А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Барух ата адонай… элохейну мелах хаолам, ашер кидшану бемицвотав ве цивану лэадлик нер шел шабат…
И весь миньян, за исключением лейтенанта Брохеса, вдохновенно подхватил, повторяя за шамесом начало субботней молитвы:
— Благословен Ты, Превечный, Боже наш, Царь вселенной, который освятил нас законами Своими и заповедал нам зажигать субботние свечи.
Сотрясалась земля. Трещали бревна перекрытия над головами. Со стен струился песок. Едкий дым из хода сообщения вползал в блиндаж. В девять глоток, при одном воздержавшемся, неистово молились евреи Богу на древнем языке своих предков в летний пятничный вечер 1943 года на русской равнине, отмеченной на военных картах как Орловско-Курская дуга.
— Барух ата адонай… элохейну мелех хаолам, ашер кидшану…
Еврейское ранение
У еврея свое еврейское счастье. Если его ранят, то обязательно в такое место, что потом не оберешься хлопот. А больно так же, как и всем остальным, и кровь, которую ты потерял, такого же красного цвета.
Когда Моня Цацкес лежал в госпитале, там находился на излечении еще один еврей-летчик, капитан. Вся грудь в орденах. Боевого Красного Знамени — две штуки. А это почти что Герой Советского Союза.
Этот еврей не снимал с головы летную фуражку с голубым околышем и кокардой с крылышками. Можно было подумать, что он очень набожный и, потеряв в бою ермолку, заменил ее фуражкой. Или, может быть, он ранен в голову, и его безобразит шрам от ранения.
Он был ранен в совершенно противоположную часть тела. В зад. Немцы аккуратно всадили ему по пуле в каждую ягодицу.
Возникает законный вопрос: зачем же тогда носить день и ночь фуражку на голове?
Оказывается, надо.
Такое ранение считается позорным. Получить пулю в зад можно, только убегая от противника, и такая рана — клеймо труса и дезертира.
Но этот еврей был летчиком, и ему влепили две пули из зенитного пулемета, который, как известно, стреляет снизу вверх, а летчик сидит в кабине задницей вниз. Если не считать тех редких случаев, когда самолет делает «мертвую петлю». Так что про этого летчика можно было смело сказать, что он принял удар грудью и у него действительно боевое ранение.
С этим согласится любой фронтовик. Если, конечно, знает, что раненый — летчик. А как вы определите род войск в госпитале, где все пациенты в одинаковых пижамах?
Вот почему он не снимал с головы летной фуражки. И все раненые относились к нему с уважением. Хоть и знали, что он еврей.
Моне Цацкесу тоже не повезло с ранением. Осколок немецкого снаряда летел ему прямо в шею, но Монин подбородок, выступавший вперед из-за неправильного прикуса, преградил путь осколку, приняв удар на себя. После этого, как вы догадываетесь, и подбородок, и челюсть с неправильным прикусом и со всеми зубами и пломбами превратились в кашу. В кипящую кашу. Потому что Моня остался жив и дышал, пуская кровавые пузыри.
В палатке медсанбата родной Литовской дивизии, где ему оказали первую помощь, Моне сразу улыбнулось еврейское счастье. Именно в тот момент, когда его, еле живого, шлепнули на операционный стол, кончился запас хлороформа. А так как откладывать операцию было опасно, то ее сделали без наркоза, прямо по живому мясу, и Моня даже кричать не мог, потому что вместо рта у него была каша.
Потом этот случай расписали во фронтовой газете как проявление необычайного мужества русского солдата, а фамилию героя обозначили только буквой Ц., видимо, для секретности. Чтобы ни один враг не догадался, кто же такой этот мужественный русский солдат. Правда, нельзя сказать, что Моня был в трезвом уме и ясной памяти, когда его резали и зашивали на операционном столе. Доктор Ступялис — в прошлом знаменитый гинеколог в Пасвалисе, ставший в войну майором медицинской службы, — распорядился, чтобы пациенту дали спирту для поддержания духа. Это легко сказать: дать рядовому Цацкесу спирта. Куда? Рта у него нет.
Для кормления пациентов с челюстным ранением им протыкают отверстие в боку и по резиновой трубке вводят пищу прямо в желудок. Как говорится, кратчайшим путем.
