перед ним возникало не видение славных деяний, которые можно совершить, и не поэтический пересказ кровавого прошлого, но красота в настоящем, красота, делающая иллюзорным течение времени, некий низкий закон, действие которого было теперь приостановлено. Значение как качество. Когда пьяные мужчины спорили, выдвигая теорию за теорией, побивая глупость глупостью, она, не произнося ни слова и никого не осуждая, проходила между ними, разливая мед, словно материнскую любовь, и они смягчались, вспоминали про свою человечность — точно так же они смягчились бы, услышав крик ребенка, попавшего в беду, или увидев страдания старика, или ощутив приход весны. Сказитель пел о вещах, которые раньше не приходили ему в голову, о спокойствии, о красоте, о мудрости более терпимой и действенной, чем мудрость Хродгара. Старый король смотрел на королеву, такую далекую от него, хотя она делила с ним ложе, и размышлял.
Однажды вечером она остановилась перед Унфер-том. Он сидел сгорбившись, как всегда горько улыбаясь, мускулы напряжены, точно старые корабельные канаты во время шторма. Безобразный, как паук.
Мой господин? — сказала она. Она часто обращалась к танам «Мой господин». Служанка даже для низших среди них.
Нет, благодарю, — сказал он. Мельком глянул на нее и опустил глаза, с усилием улыбнувшись. Она ждала совершенно невозмутимо, разве что едва заметное удивление отразилось на ее лице. — Мне уже хватит, — добавил он.
На другом конце стола один из танов, осмелевший от хмельного меда, сказал:
— Некоторые, как известно, убивают своих братьев, если выпьют слишком много меда. Ха-ха!
Несколько человек засмеялись. Унферт застыл. Лицо королевы побледнело. Унферт еще раз посмотрел на нее и отвел взгляд. Его кулаки на столе крепко сжались в нескольких дюймах от ножа. В зале наступила тишина. Удивительные глаза королевы глядели будто из иного мира, иного времени. Кто знает, что она поняла? Мне, по крайней мере, было известно, что этот братоубийца, словно шутовскую маску, сначала нацепил на себя созданный Сказителем образ, потом эта маска была с него сорвана, и теперь он, наконец, стал тем, чем был: мыслящим животным, лишенным покрова прежних иллюзий, но упорно цепляющимся за жизнь, мучимым стыдом и бессмыслицей, потому что самоубийство было, как и его жизнь, недостойно героя. И только убийственная насмешка могла разрешить этот парадокс. Мгновение остановилось, будто какое-то препятствие преградило путь времени; по-прежнему никто не шевелился, никто не говорил. С каким-то вызовом Унферт, убийца своих братьев, снова поднял глаза и посмотрел на королеву, но на сей раз не отвел взгляд. Презрение? Стыд?
Королева улыбнулась. Невероятно, как цветение роз в декабре.
— Это в прошлом, — сказала она. Так оно и было. Демон был изгнан. Я увидел, как пальцы его разжались, расслабились; и — мучительно борясь с желанием заплакать или издать презрительный рев — я уполз обратно в пещеру.
Дело, понимаете ли, не в том, что она была таинственным источником радости, которая изливалась на всех. Она лежала возле спящего короля — я наблюдал за ней, куда бы она ни шла, — искусный соглядатай, неистощимый на разного рода уловки; глаза ее были открыты, в ресницах блестели слезы. В такие минуты она была больше ребенком, чем женщиной. Думала о доме, вспоминала родные места в землях Хельмингов, где когда-то играла, до того как отказалась от своего счастья ради них. Она прижимала к себе худое обнаженное тело короля так, словно он был ребенком, и только ее белые руки отделяли его от мрака. Иногда, пока он спал, она выскальзывала из спальни, прокрадывалась к дверям чертога и уходила одна в ночь. Одна — и никогда в одиночестве. Мгновенно за ней следовали стражники, охраняя ее, как бесценную жемчужину в сокровищнице Скильдингов. Она замирала на холодном ветру, глядя на восток, одной рукой прижимая ворот платья к горлу; вокруг нее, как деревья, стояли безмолвные стражники. Совсем еще дитя, но перед ними она ничем не выдавала своей печали. Потом один из стражников обращался к ней, говорил про холод, и Вальтеов, улыбнувшись, кивала в знак благодарности и возвращалась во дворец.
