Понятно вам, доктор?! Мне сейчас видно плохо. И прикройте салфеткой место прободения. Вот же дыра в пузыре. Видите? Так, помогайте как следует. — Нет, он все еще продолжал играть. Или все-таки характер сказывается всегда?
— Всеволод Маркович, лучше не салфеткой. Я зажим окончатый положу?
— Так кладите, если сумеете. И без лишней болтовни, пожалуйста.
Желчный пузырь они убрали быстро. Основное время ушло на промывание живота, осушивание его — на все, что называется в хирургии туалетом брюшной полости. Затем поставлены дренажи, налажено постоянное промывание, рана зашита — все!
Операция прошла быстро и спокойно.
Маркович отодвинулся от стола, бросил взгляд на больную целиком, словно художник в поисках лучшего ракурса для осмотра своего творения. Потом посмотрел на лицо спящей старухи и отошел к раковине, где стал отмывать свою законную добычу — камни из пузыря. Камни очищались, иные заблестели, стали четкими их грани, иные, круглые, оставались матовыми, с зернистой поверхностью. Маркович выложил их на белую марлевую салфетку и стал любоваться породой, выданной им на-гора. Но как у шахтера добытый им уголь не принадлежит производителю, так и хирург извлеченные им камни отдает подлинному хозяину — больной или ее родственникам.
— Высушу и отдам ей, когда проснется. Или, — и Маркович радостно рассмеялся, отчего оторопело вытаращилась на него стоящая рядом сестра, — отдам ему. Пусть платит за камни.
Озарившая эта неожиданная, хоть нехитрая мысль почему-то сильно его обрадовала, и он еще долго, одиноко и громко смеялся.
— Артем Борисович, устроим завтра торговлю камнями в месткоме.
Артем Борисович подобострастно хихикнул. Суть конфликта между Марковичем и месткомом уже стала достоянием всей больницы. Больница получила еще одно развлечение. Без игры скучно жить на этом свете, по-видимому.
Больную уже вывезли в коридор, когда на этаж ворвался ее сын, заведующий приемным отделением, председатель профкома больницы:
— Что с мамой?!
— Что значит — что с мамой? С мамой все в порядке. Вот она. А с вами я дело иметь не желаю. Ваши камни у меня.
Сын склонился над каталкой, где лежала в наркотическом еще сне его мать. Всеволод Маркович со своими помощниками отправился записывать операцию. Проходя мимо каталки, он еще раз бросил сквозь зубы:
— А нам с вами не о чем разговаривать. — И положил на грудь больной завернутые в марлю камешки.
Ушел.
Сопровождающие каталку дружелюбно и сочувственно кивали сыну головами.
— Трудно с ним.
— Трудно.
— Да бог с ним.
— Да. Поехали.
Председатель профсоюза больницы молчал.
Каталку спереди и сзади везли сестры-анестезиологи. Сам анестезиолог шел сбоку, держа в руках капельницу, из которой что-то продолжало литься в вену. С другой стороны каталки шел сын.
Внизу, в ординаторской, о событиях, которым была свидетелем, Вика подробно рассказывала Евгению Максимовичу. К общей беседе присоединился и снизошедший из оперблока Всеволод Маркович. Евгений Максимович слушал Вику, реплики, дополнения Марковича, ухмыляясь, урезонивал и утихомиривал победительно раздувающегося от гордости и чувства собственной правоты героя только что закончившейся операции и легкой, проходной стычки с сыном больной, стычки, которая была полностью односторонней. Да и что тот, недруг его, мог возразить? Его карта бита. Если бы и Маркович промолчал, позиция его, бесспорно, была бы эффектнее и убедительнее. Но победителю безумно трудно хранить молчание. Не всем дано, и уж Марковича на это геройство не хватило. Он и сейчас не понимал, что молчание победителя украшало еще больше, смиренность героя всегда поднимает еще выше в глазах сторонних. Но… бог обидел: он продолжал громко и выспренно доказывать свою правоту, беспрестанно возвышаясь в своих глазах, чувствуя себя, по-видимому, где-то на уровне бронзового, а может, каменного солдата с мечом и ребенком, вознесшегося над Трептов-парком. Он многословно и уверенно осуждал сыновье легкомыслие, непостижимо ловко связывал внезапное прободение желчного пузыря с непорядочным поведением председателя профкома. Говорил что-то еще, невероятно ухитрялся все обобщать, проводил замысловатые аналогии и вообще весь светился счастьем, упивался собственной сверхчеловечностью.