Вот в это отверстие, по указанию доктора Ступялиса, санитары вставили воронку и влили сто граммов слегка разбавленного спирта. Моня Цацкес захмелел, как от доброго стакана коньяка, и настолько развеселился, что хотел рассказать хирургу, что он, Моня Цацкес, — знаменосец и теперь знамя полка осталось без присмотра и может запросто попасть в руки к врагу. Тогда полк расформируют, командира товарища Штанько расстреляет военный трибунал, а Марья Антоновна Штанько останется вдовой.
Моня ничего этого не сказал хирургу. Сами догадываетесь почему. Рта не было.
Вместо рта и всей нижней части лица на нем был белый гипсовый хомут. Моня был заживо замурован в нем. А чтобы он не задохнулся, сверху выдолбили в гипсе желобок, откуда свисал Монин нос внушительных размеров и к тому же слегка загнутый вниз.
В этом наряде он стал особенно похож на пингвина. И был рад, что, кроме нянечек и медицинских сестер, никакие другие женщины его не видят.
Хотя ему, конечно, было в ту пору не до женщин. Но, если бы он был даже в состоянии ухаживать за ними, то не стал бы этим заниматься после того, что увидел своими глазами в этом госпитале.
Госпиталь находился далеко от фронта, в провинциальном русском городе. Кроме корпусов: челюстного, брюшной полости, конечностей и других, там имелся еще один, закрытый от остального госпиталя высокими тополями парка, и к этому корпусу было приковано любопытное внимание всех раненых. Даже тех, кто готовился вот-вот перебраться в морг.
Это был венерологический корпус.
Там лечили славное русское воинство, пострадавшее не на поле брани, а в постели или в кустах от случайных связей. И подцепивших триппер, именуемый для приличия гонореей.
В каждом корпусе на стенах висели зловещие лозунги-призывы: «Опасайтесь случайных связей». Но такая пропаганда была совершенно лишней при наличии в госпитале своего венерологического корпуса. Наглядная агитация — куда доходчивей. И у многих раненых надолго отбило интерес к случайным связям. И не случайным тоже.
Начальником этого госпиталя был хороший мужик. Генерал медицинской службы. Большой шутник.
Во всех корпусах солдаты и офицеры размещались в разных палатах, и офицеры получали что полагалось командному составу, а солдаты — по норме рядовых. Венериков же сбили в одно стадо. Им не выдали ни пижам, ни тапочек, а оставили в своем армейском обмундировании. Со знаками отличия. Но, конечно, без орденов и медалей. Солдаты и сержанты ходили вперемешку с майорами и полковниками, связанные одним несчастьем, и поэтому начисто забыли о субординации.
А лечили их по тем временам вернейшим способом: догоняли температуру тела до сорока градусов, доводили почти до беспамятства, рассчитывая, что гонококк такого жару не выдержит. А если сам венерик опередит гонококка и загнется от такой температуры, так тоже не беда. По крайней мере, другим наука. Опасайтесь, мол, случайных связей.
Высокой температуры достигали с помощью скипидара. Лошадиную дозу этой вонючей жидкости вводили шприцем в ягодицу. Только русский человек мог выдержать такое лечение. Он даже зла не держал против врачей. А вот к бабам, виновницам его страданий, проникался лютой злобой, и им потом долго отливались его слезки.
Даже после того, как температура спадала, страдания больного не кончались. Опухало проскипидаренное бедро, и больной долго хромал.
Начальник госпиталя за это и ухватился. Всем выздоравливающим он прописывал усиленную строевую подготовку без различия чинов и званий. Венериков разбили на сотни и строили по десять человек в шеренге. Эти сотни начальник госпиталя прозвал «черными сотнями», и они друг от друга ничем не отличались, за исключением одного.
Когда вводили скипидар, укол доставался одним в левую ягодицу, другим — в правую. Соответственно этому они потом и хромали. В каждую сотню брали уколотых только в одну сторону. Гоняли венериков строевой на футбольном поле за госпитальным парком. Поднимая тучи пыли, шагала, припадая только на правую ногу, одна сотня, за ней, хромая на левую, пылила следующая.
Это было почище цирка. И раненые из других корпусов, волоча костыли, выставив перед собой загипсованные руки, рассаживались на траве вокруг футбольного поля, и представление начиналось.
Тучные полковники, поджарые капитаны, мордастые старшины и пучеглазые рядовые становились в строй, смущенно пряча глаза от гогочущей публики. Сам начальник госпиталя отдавал команду:
— Равнение направо! Бабники! Юбочники! Бесстыжие скоты! Нарушители армейского устава и супружеской верности! Правое плечо вперед! Шагом… марш!