В ту зиму приехал ее брат со своим медведем и многочисленной свитой. Их болтовня и смех долетали до самых утесов. Хозяева и гости пили, Сказитель пел, потом они снова пили. Я слушал издалека, пока хватало сил выносить это, в голове у. меня стучали слова дракона, затем, как всегда не выдержав, я спустился Завывал ветер, наметая сугробы и заволакивая ночь снежной пылью. Я шел, пригнувшись от холода, прикрывая глаза руками. Передо мной возникали смутные очертания деревьев, столбов, коровников, потом исчезали, поглощенные белой мглой. Приблизившись к Оленьей Палате, я почувствовал вокруг себя запах стражников, но разглядеть их не мог; они, конечно, тоже не видели меня. По колено увязая в сугробах, я подошел вплотную к стене и прижался к ней, чтобы согреться. Она тряслась и дрожала от шума внутри. Я приник к щели, которой всегда пользовался, и стал наблюдать.
Она сияла ярче пламени очага, вновь разговаривая с родственниками и друзьями и глядя на шалости медведя. В эту ночь сам король, старый Хродгар, обносил гостей медом. Исполненный достоинства, он переходил от одного стола к другому и, улыбаясь, наполнял кубки; глядя на него, можно было поклясться, что еще никогда прежде старик не был так счастлив. Окруженный своими танами и гостями, Данами и Хельмингами, он время от времени бросал взгляд на свою королеву, и каждый раз его улыбка на мгновение теплела, а глаза становились задумчивей. Потом — какой-нибудь жест или слово гостя или одного из Скильдингов — и король вновь был сердечен и весел; не притворно, нет, но не так, как в тот момент, когда он глядел на королеву. Королева же, казалось, забыла о муже. Она сидела рядом с братом, положив одну руку на его, другую — на руку сморщенной старухи, знатной родственницы. Медведь сидел на задних лапах и забавлялся своим членом, исподтишка поглядывая на собравшихся в зале, словно смутно понимал, что занимается чем-то, чего люди бы не одобрили. Хельминги говорили все разом, не умолкая, и с таким воодушевлением, будто хотели втиснуть все свое прошлое в один вечер. Я не мог разобрать, что они говорили. Зал гудел — от голосов, звона кубков, шарканья ног. Изредка Вальте-ов со смехом откидывала голову, и ее медно-рыжие волосы рассыпались по плечам; иногда, склонив голову, она прислушивалась к разговору, то улыбаясь, то серьезно сжимая губы и молча кивая. Передав чашу благороднейшему из танов, Хродгар сел на свое высокое резное кресло и неподвижно застыл, словно старик, вспоминающий голоса детства. Продолжая слушать своего брата, королева надолго задержала взгляд на муже, и глаза ее стали такими же задумчивыми, как у Хродгара. Потом она засмеялась и опять заговорила, а король начал беседу с одним из своих приближенных; они как будто не поняли друг друга.
Застолье продолжалось, принесли арфу — не инструмент старого Сказителя, а другую, новую, — и брат королевы пел. Его игра и голос были безыскусны, но все в зале притихли, слушая его. Похожий на дитя, если бы не зимний холод в его глазах, он пел о герое, который из любви к. девушке убил ее старика-отца, и о том, как после этого девушка одновременно и любила и ненавидела героя и как в конце концов она убила его. Слушая брата, Вальтеов печально улыбалась. Медведь настороженно следил за собаками. Затем пели другие. Старый Хродгар смотрел и слушал, размышляя об опасностях. (У брата королевы были соломенно-желтые волосы и серые, как сланец, глаза. Когда он украдкой бросал взгляд на Хродгара, его лицо заострялось, как нож.)
Под утро все улеглись спать. Наполовину занесенный снегом, скованный смертельным холодом, я продолжал наблюдать. Королева положила руку на плечо спящему Хродгару и задумчиво посмотрела на него, точно так же, как Хродгар глядел на нее и своих людей. Она откинула с лица прядь волос. Так прошло немало времени, потом она закрыла глаза, но я все равно не был уверен, что она заснула.
И вот опять в пещере, кашляя от дыма и растирая обмороженные ступни над огнем, я скрежетал зубами от собственной дурости. Если у них и были какие-то оправдания, то для меня, я знал, их не существует: я побывал у дракона. Прах праху. И все же я поддавался искушению — пытке пламенем ее волос, изяществом ее подбородка и белизной ее плеч, — поддавался искушению разувериться в правоте дракона. Сердце подсказывало мне: близится великий миг, и даже то, что я— принадлежащий, по рассказам Сказителя, к проклятой Богом расе — не увижу его, было сущим пустяком. В воображении я видел, как ее золотистая рука ласкает руку старика, так я когда-то слушал вздохи арфы Сказителя. О горе, горе! Сколько же можно соскальзывать на этот идиотский путь? Выдумки Сказителя, самообман героя, и теперь еще это: идеал королевы! Моя мать, тяжело дыша и почесываясь кривыми когтями, смотрела на меня и изредка стонала.