— Жень, ты все уже закончил? Пошли домой.
— Как ты думаешь, Виктор уже пришел?
— Пожалуй.
Вошла Тоня и, чуть поколебавшись, будто забыла что-то, попросила дежурного подойти к вновь поступившей больной.
Дежурные пошли к новым больным.
Сестра на пост. Заведующий с женой домой.
Время катилось дальше в поисках разрешения всех конфликтов.
***
И опять Петр Ильич в кабинете своего начальника, но на этот раз не пустой разговор ведет. Он уже наученный, молью траченный, в жизни понаторевший, — пришел, так сказать, с бумагой в руке, с документом. Он уже привык к заявлениям, к письменному изложению событий и просьб. Чтобы, как ему сказали, все было обдумано, все по форме, как надо. «Написано — значит обдумано». Петр Ильич урок усвоил. Сейчас ему нет нужды пользоваться услугами стряпчего — у своего начальника он вполне может обойтись короткой бумагой, которую в силах написать без посторонней помощи. Бумага коротка, и лишних слов в ней нет, не нужны красочные, впрочем и скупые, описания происшедшего. Все просто: «Прошу дать расчет по собственному желанию». И подпись. Хотел было добавить: «В просьбе прошу не отказать». Но потом вспомнил, кто-то говорил, что приписка подобная бессмысленна, поскольку, если бы хотел отказа, не писал бы «прошу».
Лаконизм — мать гениальности. «Быстрота, глазомер, натиск» — так, кажется, говаривал Суворов. Посмотрим, будет ли сия максима столь эффективна, как предрекал известный стратег прошлого.
Бумага перешла из рук прораба на стол и легла перед глазами начальства.
— Что надумал?! Где я тебе сейчас замену найду? Сам раскинь.
— Я просил перевести меня на другой объект.
Наверное, Суворов был более последователен. «Быстрота, глазомер, натиск»… и последовательность. Обязательно последовательность. И уверенность. И, наверное, дух свободный, не униженный, не пришибленный… Вроде бы и дух стал подниматься над телом его.
Не оплеуха же вытаскивает его из праха.
— Я же сказал: не могу. Мог бы — перевел. Ты же без ножа зарезать меня хочешь. Совесть у тебя есть рабочая?
Начальник перешел в наступление — наш герой прямо-таки вжался в стул.
— Не могу я больше здесь.
— Да что особенного случилось?! Что за фигура такая? Что тебе-то? Ну, получил по морде. Ну, извинились перед тобой. Ну и что?! Небось по пьянке и больше бывало.
Впечатление, что начальник ничего не понял, окончательно придавило мужика.
Вот то-то, что без пьянки, — думать стал.
— Я редко пью, Семен Иванович. Не пью я, конечно. Не было б этих дурацких причитаний об оскорблении и унижении, если б пил. — Петр Ильич явно перешел к обороне, к оправданию, к объяснениям. Это поражение. По-видимому, очень не хотелось Петру Ильичу уходить из треста, где он проработал столько лет.
Начальник сдвинул шапку на затылок.
— Ну, знаю. Но мог же как-нибудь по пьянке. Что за дело такое особенное? Да мы беспрерывно по морде получаем. Уж все морды избиты. Не привык, что ли? А тут вдруг, нате вам, здрасте! Хоть бы и вправду подрались. Все спокойно. Все б как у людей. Да не обращай ты внимания.
— Нет, Семен Иванович. Я уже решил. Я знаю, куда пойду.
Петр Ильич вновь робко перешел в наступление. Эх, Петр Ильич, робко наступать нельзя. Не ведал, знать, ты, чему учил Суворов. Но откуда взять смелость — за спиной у него висел и клонил вниз, тянул вспять плохой ремонт. Хотя не на нем одном вина за плохой ремонт. Начальник его виноват не меньше. Да за начальником многие стоят, на которых легко раскладывается вина.