И, хромая на правую ногу, вся сотня делала первый шаг. За ней трогалась следующая сотня, дружно припадая на левую ногу.
Зрители выли от восторга. Один Моня Цацкес был нем в своем гипсовом хомуте, хотя ему тоже становилось весело и он на время забывал о своем несчастье. Но ненадолго.
Из-за этого намордника у него чуть не вышла большая неприятность. Он уже понемногу выздоравливал, хотя и оставался с закрытым ртом, потому что нижняя часть лица все еще была плотно замурована гипсом. Пищу он получал, как и раньше, через вставленную в бок трубку, не чувствуя ни вкуса ее, ни запаха. В декабре отмечали день рождения Сталина — великого вождя народов, отца и учителя, корифея и главнокомандующего. И по всей России, на фронте и даже в госпиталях, этот день считался государственным праздником. С выпивкой, с закуской и нескончаемыми речами и тостами в честь дорогого юбиляра.
Раненых, которые могли двигаться, согнали в столовую в пижамах и ночных туфлях, в повязках и на костылях. И один из раненых, пренеприятнейший тип из контрразведки, имевший позорное ранение в задницу, полученное, очевидно, от своих же солдат, прокричал гост за здоровье генералиссимуса Сталина, и все инвалиды, как по команде, вскинули стаканы с разведеным спиртом и опрокинули их в разинутые рты.
У Мони не было рта. Вернее, был, но не добраться к нему — закрыт гипсом. Зато под пижамой в боку у него торчала эмалированная воронка, и он просунул стакан под пижаму и опорожнил его в воронку. Контрразведчик заметил это. И закричал:
— Смотрите, товарищи! Этот еврей не стал пить за здоровье товарища Сталина и вылил водку под стол!
Ему тут же растолковали, что никуда Моня водку не выливал, что у него трубка в боку и водка пошла по назначению за здоровье дорогого генералиссимуса.
Тогда этот тип, с раной в заду, подошел к Моне и сказал проникновенно:
— Прошу прощения, товарищ. Хоть ты и еврей, но наш человек.
Моня Цацкес хотел ему плюнуть в рожу, но плевать было тоже неоткуда. Тогда он ударил его здоровой ногой в здоровый живот, а тот хлопнулся на свой покалеченный зад и поднял страшный гвалт.
Моне чуть не пришили политическое дело: покушение на офицера контрразведки и срыв такого мероприятия, как празднование дня рождения великого вождя и учителя. Но следователь особого отдела, пришедший в палату снять допрос, не смог снять показания. По той причине, что рот подследственного был запечатан, а через трубку в боку он мог пить спирт, но не разговаривать.
Следователь особого отдела захлопнул пустой блокнот и даже пожал Моне руку на прощанье:
— Желаю скорейшего выздоровления!
Стукача из контрразведки перевели в другой госпиталь, и в этом остался только один раненый в зад. Летчик-еврей, не расстававшийся со своей фуражкой.
Когда Моня окончательно пошел на поправку и с него сняли гипс и вставили зубы, он довольно близко сошелся с летчиком, не без удовольствия обнаружив, что образованный еврей из Москвы знает даже несколько слов на идише.
Например, слово «тохес» он произносил очень вкусно, без всякого акцента, словно он — не москвич, а чистокровный литвак.
Потом они даже переписывались и обменялись двумя-тремя открытками. Связь прервалась не потому, что Моне было лень писать — за него писал Фима Шляпентох. А потому что летчик погиб. На сей раз пуля попала, как у всех нормальных людей, не куда-нибудь, а в голову.
А после этого обычно уже не пишут.
Фирочка-козочка
Это случилось в госпитале. Когда Моня еще был закован в гипсовый хомут с желобком для носа и не мог произнести ни слова, потому что вся его челюсть была раздроблена на куски, а потом из этих кусков была собрана заново. В этом хомуте Монина голова была похожа на кадку, в которой растет кактус. Кадкой служила толстая гипсовая повязка, вдвое шире головы, а кактусом были остаток лица и макушка, торчавшие из этой кадки. Для пущего сходства с кактусом остриженный в госпитале Моня порос короткой колючей щетиной.