И вот на следующую ночь — была кромешная тьма — я вышиб двери чертога, убил стражников и ринулся прямо к двери, за которой спала королева. Перед дверью спал достославный Унферт. Он вскочил, чтоб сразиться со мной. Я отшвырнул его в сторону, как надоедливого жеребенка. Поднялся брат королевы и спустил с цепи медведя. Я обхватил зверя и переломил ему хребет. Затем ворвался в спальню. Она сидела на кровати и визжала; я рассмеялся. Схватил ее за ногу, и ее недостойные королевы вопли стали еще пронзительней, совсем как поросячий визг. Никто не бросился ей на помощь, даже этот самоубийца Унферт, яростно вопивший у двери от ненависти к самому себе. Старый Хродгар весь трясся и что-то беспомощно бормотал, совсем как помешанный. Я мог бы сдернуть ее с постели и размозжить о стену ее златовласую голову. Все в ужасе смотрели на меня: Хельминги с одной стороны, Скильдинги — с другой (главное — равновесие), а я схватил королеву за другую ступню и развел голые ноги, будто собирался разорвать ее пополам. «Боги, боги!» — вопила она. Я подождал, не появятся ли эти боги, но ни одного не увидел. Я захохотал. Она позвала брата, дотом Унферта. Они попятились. Я решил убить ее. Твердо вознамерился лишить ее жизни, медленно и ужасно. Я начну с того,что подержу ее над огнем ,и поджарю эту безобразную дыру между ее ног. От этой мысли я захохотал еще громче. Теперь уже все они вопили, с плачем и воем обращаясь к своим богам-чурбанам. Я убью ее, да! Кулаками выдавлю из нее все дерьмо. Хватит болтать о жизни! Я убью ее, научу их реальности, они узнают о качестве как смысле. Грендель — правдоучитель, разрушитель иллюзий! Отныне я буду таким — таково будет мое призвание, моя суть, пока я жив, — и ничто живое или мертвое не заставит меня передумать!
Я передумал. Бессмысленно убивать ее. Так же бессмысленно, как и оставить жить. Для меня это было бы всего лишь бесцельным удовольствием, иллюзией порядка в этом бренном дурацком проблеске в бесконечном унылом падении вечности. (Конец цитаты.)
Я выпустил ее ноги. Люди уставились на меня, не веря своим глазам. Я разбил еще одну теорию. И вышел из зала.
Но я исцелился. По крайней мере, это можно сказать относительно моего поведения. Я сосредоточился на воспоминании об этом безобразии между ее ног (яркие, как слезы, капли крови) и смеялся всю дорогу, пока бежал по рыхлому снегу. Ночь была тиха. Я слышал крики, доносившиеся из чертога. «Ах, Грендель, старый хитрец!» — прошептал я деревьям. Слова эти прозвучали фальшиво. (Восток был сер.) Шаткое равновесие; во мне было два существа: одно из них твердило — бездумное, неумолимое, как горы, — что она прекрасна. Я решил — твердо и окончательно — убить себя из любви к тому малышу Гренделю, каким я был раньше. Но в следующее мгновение, без всяких на то причин, я передумал.
Главное — равновесие; источающее слизь…
Вид Б.
8
После того как убит был Хальга Добряк, Хродгара брат молодой и любимый (Хродгар, Щит Скильдингов, мечевращатель, золотом взятки берущий, двух уже получил от жены сыновей), Хродульф покинул сиротства обитель и выехал в Харт . (О, слушайте меня, скалы и деревья, слушайте, шумные водопады! Ила вы думаете, что я все это рассказываю только для того, чтобы послушать свою речь? Чуточку уважения, братья и сестры!)
(Так бедный Грендель, дитя гнева, пряча налитые кровью глаза под сенью глаголов, с уханьем трусит от строки к строке.)
Сцена: Прибытие Хродулъфа в Харт
— Хродульф! Подойди к своей тетушке Вальтеов! Мой дорогой, бедный мой мальчик!