— Ну. Куда?
Петр Ильич тоже передвинул шапку на затылок, прищурился и покачал головой. Наверное, перемещение шапки на голове — некий эквивалент битья шапками об пол при старорусских конфликтах, примирениях, сделках. Многое нередко кончалось брошенными с силой шапками на землю. Сейчас все спокойнее, не так бурно, скажем — деликатнее. А то еще — шапка помогает схитрить. Например, можно надвинуть на глаза и прикрыть их, поглядывая за оппонентом, супротивником. Сдвинуть шапку можно вперед, чтоб почесать затылок. Тоже необходимый и исконный жест при спорах, в задумчивости, недоумении, размышлении или при встрече с загадочным явлением. Все поможет правильному ответу или решению.
— А не скажу — куда.
— Да ты что! Что я тебе — палки в колеса вставлять буду? Ты меня знаешь, Петр.
Пустой разговор продолжался. Ясно, что один не в состоянии решить окончательно; другой — с нарастающей уверенностью надеялся уговорить. Они наклонились друг к другу, словно встретившись на узкой дорожке, сблизили свои головы в шапках-ушанках, по какой-то странной моде среди ремонтников никогда не снимавшихся. Рядовые рабочие ходили в подшлемниках, напоминающих замысловатые шапки-палатки кавказских горцев, — это уже не мода, а рабочая необходимость. Берегли головы. Начальники, видимо, тоже берегли. Разговор продолжался. Реплики сторон логически не вытекали из сказанного собеседником. Каждый тянул свою линию, высказывал свою заботу, настаивая на своей беде. Но разнобой мнений тем не менее сливался в единую, общую, общественную, что ли, может, даже государственную заботу. В конце концов речь шла о том, кому работать, как работать и где на все взять силы.
Как-то надо завершить разговор, поскольку он ни на йоту не сдвинулся и постоянно заруливал на прежний путь. Завершение не соответствовало ни взаимоотношениям, ни истинным желаниям начальника и прораба, да, пожалуй, и не выразило истинного положения дел.
— Вот что, Петр. Заявление, черт с тобой, подпишу. Не имею права не подписать. Правда, тебе еще придется иметь дело с общественным отделом кадров. Твоя забота. Но два месяца ты, как положено, мне отработаешь. А если что не так будет, учти, я тебя и на другой работе достану. Не убережешься. Общественное, Петр, должно быть выше личного, куда б ты ни убежал.
— Да я и не убегу никуда.
— Ну вот, иди и кончай ремонт в больнице. И смотри, во вторник приду проверять работу. Понял?
— Чего ж тут не понять, Семен?
— Ну вот. А заявление пока забери.
— Нет уж. Пусть у тебя останется в наличии. Ты подписал. Сам передашь кому положено.
— Как знаешь, Петр. Не пожалей только потом.
Начальник выдвинул ящик стола и скинул туда бумагу.
— Тоже мне! Вообразил о себе бог знает что. Первый раз с таким встречаюсь. Ерунда какая-то. Что ни предложишь — все не так. Мы с тобой сколько проработали? И все было… Как же так…. Ну, что сидишь? Иди работай…
И пошел. Пока доедешь от объекта до конторы, чего не надумаешь. Он чувствовал себя растоптанным. Раньше он никогда не задумывался на отвлеченные темы. Понятие «человеческое достоинство» не было для него в размышлениях столь же необходимым, как «надо работать». И вдруг от такого пустяка, как проходная оплеуха, жизнь повернулась к нему каким-то иным боком. А может, что-то раньше повернулось, и пощечина оказалась неожиданным поводом, как яблоко для Ньютона. На коротком пути от треста до больницы он вспоминал, будто перед смертью по расхожим книжным описаниям, всю свою жизнь: сколько раз он получал по морде, сколько раз сам бил, в каких обоюдных потасовках участвовал; вспоминал, называл ли он когда-нибудь мордобитие рукоприкладством. Все было — и ничего, жизнь текла по-прежнему. С какой стати он сейчас вдруг так взъярился? Собственно, почему бы ему не яриться с той же силой на условия работы, на отсутствие материала, инструмента, людей…
«Право на труд, право на отдых! —думал он. — А какое ж это право, если трудиться как следует все равно не дают? Вот меня и бить можно. А за что? За плохой труд! Что ж у меня — право только на плохой труд? Да не хочу я получать по морде за чужие грехи. Вот! Подам в суд на контору. Пусть создают условия для меня. Это суд примет. Не имеет права не принять. Куда им деться? Так? И все эти Евгении Максимовичи быстро уберутся в свои берлоги. И женюсь…»
Как ни широко замахнулся Петр Ильич, но понять, что Евгений Максимович так же унижен обстоятельствами, заставившими его поднять руку на ближнего, он не мог. Лично обижен, личная морда, прямой обидчик — заслоняли общие насущные заботы.
