Сельчане, приезжавшие с помолом, думали — он к сестре уехал.Он глубоко забрался в глушь, свил, как барсук, себе логово и полночью ходил туда, где лежали два смердящие трупа.Потом он очнулся.«Господи, не помешался ли я?»Перекрестился и выполз наружу.В голове его мелькали, как болотные огоньки, мысли; он хватался то за одну, то за другую, то связывал их вместе и, натянув казакин, побежал в Чухлинку за попом.Осунулся Афонька и лосиные рога прибил вместе с висевшей на них фуражкою около жернова.Крепко задумался он — не покинуть ли ему яр, но в крови его светилась с зеленоватым блеском, через черные, как омут, глаза, лесная глушь и дремь. Он еще крепче связался Кузькиной смертью с лесом и боялся, что лес изменит ему, прогонит его.В нем, ласковая до боли, проснулась любовь к людям, он уж не ждал, а тосковал по ком-то и часто, заслоняя от света глаза, выбегал на дорогу, падал наземь, припадал ухом, но слышал только, как вздрагивала на вздыхающем болоте чапыга.Как-то в бессонную ночь к нему пришла дума построить здесь, в яровой лощине церковь.Он обвязался, как прутом, круг этой мысли и стал копить деньги.Каждую тысячу он зашивал с крестом Ивана Богослова в поддевку и спал в ней, почти не раздеваясь.Деньги с умолота он совсем отказался тянуть на прожитье.Колол дрова, пилил лес и отдавал скупщикам.Зимой частенько, когда все выходило до последней картошки, он убегал на болото, рыл рыхлый снег, разгребал скорченными пальцами и жевал мерзлый, спутанный с клюквой мох.В один из мрачных его дней к нему, обвешанный куропатками, пришел Карев.С крыши звенели капли, около ставен, шмыгая по карнизу, ворковали голуби и чирикали воробьи.— Здорово, дедунь! — крикнул он, входя за порог и крестясь на иконы.Афонюшка слез с печи. Лицо его было сведено морщинами, как будто кто затянул на нем швы. Белая луневая бородка клином лезла за пазуху, а через расстегнутый ворот на обсеянном гнидами гайтане болтался крест.— Здорово, — кашлянул он, заслоняясь рукой, и скинул шубу, — нет ли, родненький, сухарика? Второй день ничего не жевал.Карев ласково обвел его взглядом и снял шапку.— Мы с тобой, дедушка, куропатку зажарим…Ощипал, выпотрошил и принес беремя дров.Печка-согревушка засопела березняком, и огоньки запрыгали, свивая бересту в свиной высушенный пузырь.Когда Карев собрался уходить, Афонюшка почуял, так почуял, как он ждал кого-то, что этот человек к нему вернется.— Останься, — грустно поникнул он головою. — Один я…Карев удивленно поднял завитые на кончиках веки и остановился.На Фоминой неделе Афонюшка позвал Карева на долину и показал место, где задумал строить церковь. Поддевка его дотрепалась, он высыпал все скопленные деньги на стол и, отсчитав маленькую кучку, остальные зарыл на еланке под старый вяз.— Глух наш яр-то, жисть надо поджечь в нем, — толковал он с Каревым. — всю молодость свою думал поставить церковь. Трать, — вынул он пачку бумаг, — ты как Кузька стал мне… словно век тебя ждал.Лес закурчавился. В синеве повис весенний звон.Оба сидели на завалинке; Афонюшка, захлебываясь, рассказывал лесные сказки.— Не гляди, что мы ковылем пахнем, — грустно усмехнулся он, — мы всю жисть, как вино тянули…— Что ж, захмелел?..— Нема, только икота горло мышью выскребла.К двору, медленно громыхая колесами, подполз скрипящий обоз. Пахло овсом и рожью… лошадиным потом.