— Быть принятым вами, моя госпожа, — это честь. Вы сама доброта.
— Чушь, милый мой! Ты плоть от плоти Хродгара, в тебе его кровь.
— Так говорят мне, — промямлил. И проблеск улыбки.
Старый король хмурится в кресле резном, размышляя.
У мальчишки повадки слегка прирученного волка.
Ему лишь четырнадцать, и уже претендент, дьявол его побери.
Возраст, перечень прошлых обид — где же спокойствие?
Он прочищает горло. Нет, нет. Не будем спешить. Тяжелое время пережил мальчик, естественно. Отца погребенье и все остальное. И гордое сердце — в награду, конечно, как у любого в этом роду. (Часто Скильд Скевинг…) (И ястреб с насеста не застрекочет.) Сказитель поет — шелест арфы по длинному залу — как легкий ветер. «В любом королевстве человек процветать сможет, если деянья его достойны хвалы.
Истинно. Так.
Юноша смирно сидит и, глаза закрыв, слушает арфу. В осенних холмах его хладного разума рыскают волки.
Теорема: Любой порыв человеческого сердца (А) всегда вызывает порыв, равный по силе и противоположный по направлению (А1).
Таково золотое правило Сказителя.
И дальше я вижу в восторге — они принимают Хродульфа, спокойного, как луна, нежного скорпиона. Он сидит между теми двумя и точит свой нож.
Сцена: Хродульф при дворе.
Он говорит:
В крысиных мехах, жирные в глупости, коль не телесно, крестьяне мотыжат поля. Сальные запахи исходят из подземного мрака за дверью, где бабенки с коровьими глазами титьку суют новому поколению бездумных мотыжников. Старики с лишаем в бородах ковыляют по пыльным тропинкам, чтоб собираться, словно костлявые псы, на площади, где свершается королевское правосудие; чтобы кивать, словно вороны, обмолвкам, из-за которых у кого-нибудь отберут лошадь, или тонким ошибкам судебной братии, выводящим убийц на свободу. «Да здравствует Король! — кудахчут они. — Которому мы обязаны всем нашим счастьем».
Разбухшие от воображаемой свободы, коль не от жира, великие лорды всех лордов взирают сверху вниз бульдожьими глазами и улыбаются. «Все хорошо, — вздыхают они. — Да здравствует король! Все хорошо!» Закон правит миром. Жестокость людская скована цепью с добром (читай: с королем): сила закона рубит голову укравшему хлеба кусок и вытирает топор. — Смерть по Книге.
Думай, потеющий зверь! Гляди, думай!
Откуда эти обноски на спинах твоих добрых защитников?
Почему хлебокрад умирает, а тан кровожадный, уплатив за ловкий трюк дорогим адвокатам, избегает наказания?
Думай! Сожми свое сморщенное лицо и ухвати за кончик заусеницу ускользающей мысли: Жестокость прорубает в лесах, где ты играл в своивольные игры, дыру, набитую кучей лачуг. Жестокость не большезаконна тогда, чем волчьи нравы. Жестокостью нынче запирают нас вместе меня и тебя, старик; подчиняют нас грязной плебейской жестокости. Отойдем-ка мы в тень. Я бы хотел перекинуться словом с тобой и твоим бородавчатым сыном.
Сцена: Хродульф в лесу
Надо мною — ореха лесного листва.
Прохладные черные ветви тянутся
К солнцу и застят мне свет.
В раскидистой кроне, в пятнистой чащобе
для пташек приют. И проворные белки
шныряют по щедрой древа руке, —
земля ж у подножья мертва.
Вот странности рока! Тиран ли орех,
коль тьмой удушает побеги и губит траву?
Если соки сосет из земли, щадя лишь своих
благородных гостей, порхающих в небе?
И проклят ли будет за то, что беспечным пичугам
в листве предложит он кров? Кто рассудит?
Закон на земле — это зимний закон, случайный. Я тоже могу быть жесток: неистовой волей скрутить свои дни и так же в деяниях славу добыть.
Избавлю себя я от смутных сомнений, желанья зажму я в железный кулак, — старье же пускай рассыпается в прах!
Она треплет мне волосы с доброй улыбкой, Доверяясь любовной игре: дать и взять. У меня в голове пляшет мысль об ошибке: Что-то есть посильней, чем любовь или страсть.
Рвется к солнцу туманная башня ствола, Омертвела земля у корней, умерла; Я ветер глотаю и капли дождя.