Петр Ильич стал думать… Но впереди была жизнь с ее непредсказуемыми поворотами.
***
Может, все было бы иначе, если б им работалось лучше, быстрее. Тогда б не было столько нареканий на их работу, и они не уродовались в поисках необходимых материалов, и вместо больших раковин для больниц не давали бы им маленькие фигурные, предназначенные детским садам. Было бы им тогда легче на душе. Работали бы они и только работали, не проявляя беспрестанно свою прыткую и шуструю изворотливость, которую именуют рабочей смекалкой и трудовым героизмом, потому что, несмотря на все непредсказуемые тяготы, им все же удавалось закончить начатое дело. Была б работа работой, не заменяли бы они ее то посиделками, то поисками, то руганью, то уговорами с перекурами, может, миновали бы они конфликтную ситуацию.
И вот один человек мается и кается, считая, что, ударив по лицу, сломал свою личность, разрушил свою интеллигентность, и никак себя простить не может. А его коллеги, наоборот, считают, что он указал, доказал, воздал ремонтникам за плохую работу. Да ему ли указывать? И другой участник конфликта мается и не знает, как восстановить свою поруганную честь, свою разломанную личность. Ему же объясняют, что общественное выше личного, никакой поруганности нет, личность осталась цельной и нужно ответить таким же простым и понятным действием — движением в зуб за зуб.
Один мается и жаждет прощения, жаждет самовосстановления и не может простить себя. Себя. Отчего становится еще нетерпимее, еще злее. Другой хочет того же, но прощать не знает как, не умеет, хотя простить другого легче. Прощать не обучен, а как ответить — не знает. А у непростившего шансов для счастья меньше. У просящего шансов больше, чем у недающего: у желающего есть надежда — недающий ничего не жаждет.
***
Секретарша с интересом смотрела на Евгения Максимовича, и он, придавая себе значение, которого, возможно, на самом деле не имел, приосанивался все больше и больше, совершенно забыв, что ему уже сильно за сорок, а девочке чуть за двадцать. Но ведь первое, что приходит в голову мужику, когда на него с таким неприкрытым интересом смотрит девушка: по-видимому, она, как теперь говорят, глаз на него положила.
Евгений Максимович пыжился, пыжился и совсем забыл, что уже более сорока минут сидит под дверью у начальства в управлении, бог весть по какой нужде вызвавшего его на беседу. Может, и впрямь какой аппарат подкинут…
Впрочем, он особенно не размышлял о причине вызова, а перебирал в уме все возможные обращения к этой красавице, чтоб завязать с ней прочный разговор. И ничего не мог сообразить, только и высказал свое возмущение тем, что вызвали занятого человека, оторвали от операций и столько времени держат под дверью неизвестно для чего. Девушка грациозно отвечала, что она не виновата и, наверное, всегда лучше оттянуть разговор с начальством, чем показала себя более опытной в прикабинетной жизни, чем умудренный пожилой хирург. Но и поставив его на место, она продолжала с любопытством смотреть на хирурга-супермена. И все больше Евгений Максимович расцветал в собственных глазах.
Разговор-то завести ему удалось, но удержать его он не сумел, словно слабый полководец, которому хватило сил с ходу, но ненадолго занять город. Возмущение ушло в песок, и он с прежним, то ли победным, то ли побитым, видом продолжал молча сидеть у входа к начальству.