С телеги вскочил, махая голицами, мужик и, сняв с колечка дуги повод, привязал лошадь у стойла.Баба задзенькала ведром и, разгребая в плотине горстью воду, зачерпнула, едва закрыв пахнувшее замазкой дно. Опрокинула ведро набок и заглотала.Большой кадык прыгал то в пазуху, то за подбородок.Афонюшка подбежал к столбам и, падая бессильной грудью на рычаг, подымал обитый жестью спущенный заслон.Рыжебородый сотский, сдвинув на грядки мешок и подымая за голову руку, кряхтя, потащил на крутую лестницу.Жернов вертелся и свистел. За стеной с дробным звоном слышался рев воды.Карев смотрел, как на притолоке около жернова на лосиных рогах моталась желтая фуражка.В сердце светилась тихая, умиленная грусть.В его глазах стоял с трясущейся бородкой и дремными глазками Афонюшка.— Чтоб тебе пусто взяло! — выругался сотский, спуская осторожно мешок. — Не мудрено и брыкнуться…— Крута лестница-то, крута… — зашамкал, упыхавшись, Афонюшка. — Обвалилась намедни плоская-то, новую заказал.Карев дернул рычаг, и жернов, хрустя о камень, брызнул потоками искр.— Сыпь! — крикнул он сотскому и открыл замучнелые совки.Рожь захрустела, запылилась, и из совков посыпалась мука.Афонюшка зацепил горсть, высыпал на ладонь и слизнул языком.— Хруп, — обратился он к Кареву, — спусти еще.На лестнице показалась баба; лицо ее было красно, спина согнута, а за плечами дыхал травяной мешок. Карев смотрел, как Афонюшка суетливо бегал из стороны в сторону и хватал то совок, то соломенную кошелку.«Людям обрадовался», — подумал он с нежной радостью и подпустил помолу.Баба терлась около завьялого в муке и обвязанного паутинником окошка.— Что такую рваную повесили! — крикнула она со смехом, кидая под жернов фуражку, и задрожала…— Фуражка, фуражка! — застонал Афонюшка и сунулся под жернов.Громыхающий поворот приподнял обмучнелый комок и отбросил на ларь.На полу рассыпались красные ягоды.Думы смялись… Это, может быть, рухнула старая церковь. Аллилуйя, аллилуйя… ГЛАВА ПЯТАЯ Карев застыл от той боли, которую некому сказать и незачем.Его сожгла дума о постройке церкви, но денег, которые дал ему Афонюшка, хватило бы только навести фундамент.Он лежал на траве и кусал красную головку колючего татарника.Рядом валялось ружье и с чесаной паклей кожаная пороховница.Тихо качались кусты, по хвоям щелкали расперившиеся шишки и шомонила вода.Быстро поднялся, вскинул ружье и пошагал к дому. За спиной болтался брусниковый кузов.Сунулся за божницу, вынул деньги и, лихорадочно пересчитав, кинулся обратывать лошадь.Пегасый жеребец откидывал раскованные ноги, ощеривал зубы и прядал ушами.Скакал прямой поляной к сторожке Филиппа. Поводья звякали удилами, а бляхи бросали огонь.С крутояра увидел, как Лимпиада отворяла околицу. Она издалека узнала его и замахала зарукавником.Лошадь, тупо ударив копытами, остановилась; спрыгнул и поздоровался.— Дома?— Тут.Отворил окно и задымил свернутой папиросой. Филипп чинил прорватое веретье, он воткнул шило в стенку и подбежал к окну.— Ставь! — крикнул Лимпиаде, указывая на прислоненный к окну желтый самовар.Лимпиада схватила коромысло и, ловко размахнувшись, ударила по свесившейся сосне.С курчавых веток, как стая воробьев, в траву посыпались шишки.— Хватит! — крикнул, улыбаясь Карев и пошел к крыльцу.— Вот что, Филюшка, — сказал он, расстегивая пиджак, — Афоня до смерти церковь хотел строить. Дал он мне три тысячи. А ведь с ними каши не сваришь.