Сцена: Королева у постели Хродульфа.
Говорит Вальтеов:
Так юн, так печален? И даже во сне?
Ведь худшие годы, мой милый, грядут.
Ты нянчишь малюток, но ведомо мне,
По праву рожденья потом перейдут
К ним все эти кольца! И вот уже тогда,
Как юные братья воссядут на трон,
Любовь охладеет твоя навсегда,
Улыбку сотрет принужденный поклон.
Я в детстве любила, о да!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Однажды вечером она остановилась перед Унфер-том. Он сидел сгорбившись, как всегда горько улыбаясь, мускулы напряжены, точно старые корабельные канаты во время шторма. Безобразный, как паук.
Мой господин? — сказала она. Она часто обращалась к танам «Мой господин». Служанка даже для низших среди них.
Нет, благодарю, — сказал он. Мельком глянул на нее и опустил глаза, с усилием улыбнувшись. Она ждала совершенно невозмутимо, разве что едва заметное удивление отразилось на ее лице. — Мне уже хватит, — добавил он.
На другом конце стола один из танов, осмелевший от хмельного меда, сказал:
— Некоторые, как известно, убивают своих братьев, если выпьют слишком много меда. Ха-ха!
Несколько человек засмеялись. Унферт застыл. Лицо королевы побледнело. Унферт еще раз посмотрел на нее и отвел взгляд. Его кулаки на столе крепко сжались в нескольких дюймах от ножа. В зале наступила тишина. Удивительные глаза королевы глядели будто из иного мира, иного времени. Кто знает, что она поняла? Мне, по крайней мере, было известно, что этот братоубийца, словно шутовскую маску, сначала нацепил на себя созданный Сказителем образ, потом эта маска была с него сорвана, и теперь он, наконец, стал тем, чем был: мыслящим животным, лишенным покрова прежних иллюзий, но упорно цепляющимся за жизнь, мучимым стыдом и бессмыслицей, потому что самоубийство было, как и его жизнь, недостойно героя. И только убийственная насмешка могла разрешить этот парадокс. Мгновение остановилось, будто какое-то препятствие преградило путь времени; по-прежнему никто не шевелился, никто не говорил. С каким-то вызовом Унферт, убийца своих братьев, снова поднял глаза и посмотрел на королеву, но на сей раз не отвел взгляд. Презрение? Стыд?
Королева улыбнулась. Невероятно, как цветение роз в декабре.
— Это в прошлом, — сказала она. Так оно и было. Демон был изгнан. Я увидел, как пальцы его разжались, расслабились; и — мучительно борясь с желанием заплакать или издать презрительный рев — я уполз обратно в пещеру.
Дело, понимаете ли, не в том, что она была таинственным источником радости, которая изливалась на всех. Она лежала возле спящего короля — я наблюдал за ней, куда бы она ни шла, — искусный соглядатай, неистощимый на разного рода уловки; глаза ее были открыты, в ресницах блестели слезы. В такие минуты она была больше ребенком, чем женщиной. Думала о доме, вспоминала родные места в землях Хельмингов, где когда-то играла, до того как отказалась от своего счастья ради них. Она прижимала к себе худое обнаженное тело короля так, словно он был ребенком, и только ее белые руки отделяли его от мрака. Иногда, пока он спал, она выскальзывала из спальни, прокрадывалась к дверям чертога и уходила одна в ночь. Одна — и никогда в одиночестве. Мгновенно за ней следовали стражники, охраняя ее, как бесценную жемчужину в сокровищнице Скильдингов. Она замирала на холодном ветру, глядя на восток, одной рукой прижимая ворот платья к горлу; вокруг нее, как деревья, стояли безмолвные стражники. Совсем еще дитя, но перед ними она ничем не выдавала своей печали. Потом один из стражников обращался к ней, говорил про холод, и Вальтеов, улыбнувшись, кивала в знак благодарности и возвращалась во дворец.
В ту зиму приехал ее брат со своим медведем и многочисленной свитой. Их болтовня и смех долетали до самых утесов. Хозяева и гости пили, Сказитель пел, потом они снова пили. Я слушал издалека, пока хватало сил выносить это, в голове у. меня стучали слова дракона, затем, как всегда не выдержав, я спустился Завывал ветер, наметая сугробы и заволакивая ночь снежной пылью. Я шел, пригнувшись от холода, прикрывая глаза руками. Передо мной возникали смутные очертания деревьев, столбов, коровников, потом исчезали, поглощенные белой мглой. Приблизившись к Оленьей Палате, я почувствовал вокруг себя запах стражников, но разглядеть их не мог; они, конечно, тоже не видели меня. По колено увязая в сугробах, я подошел вплотную к стене и прижался к ней, чтобы согреться. Она тряслась и дрожала от шума внутри. Я приник к щели, которой всегда пользовался, и стал наблюдать.