Наконец царские врата открылись и для него.
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
— Всеволод Маркович, лучше не салфеткой. Я зажим окончатый положу?
— Так кладите, если сумеете. И без лишней болтовни, пожалуйста.
Желчный пузырь они убрали быстро. Основное время ушло на промывание живота, осушивание его — на все, что называется в хирургии туалетом брюшной полости. Затем поставлены дренажи, налажено постоянное промывание, рана зашита — все!
Операция прошла быстро и спокойно.
Маркович отодвинулся от стола, бросил взгляд на больную целиком, словно художник в поисках лучшего ракурса для осмотра своего творения. Потом посмотрел на лицо спящей старухи и отошел к раковине, где стал отмывать свою законную добычу — камни из пузыря. Камни очищались, иные заблестели, стали четкими их грани, иные, круглые, оставались матовыми, с зернистой поверхностью. Маркович выложил их на белую марлевую салфетку и стал любоваться породой, выданной им на-гора. Но как у шахтера добытый им уголь не принадлежит производителю, так и хирург извлеченные им камни отдает подлинному хозяину — больной или ее родственникам.
— Высушу и отдам ей, когда проснется. Или, — и Маркович радостно рассмеялся, отчего оторопело вытаращилась на него стоящая рядом сестра, — отдам ему. Пусть платит за камни.
Озарившая эта неожиданная, хоть нехитрая мысль почему-то сильно его обрадовала, и он еще долго, одиноко и громко смеялся.
— Артем Борисович, устроим завтра торговлю камнями в месткоме.
Артем Борисович подобострастно хихикнул. Суть конфликта между Марковичем и месткомом уже стала достоянием всей больницы. Больница получила еще одно развлечение. Без игры скучно жить на этом свете, по-видимому.
Больную уже вывезли в коридор, когда на этаж ворвался ее сын, заведующий приемным отделением, председатель профкома больницы:
— Что с мамой?!
— Что значит — что с мамой? С мамой все в порядке. Вот она. А с вами я дело иметь не желаю. Ваши камни у меня.
Сын склонился над каталкой, где лежала в наркотическом еще сне его мать. Всеволод Маркович со своими помощниками отправился записывать операцию. Проходя мимо каталки, он еще раз бросил сквозь зубы:
— А нам с вами не о чем разговаривать. — И положил на грудь больной завернутые в марлю камешки.
Ушел.
Сопровождающие каталку дружелюбно и сочувственно кивали сыну головами.
— Трудно с ним.
— Трудно.
— Да бог с ним.
— Да. Поехали.
Председатель профсоюза больницы молчал.
Каталку спереди и сзади везли сестры-анестезиологи. Сам анестезиолог шел сбоку, держа в руках капельницу, из которой что-то продолжало литься в вену. С другой стороны каталки шел сын.
Внизу, в ординаторской, о событиях, которым была свидетелем, Вика подробно рассказывала Евгению Максимовичу. К общей беседе присоединился и снизошедший из оперблока Всеволод Маркович. Евгений Максимович слушал Вику, реплики, дополнения Марковича, ухмыляясь, урезонивал и утихомиривал победительно раздувающегося от гордости и чувства собственной правоты героя только что закончившейся операции и легкой, проходной стычки с сыном больной, стычки, которая была полностью односторонней. Да и что тот, недруг его, мог возразить? Его карта бита. Если бы и Маркович промолчал, позиция его, бесспорно, была бы эффектнее и убедительнее. Но победителю безумно трудно хранить молчание. Не всем дано, и уж Марковича на это геройство не хватило. Он и сейчас не понимал, что молчание победителя украшало еще больше, смиренность героя всегда поднимает еще выше в глазах сторонних. Но… бог обидел: он продолжал громко и выспренно доказывать свою правоту, беспрестанно возвышаясь в своих глазах, чувствуя себя, по-видимому, где-то на уровне бронзового, а может, каменного солдата с мечом и ребенком, вознесшегося над Трептов-парком. Он многословно и уверенно осуждал сыновье легкомыслие, непостижимо ловко связывал внезапное прободение желчного пузыря с непорядочным поведением председателя профкома. Говорил что-то еще, невероятно ухитрялся все обобщать, проводил замысловатые аналогии и вообще весь светился счастьем, упивался собственной сверхчеловечностью.