Но Моня был молод. И, как потом справедливо говорила Роза Григорьевна, — а кто такая Роза Григорьевна, вы скоро узнаете, — у товарища Цацкеса разбита только челюсть, все остальное — будь здоров, не кашляй. Так что для невинной еврейской девушки из приличной семьи он представляет серьезную опасность.
Обитатели госпиталя на весь город славились своими амурными похождениями. Без рук, без ног, а главное, без одежды, в госпитальных халатах или просто в нижнем белье, они умудрялись на связанных, простынях спускаться по ночам с любого этажа, преодолевать высокий забор и до утра нежиться под лоскутными одеялами у своих зазноб.
Моня не мог разговаривать, но был в состоянии слушать. И в изобилии выслушивал исповеди инвалидов, вернувшихся из ночных вылазок. Они избирали Моню для своих восторженных излияний потому, что рот у него был запечатан гипсом, и он никогда не перебивал рассказчика.
Особенно грозным ходоком слыл в госпитале сержант Паша Кашкин. Правда, назвать ходоком его можно было в одном смысле — ходок по бабам. Потому что в прямом смысле — Паша ходок был слабый: правую ногу ему оттяпали до колена — осталась короткая культя, обмотанная марлей, и он не ходил, а скакал на костылях, выставив эту культю, как укороченный минометный ствол.
Культя и была его главным инструментом в делах любовных.
— Понимаешь, друг, — говорил он Моне, обняв его за гипсовый хомут и задушевно глядя в глаза, — с этой культей я любую бабу беру. Никуда от меня не денется. Не веришь? Мне бы только завалить ее на кровать… Или… в траву… Дальше культя сама все сделает. Я — скок на бабу, культей упрусь в живот — попробуй скинь меня. Русская баба, она жалостливая. Ну, куда инвалида сбрасывать — я же убиться могу! Значит, она резких движений себе позволить не может. А я времени зря не теряю: шурую, шурую под юбкой, и — в дамки. Куда ей теперь деваться? Я — тама. Остается только помогать инвалиду Отечественной войны: подмахивать как следует.
Паша Кашкин дошуровался до триппера и надолго исчез из поля зрения. Его перевели в тот самый корпус, который был отделен от остальных корпусов госпитальным парком.
Моня был лишен дара речи. Но у Мони остались глаза. И уши. И это открыло ему мир в алмазах: Моню посетила любовь.
У госпиталя были свои шефы — рабочие местного завода. Какие в войну рабочие? Сплошные женщины. Эти шефы приезжали к раненым и давали концерты художественной самодеятельности. Они пели и танцевали, молодые и старые женщины. В одиночку — соло, парами — дуэтом, и все сразу — хором. Чтобы хоть немножко скрасить унылую жизнь искалеченных солдат, отвлечь их на время от болей и тяжких дум.
Концерты давались в столовой. Столы сдвигали к стене и превращали в эстраду, а стулья ставили рядами. На них сидели безногие и безрукие, с ранениями в грудную и брюшную полости, и такие, как Моня, с покалеченной головой. Не сидела на стульях только одна категория инвалидов — с ранением в задницу. Те стояли у стены друг за дружкой, с интервалами, чтобы случайно не задеть больное место.
На одном из таких концертов Моня увидел ее. Худенькую — в чем душа держится? — девушку на тонких ножках и с тонкой шейкой. Лет восемнадцати, не больше. Моня поначалу и лица-то ее не разглядел. Его ослепили ее волосы. Эти волосы вызывали у Мони профессиональное восхищение. Роскошные натуральные волосы медного цвета, того самого цвета, ради которого щеголихи всего мира изводят пуды краски, а лучшие парикмахеры трудятся до седьмого пота. При таких волосах обязательно бывает белая-белая кожа. И веснушки. Бледные-бледные. Намек на веснушки.
И еще у этой девушки были зеленые глаза. Это Моня разглядел потом и был окончательно сражен.
Она стояла на сцене, тоненькая — вот-вот переломится, — и ждала, когда аккомпаниатор даст вступление, а Моня смотрел на ее волосы и думал о том, что он с наслаждением поработал бы над ними и сделал бы из нее такую куклу — хоть на выставку дамских причесок посылай.
Она — единственная из всех на этом концерте пела на идиш. Еврейскую колыбельную. У Мони засвербило в носу, как только аккомпаниатор взял первый аккорд. Кровь прилила к голове, глаза увлажнились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16