Она сияла ярче пламени очага, вновь разговаривая с родственниками и друзьями и глядя на шалости медведя. В эту ночь сам король, старый Хродгар, обносил гостей медом. Исполненный достоинства, он переходил от одного стола к другому и, улыбаясь, наполнял кубки; глядя на него, можно было поклясться, что еще никогда прежде старик не был так счастлив. Окруженный своими танами и гостями, Данами и Хельмингами, он время от времени бросал взгляд на свою королеву, и каждый раз его улыбка на мгновение теплела, а глаза становились задумчивей. Потом — какой-нибудь жест или слово гостя или одного из Скильдингов — и король вновь был сердечен и весел; не притворно, нет, но не так, как в тот момент, когда он глядел на королеву. Королева же, казалось, забыла о муже. Она сидела рядом с братом, положив одну руку на его, другую — на руку сморщенной старухи, знатной родственницы. Медведь сидел на задних лапах и забавлялся своим членом, исподтишка поглядывая на собравшихся в зале, словно смутно понимал, что занимается чем-то, чего люди бы не одобрили. Хельминги говорили все разом, не умолкая, и с таким воодушевлением, будто хотели втиснуть все свое прошлое в один вечер. Я не мог разобрать, что они говорили. Зал гудел — от голосов, звона кубков, шарканья ног. Изредка Вальте-ов со смехом откидывала голову, и ее медно-рыжие волосы рассыпались по плечам; иногда, склонив голову, она прислушивалась к разговору, то улыбаясь, то серьезно сжимая губы и молча кивая. Передав чашу благороднейшему из танов, Хродгар сел на свое высокое резное кресло и неподвижно застыл, словно старик, вспоминающий голоса детства. Продолжая слушать своего брата, королева надолго задержала взгляд на муже, и глаза ее стали такими же задумчивыми, как у Хродгара. Потом она засмеялась и опять заговорила, а король начал беседу с одним из своих приближенных; они как будто не поняли друг друга.
Застолье продолжалось, принесли арфу — не инструмент старого Сказителя, а другую, новую, — и брат королевы пел. Его игра и голос были безыскусны, но все в зале притихли, слушая его. Похожий на дитя, если бы не зимний холод в его глазах, он пел о герое, который из любви к. девушке убил ее старика-отца, и о том, как после этого девушка одновременно и любила и ненавидела героя и как в конце концов она убила его. Слушая брата, Вальтеов печально улыбалась. Медведь настороженно следил за собаками. Затем пели другие. Старый Хродгар смотрел и слушал, размышляя об опасностях. (У брата королевы были соломенно-желтые волосы и серые, как сланец, глаза. Когда он украдкой бросал взгляд на Хродгара, его лицо заострялось, как нож.)
Под утро все улеглись спать. Наполовину занесенный снегом, скованный смертельным холодом, я продолжал наблюдать. Королева положила руку на плечо спящему Хродгару и задумчиво посмотрела на него, точно так же, как Хродгар глядел на нее и своих людей. Она откинула с лица прядь волос. Так прошло немало времени, потом она закрыла глаза, но я все равно не был уверен, что она заснула.
И вот опять в пещере, кашляя от дыма и растирая обмороженные ступни над огнем, я скрежетал зубами от собственной дурости. Если у них и были какие-то оправдания, то для меня, я знал, их не существует: я побывал у дракона. Прах праху. И все же я поддавался искушению — пытке пламенем ее волос, изяществом ее подбородка и белизной ее плеч, — поддавался искушению разувериться в правоте дракона. Сердце подсказывало мне: близится великий миг, и даже то, что я— принадлежащий, по рассказам Сказителя, к проклятой Богом расе — не увижу его, было сущим пустяком. В воображении я видел, как ее золотистая рука ласкает руку старика, так я когда-то слушал вздохи арфы Сказителя. О горе, горе! Сколько же можно соскальзывать на этот идиотский путь? Выдумки Сказителя, самообман героя, и теперь еще это: идеал королевы! Моя мать, тяжело дыша и почесываясь кривыми когтями, смотрела на меня и изредка стонала.