— Жень, ты все уже закончил? Пошли домой.
— Как ты думаешь, Виктор уже пришел?
— Пожалуй.
Вошла Тоня и, чуть поколебавшись, будто забыла что-то, попросила дежурного подойти к вновь поступившей больной.
Дежурные пошли к новым больным.
Сестра на пост. Заведующий с женой домой.
Время катилось дальше в поисках разрешения всех конфликтов.
***
И опять Петр Ильич в кабинете своего начальника, но на этот раз не пустой разговор ведет. Он уже наученный, молью траченный, в жизни понаторевший, — пришел, так сказать, с бумагой в руке, с документом. Он уже привык к заявлениям, к письменному изложению событий и просьб. Чтобы, как ему сказали, все было обдумано, все по форме, как надо. «Написано — значит обдумано». Петр Ильич урок усвоил. Сейчас ему нет нужды пользоваться услугами стряпчего — у своего начальника он вполне может обойтись короткой бумагой, которую в силах написать без посторонней помощи. Бумага коротка, и лишних слов в ней нет, не нужны красочные, впрочем и скупые, описания происшедшего. Все просто: «Прошу дать расчет по собственному желанию». И подпись. Хотел было добавить: «В просьбе прошу не отказать». Но потом вспомнил, кто-то говорил, что приписка подобная бессмысленна, поскольку, если бы хотел отказа, не писал бы «прошу».
Лаконизм — мать гениальности. «Быстрота, глазомер, натиск» — так, кажется, говаривал Суворов. Посмотрим, будет ли сия максима столь эффективна, как предрекал известный стратег прошлого.
Бумага перешла из рук прораба на стол и легла перед глазами начальства.
— Что надумал?! Где я тебе сейчас замену найду? Сам раскинь.
— Я просил перевести меня на другой объект.
Наверное, Суворов был более последователен. «Быстрота, глазомер, натиск»… и последовательность. Обязательно последовательность. И уверенность. И, наверное, дух свободный, не униженный, не пришибленный… Вроде бы и дух стал подниматься над телом его.
Не оплеуха же вытаскивает его из праха.
— Я же сказал: не могу. Мог бы — перевел. Ты же без ножа зарезать меня хочешь. Совесть у тебя есть рабочая?
Начальник перешел в наступление — наш герой прямо-таки вжался в стул.
— Не могу я больше здесь.
— Да что особенного случилось?! Что за фигура такая? Что тебе-то? Ну, получил по морде. Ну, извинились перед тобой. Ну и что?! Небось по пьянке и больше бывало.
Впечатление, что начальник ничего не понял, окончательно придавило мужика.
Вот то-то, что без пьянки, — думать стал.
— Я редко пью, Семен Иванович. Не пью я, конечно. Не было б этих дурацких причитаний об оскорблении и унижении, если б пил. — Петр Ильич явно перешел к обороне, к оправданию, к объяснениям. Это поражение. По-видимому, очень не хотелось Петру Ильичу уходить из треста, где он проработал столько лет.
Начальник сдвинул шапку на затылок.
— Ну, знаю. Но мог же как-нибудь по пьянке. Что за дело такое особенное? Да мы беспрерывно по морде получаем. Уж все морды избиты. Не привык, что ли? А тут вдруг, нате вам, здрасте! Хоть бы и вправду подрались. Все спокойно. Все б как у людей. Да не обращай ты внимания.
— Нет, Семен Иванович. Я уже решил. Я знаю, куда пойду.
Петр Ильич вновь робко перешел в наступление. Эх, Петр Ильич, робко наступать нельзя. Не ведал, знать, ты, чему учил Суворов. Но откуда взять смелость — за спиной у него висел и клонил вниз, тянул вспять плохой ремонт. Хотя не на нем одном вина за плохой ремонт. Начальник его виноват не меньше. Да за начальником многие стоят, на которых легко раскладывается вина.