Филипп задумался. Волосатая рука забарабанила по голубому стеклу пальцами.— Что ж надумал? — обернулся он, стряхивая повисшие на глаза смоляные волосы.— Школу на Раменках выстроить…— Что ж, это разумно… А то тут у нас каждый год помирают мальцы… Шагай до Чухлинки по открытому полю версты четыре… Одежонка худая, сапожки снег жуют, знамо дело, поневоле схватишь скарлатину или еще что…— Так и я думаю… сказать обществу, чтоб выгоняло подводы, а за рубку и извоз заплатить мужикам вперед.От самовара повеяло смольными шишками, приятный запах расплылся, как ладан, и казалось, в избе только что отошла вечерня.Карев глядел молча на Лимпиаду, она желтым полотенцем вытирала глиняные чашки.Закрасневшись, она робко вскидывала свои крыльями разведенные брови, и в глазах ее словно голуби пролетали.Она сама не знала, почему не могла смотреть на пришляка. Когда он появлялся, сердце ее замирало, а горячая кровь пенилась.Но бывало, он пропадал и не являлся к ним по неделям.Тогда она запрягала лошадь в таратайку и посылала Филиппа спроведать его.Филипп чуял, что с сестрой что-то стало неладное, и заботливо исполнял ее приказанья.Он пришел в лунную майскую ночь. Шмыгнул, как тень, за сосну и притаился.Карев сидел на крыльце и, слушая соловьев, совал в лыки горбатый кочатыг. Он плел кошель и тоненько завастривал тычинки.В кустах завозились, он поднял голову и стал вслушиваться.В прозрачной тишине ему ясно послышалось крадущиеся шаги и сдавленное дыханье.— Кто там? — крикнул он, откидывая кошель.— Я… — тихо и кратко было ответом.— Кто ты?— Я…— Я не знаю, кто ты, — смеясь, зашевелил он кудрявые волосы. — А если пришел зачем, так подходи ближе.Кусты зашумели, и тень прыгнула прямо на освещенное луною крыльцо.— Чего ж ты таишься?К крыльцу, ссутулясь, подошел приземистый парень. Лицо его было покрыто веснушками, рыжие волосы клоками висели из-под картуза за уши и над глазами.— Так, — брызнул он сквозь зубы слюну.Карев глухо и протяжно рассмеялся. Глаза его горели лунным блеском, а под бородой и усами, как приколотый мак, алели губы.— Ты бел, как мельник, — сказал отрывисто парень. — Я думал, ты ранен и с губ твоих течет кровь… Ты сегодня не ел калину?Карев качнул головою.— Я не сбирал ее прошлый год, а сегодня она только зацветает.— Что ж ты здесь делаешь? — обернулся он, доставая кочатыг и опять протыкая в петлю лыко.— Дорогу караулю…Карев грустно посмотрел на его бегающие глазки и покачал головою.— Зря все это…Парень лукаво ухмыльнулся и, раскачиваясь, сел на обмазанную лунью ступеньку.— Как тебя величают-то?— Аксютка.Улыбнулся и почему-то стал вглядываться в его лицо.— Правда, Аксютка… Когда крестили, назвали Аксеном, а потом почему-то по-бабьему прозвище дали.— Чай хочешь пить? — поднялся Карев.— Не отказываюсь… Я так и норовил к тебе ночевать.— Что ж, у меня места хватит… Уснем на сеновале, так завтра тебя до вечера не разбудишь. Сено то свежее, вчера самый зеленый побег скосил… она, вешняя отава-то, мягче будет и съедобней… Расставь-ка таганы, — указал он на связанные по верхушке три кола.Аксютка разложил на кулижке плахи, собрал в кучу щепу и чиркнул спичку. Дым потянулся кверху и издали походил на махающий полотенец.Карев повесил на выструганный крюк чайник и лег.— Не воруй, Аксютка, — сказал, загораживаясь ладонью от едкого дыма. — Жисть хорошая штука, я тебе не почему-нибудь говорю, а жалеючи… поймают тебя, изобьют… зачахнешь, опаршивеет все, а не то и совсем укокошат.