И вот на следующую ночь — была кромешная тьма — я вышиб двери чертога, убил стражников и ринулся прямо к двери, за которой спала королева. Перед дверью спал достославный Унферт. Он вскочил, чтоб сразиться со мной. Я отшвырнул его в сторону, как надоедливого жеребенка. Поднялся брат королевы и спустил с цепи медведя. Я обхватил зверя и переломил ему хребет. Затем ворвался в спальню. Она сидела на кровати и визжала; я рассмеялся. Схватил ее за ногу, и ее недостойные королевы вопли стали еще пронзительней, совсем как поросячий визг. Никто не бросился ей на помощь, даже этот самоубийца Унферт, яростно вопивший у двери от ненависти к самому себе. Старый Хродгар весь трясся и что-то беспомощно бормотал, совсем как помешанный. Я мог бы сдернуть ее с постели и размозжить о стену ее златовласую голову. Все в ужасе смотрели на меня: Хельминги с одной стороны, Скильдинги — с другой (главное — равновесие), а я схватил королеву за другую ступню и развел голые ноги, будто собирался разорвать ее пополам. «Боги, боги!» — вопила она. Я подождал, не появятся ли эти боги, но ни одного не увидел. Я захохотал. Она позвала брата, дотом Унферта. Они попятились. Я решил убить ее. Твердо вознамерился лишить ее жизни, медленно и ужасно. Я начну с того,что подержу ее над огнем ,и поджарю эту безобразную дыру между ее ног. От этой мысли я захохотал еще громче. Теперь уже все они вопили, с плачем и воем обращаясь к своим богам-чурбанам. Я убью ее, да! Кулаками выдавлю из нее все дерьмо. Хватит болтать о жизни! Я убью ее, научу их реальности, они узнают о качестве как смысле. Грендель — правдоучитель, разрушитель иллюзий! Отныне я буду таким — таково будет мое призвание, моя суть, пока я жив, — и ничто живое или мертвое не заставит меня передумать!
Я передумал. Бессмысленно убивать ее. Так же бессмысленно, как и оставить жить. Для меня это было бы всего лишь бесцельным удовольствием, иллюзией порядка в этом бренном дурацком проблеске в бесконечном унылом падении вечности. (Конец цитаты.)
Я выпустил ее ноги. Люди уставились на меня, не веря своим глазам. Я разбил еще одну теорию. И вышел из зала.
Но я исцелился. По крайней мере, это можно сказать относительно моего поведения. Я сосредоточился на воспоминании об этом безобразии между ее ног (яркие, как слезы, капли крови) и смеялся всю дорогу, пока бежал по рыхлому снегу. Ночь была тиха. Я слышал крики, доносившиеся из чертога. «Ах, Грендель, старый хитрец!» — прошептал я деревьям. Слова эти прозвучали фальшиво. (Восток был сер.) Шаткое равновесие; во мне было два существа: одно из них твердило — бездумное, неумолимое, как горы, — что она прекрасна. Я решил — твердо и окончательно — убить себя из любви к тому малышу Гренделю, каким я был раньше. Но в следующее мгновение, без всяких на то причин, я передумал.
Главное — равновесие; источающее слизь…
Вид Б.
8
После того как убит был Хальга Добряк, Хродгара брат молодой и любимый (Хродгар, Щит Скильдингов, мечевращатель, золотом взятки берущий, двух уже получил от жены сыновей), Хродульф покинул сиротства обитель и выехал в Харт . (О, слушайте меня, скалы и деревья, слушайте, шумные водопады! Ила вы думаете, что я все это рассказываю только для того, чтобы послушать свою речь? Чуточку уважения, братья и сестры!)
(Так бедный Грендель, дитя гнева, пряча налитые кровью глаза под сенью глаголов, с уханьем трусит от строки к строке.)
Сцена: Прибытие Хродулъфа в Харт
— Хродульф! Подойди к своей тетушке Вальтеов! Мой дорогой, бедный мой мальчик!
— Быть принятым вами, моя госпожа, — это честь. Вы сама доброта.
— Чушь, милый мой! Ты плоть от плоти Хродгара, в тебе его кровь.
— Так говорят мне, — промямлил. И проблеск улыбки.
Старый король хмурится в кресле резном, размышляя.
У мальчишки повадки слегка прирученного волка.
Ему лишь четырнадцать, и уже претендент, дьявол его побери.
Возраст, перечень прошлых обид — где же спокойствие?