— Ну. Куда?
Петр Ильич тоже передвинул шапку на затылок, прищурился и покачал головой. Наверное, перемещение шапки на голове — некий эквивалент битья шапками об пол при старорусских конфликтах, примирениях, сделках. Многое нередко кончалось брошенными с силой шапками на землю. Сейчас все спокойнее, не так бурно, скажем — деликатнее. А то еще — шапка помогает схитрить. Например, можно надвинуть на глаза и прикрыть их, поглядывая за оппонентом, супротивником. Сдвинуть шапку можно вперед, чтоб почесать затылок. Тоже необходимый и исконный жест при спорах, в задумчивости, недоумении, размышлении или при встрече с загадочным явлением. Все поможет правильному ответу или решению.
— А не скажу — куда.
— Да ты что! Что я тебе — палки в колеса вставлять буду? Ты меня знаешь, Петр.
Пустой разговор продолжался. Ясно, что один не в состоянии решить окончательно; другой — с нарастающей уверенностью надеялся уговорить. Они наклонились друг к другу, словно встретившись на узкой дорожке, сблизили свои головы в шапках-ушанках, по какой-то странной моде среди ремонтников никогда не снимавшихся. Рядовые рабочие ходили в подшлемниках, напоминающих замысловатые шапки-палатки кавказских горцев, — это уже не мода, а рабочая необходимость. Берегли головы. Начальники, видимо, тоже берегли. Разговор продолжался. Реплики сторон логически не вытекали из сказанного собеседником. Каждый тянул свою линию, высказывал свою заботу, настаивая на своей беде. Но разнобой мнений тем не менее сливался в единую, общую, общественную, что ли, может, даже государственную заботу. В конце концов речь шла о том, кому работать, как работать и где на все взять силы.
Как-то надо завершить разговор, поскольку он ни на йоту не сдвинулся и постоянно заруливал на прежний путь. Завершение не соответствовало ни взаимоотношениям, ни истинным желаниям начальника и прораба, да, пожалуй, и не выразило истинного положения дел.
— Вот что, Петр. Заявление, черт с тобой, подпишу. Не имею права не подписать. Правда, тебе еще придется иметь дело с общественным отделом кадров. Твоя забота. Но два месяца ты, как положено, мне отработаешь. А если что не так будет, учти, я тебя и на другой работе достану. Не убережешься. Общественное, Петр, должно быть выше личного, куда б ты ни убежал.
— Да я и не убегу никуда.
— Ну вот, иди и кончай ремонт в больнице. И смотри, во вторник приду проверять работу. Понял?
— Чего ж тут не понять, Семен?
— Ну вот. А заявление пока забери.
— Нет уж. Пусть у тебя останется в наличии. Ты подписал. Сам передашь кому положено.
— Как знаешь, Петр. Не пожалей только потом.
Начальник выдвинул ящик стола и скинул туда бумагу.
— Тоже мне! Вообразил о себе бог знает что. Первый раз с таким встречаюсь. Ерунда какая-то. Что ни предложишь — все не так. Мы с тобой сколько проработали? И все было… Как же так…. Ну, что сидишь? Иди работай…
И пошел. Пока доедешь от объекта до конторы, чего не надумаешь. Он чувствовал себя растоптанным. Раньше он никогда не задумывался на отвлеченные темы. Понятие «человеческое достоинство» не было для него в размышлениях столь же необходимым, как «надо работать». И вдруг от такого пустяка, как проходная оплеуха, жизнь повернулась к нему каким-то иным боком. А может, что-то раньше повернулось, и пощечина оказалась неожиданным поводом, как яблоко для Ньютона. На коротком пути от треста до больницы он вспоминал, будто перед смертью по расхожим книжным описаниям, всю свою жизнь: сколько раз он получал по морде, сколько раз сам бил, в каких обоюдных потасовках участвовал; вспоминал, называл ли он когда-нибудь мордобитие рукоприкладством. Все было — и ничего, жизнь текла по-прежнему. С какой стати он сейчас вдруг так взъярился? Собственно, почему бы ему не яриться с той же силой на условия работы, на отсутствие материала, инструмента, людей…
«Право на труд, право на отдых! —думал он. — А какое ж это право, если трудиться как следует все равно не дают? Вот меня и бить можно. А за что? За плохой труд! Что ж у меня — право только на плохой труд? Да не хочу я получать по морде за чужие грехи. Вот! Подам в суд на контору. Пусть создают условия для меня. Это суд примет. Не имеет права не принять. Куда им деться? Так? И все эти Евгении Максимовичи быстро уберутся в свои берлоги. И женюсь…»
Как ни широко замахнулся Петр Ильич, но понять, что Евгений Максимович так же унижен обстоятельствами, заставившими его поднять руку на ближнего, он не мог. Лично обижен, личная морда, прямой обидчик — заслоняли общие насущные заботы.
