением, испытанным на скамейке в парке.
Отхлебнув из пенного бокала, я поперхнулся и стал кашлять. Он вырвал у меня бокал и с жадностью, не переводя дыхания, опустошил его до дна. Это была сильная доза «ерша». Такая смесь пива и водки вызывала быстрое и сильное опьянение, и пользовались этим способом обычно те, у кого недоставало денег на нормальную выпивку: студенты и солдаты.
Доктор не опьянел, — хотя и хотел этого. Слишком сильным было возбуждение. Взглянув на меня абсолютно трезвыми глазами, он распорядился:
— Пойдем! Ты поднимешься, а я покараулю внизу. На случай, если от твоих слов она захочет выброситься из окна. Окажу первую помощь.
Он рассмеялся нервным напряженным смешком. Выпитый «ерш» вернул его щекам привычный румянец.
— Не дрейфишь? Тогда — с Богом!
Мы вошли во двор центрального корпуса, замкнутый двумя жилыми флигелями. Я отыскал глазами на втором этаже освещенные окна ее комнаты. Доктор остался под окнами, а я, еще не сообразив, что все-таки скажу обидного и унизительного Нине, затопал по деревянной лестнице на второй этаж.
У двери комнаты остановился, перевел дух и постучал.
— Войдите, — сразу же, без паузы, послышался в ответ голос Нины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34