Он прочищает горло. Нет, нет. Не будем спешить. Тяжелое время пережил мальчик, естественно. Отца погребенье и все остальное. И гордое сердце — в награду, конечно, как у любого в этом роду. (Часто Скильд Скевинг…) (И ястреб с насеста не застрекочет.) Сказитель поет — шелест арфы по длинному залу — как легкий ветер. «В любом королевстве человек процветать сможет, если деянья его достойны хвалы.
Истинно. Так.
Юноша смирно сидит и, глаза закрыв, слушает арфу. В осенних холмах его хладного разума рыскают волки.
Теорема: Любой порыв человеческого сердца (А) всегда вызывает порыв, равный по силе и противоположный по направлению (А1).
Таково золотое правило Сказителя.
И дальше я вижу в восторге — они принимают Хродульфа, спокойного, как луна, нежного скорпиона. Он сидит между теми двумя и точит свой нож.
Сцена: Хродульф при дворе.
Он говорит:
В крысиных мехах, жирные в глупости, коль не телесно, крестьяне мотыжат поля. Сальные запахи исходят из подземного мрака за дверью, где бабенки с коровьими глазами титьку суют новому поколению бездумных мотыжников. Старики с лишаем в бородах ковыляют по пыльным тропинкам, чтоб собираться, словно костлявые псы, на площади, где свершается королевское правосудие; чтобы кивать, словно вороны, обмолвкам, из-за которых у кого-нибудь отберут лошадь, или тонким ошибкам судебной братии, выводящим убийц на свободу. «Да здравствует Король! — кудахчут они. — Которому мы обязаны всем нашим счастьем».
Разбухшие от воображаемой свободы, коль не от жира, великие лорды всех лордов взирают сверху вниз бульдожьими глазами и улыбаются. «Все хорошо, — вздыхают они. — Да здравствует король! Все хорошо!» Закон правит миром. Жестокость людская скована цепью с добром (читай: с королем): сила закона рубит голову укравшему хлеба кусок и вытирает топор. — Смерть по Книге.
Думай, потеющий зверь! Гляди, думай!
Откуда эти обноски на спинах твоих добрых защитников?
Почему хлебокрад умирает, а тан кровожадный, уплатив за ловкий трюк дорогим адвокатам, избегает наказания?
Думай! Сожми свое сморщенное лицо и ухвати за кончик заусеницу ускользающей мысли: Жестокость прорубает в лесах, где ты играл в своивольные игры, дыру, набитую кучей лачуг. Жестокость не большезаконна тогда, чем волчьи нравы. Жестокостью нынче запирают нас вместе меня и тебя, старик; подчиняют нас грязной плебейской жестокости. Отойдем-ка мы в тень. Я бы хотел перекинуться словом с тобой и твоим бородавчатым сыном.
Сцена: Хродульф в лесу
Надо мною — ореха лесного листва.
Прохладные черные ветви тянутся
К солнцу и застят мне свет.
В раскидистой кроне, в пятнистой чащобе
для пташек приют. И проворные белки
шныряют по щедрой древа руке, —
земля ж у подножья мертва.
Вот странности рока! Тиран ли орех,
коль тьмой удушает побеги и губит траву?
Если соки сосет из земли, щадя лишь своих
благородных гостей, порхающих в небе?
И проклят ли будет за то, что беспечным пичугам
в листве предложит он кров? Кто рассудит?
Закон на земле — это зимний закон, случайный. Я тоже могу быть жесток: неистовой волей скрутить свои дни и так же в деяниях славу добыть.
Избавлю себя я от смутных сомнений, желанья зажму я в железный кулак, — старье же пускай рассыпается в прах!
Она треплет мне волосы с доброй улыбкой, Доверяясь любовной игре: дать и взять. У меня в голове пляшет мысль об ошибке: Что-то есть посильней, чем любовь или страсть.
Рвется к солнцу туманная башня ствола, Омертвела земля у корней, умерла; Я ветер глотаю и капли дождя.
Сцена: Королева у постели Хродульфа.
Говорит Вальтеов:
Так юн, так печален? И даже во сне?
Ведь худшие годы, мой милый, грядут.
Ты нянчишь малюток, но ведомо мне,
По праву рожденья потом перейдут
К ним все эти кольца! И вот уже тогда,
Как юные братья воссядут на трон,
Любовь охладеет твоя навсегда,
Улыбку сотрет принужденный поклон.
Я в детстве любила, о да!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14