Петр Ильич стал думать… Но впереди была жизнь с ее непредсказуемыми поворотами.
***
Может, все было бы иначе, если б им работалось лучше, быстрее. Тогда б не было столько нареканий на их работу, и они не уродовались в поисках необходимых материалов, и вместо больших раковин для больниц не давали бы им маленькие фигурные, предназначенные детским садам. Было бы им тогда легче на душе. Работали бы они и только работали, не проявляя беспрестанно свою прыткую и шуструю изворотливость, которую именуют рабочей смекалкой и трудовым героизмом, потому что, несмотря на все непредсказуемые тяготы, им все же удавалось закончить начатое дело. Была б работа работой, не заменяли бы они ее то посиделками, то поисками, то руганью, то уговорами с перекурами, может, миновали бы они конфликтную ситуацию.
И вот один человек мается и кается, считая, что, ударив по лицу, сломал свою личность, разрушил свою интеллигентность, и никак себя простить не может. А его коллеги, наоборот, считают, что он указал, доказал, воздал ремонтникам за плохую работу. Да ему ли указывать? И другой участник конфликта мается и не знает, как восстановить свою поруганную честь, свою разломанную личность. Ему же объясняют, что общественное выше личного, никакой поруганности нет, личность осталась цельной и нужно ответить таким же простым и понятным действием — движением в зуб за зуб.
Один мается и жаждет прощения, жаждет самовосстановления и не может простить себя. Себя. Отчего становится еще нетерпимее, еще злее. Другой хочет того же, но прощать не знает как, не умеет, хотя простить другого легче. Прощать не обучен, а как ответить — не знает. А у непростившего шансов для счастья меньше. У просящего шансов больше, чем у недающего: у желающего есть надежда — недающий ничего не жаждет.
***
Секретарша с интересом смотрела на Евгения Максимовича, и он, придавая себе значение, которого, возможно, на самом деле не имел, приосанивался все больше и больше, совершенно забыв, что ему уже сильно за сорок, а девочке чуть за двадцать. Но ведь первое, что приходит в голову мужику, когда на него с таким неприкрытым интересом смотрит девушка: по-видимому, она, как теперь говорят, глаз на него положила.
Евгений Максимович пыжился, пыжился и совсем забыл, что уже более сорока минут сидит под дверью у начальства в управлении, бог весть по какой нужде вызвавшего его на беседу. Может, и впрямь какой аппарат подкинут…
Впрочем, он особенно не размышлял о причине вызова, а перебирал в уме все возможные обращения к этой красавице, чтоб завязать с ней прочный разговор. И ничего не мог сообразить, только и высказал свое возмущение тем, что вызвали занятого человека, оторвали от операций и столько времени держат под дверью неизвестно для чего. Девушка грациозно отвечала, что она не виновата и, наверное, всегда лучше оттянуть разговор с начальством, чем показала себя более опытной в прикабинетной жизни, чем умудренный пожилой хирург. Но и поставив его на место, она продолжала с любопытством смотреть на хирурга-супермена. И все больше Евгений Максимович расцветал в собственных глазах.
Разговор-то завести ему удалось, но удержать его он не сумел, словно слабый полководец, которому хватило сил с ходу, но ненадолго занять город. Возмущение ушло в песок, и он с прежним, то ли победным, то ли побитым, видом продолжал молча сидеть у входа к начальству.
Наконец царские врата открылись и для него.
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17