Аксютка, облокотясь, тянул из глиняной трубки сизый дым и, отплевываясь, улыбался.— Ладно тебе жалеть-то, — махнул он рукой. — Либо пан, либо пропал!Чайник свистел и белой накипью брызгал на угли.— Ох, — повернулся Аксютка, — хочешь, я расскажу тебе страшный случай со мною.— Ну-ка…Он повернулся, всматриваясь в полыхающий костер, и откинул трубку.— Пошел я по весне с богомолками в лавру Печорскую. Накинул за плечи чоботы с узлом на палочке, помолился на свою церковь и поплелся.С богомольцами, думаю, лучше промышлять. Где уснет, можно обшарить, а то и отдыхать сядешь, не дреми.В корогоде с нами старушка шла. Двохлая такая старушонка, всю дорогу перхала.Прослыхал я, что она деньжонки с собой несет, ну и стал присватываться к ней.С ней шла годов восемнадцати али меньше внучка.Я и так к девке, и этак, — отвиливает, чертовка. Долго бился, половину дороги почти, и все зря.Потихонечку стала она отставать от бабки, стал я ей речи скоромные сыпать, а она все бурдовым платком закрывалась.Разомлела моя краля. Подставила мне свои сахарные губы, обвила меня косником каштановым, так и прилипла на шею.Ну, думаю, теперь с бабкой надо проехать похитрей; да чтоб того… незаметно было.Идем мы, костылями звеним, воркуем, как голубь с голубкой. А все ж я вперед бабки норовлю.Смотри, мол, карга, какой я путевый; внука-то твоя как исповедуется со мной.Стала и бабка со мной про божеское затевать, а я начал ей житие преподобных рассказывать. Помню, как рассказал про Алексея божьего человека, инда захныкала.Покоробило исперва меня, да выпил дорогой косушечку, все как рукой сняло.Пришли все гуртом на постоялый двор, я и говорю бабке… что, мол, бабушка, вшей-то набирать в людской, давай снимем каморочку; я заплачу… Двохлая такая была старушонка, все время перхала.Полеглись мы кой-как на полу; я в углу, а они посередке.Ночью шарю я бабкины ноги, помню, что были в лаптях.Ощупал и тихонечко к изголовью подполз.Шушпан ее как-то выбился, сунулся я в карман и вытащил деньги-то…А она, старая, хотела повернуться, да почуяла мою руку и крикнула.Спугался я, в горле словно жженый березовый сок прокатился.Ну, думаю, услышит девка, каюк будет мне.Хвать старуху за горло и туловищем налег…Под пальцами словно морковь переломилась.Сгреб я свой узелок, да и вышел тихонечко. Вышел я в поле, только ветер шумит… Куда, думаю, бежать…Вперед пойду — по спросу урядники догадаются; назад — люди заметят… Повернул я налево и набрел через два дня на село.Шел лесом, с дороги сбился, падал на мох, рвался о пеньки и царапался о щипульник; ночью все старуха бластилась и слышалось, как эта морковь переломилась…Приковылял я за околицу, гляжу, как на выкате трактирная вывеска размалевана…Вошел, снял картуз и уселся за столик.Напротив сидел какой-то хлюст и булькал в горлышко «жулика». «Из своих», — подумал я и лукаво подмигнул.— А, Иван Яклич! — поднялся он. — Какими судьбами?..— Такими судьбами, — говорю. — Иду богу молиться.Сели мы с ним, зашушукались.— Дельце, — говорит, — у меня тут есть. Вдвоем, как пить дадим, обработаем. «Была бы только ноченька сегодня потемней».Ехидно засмеялся, ощурив гнилые, как суровикой обмазанные зубы.Сидим, пьем чай, глядим — колымага подъехала, из которой вылез в синей рубахе мужик и, привязав лошадь, поздоровался с хозяйкой.Долго сидели мы, потом мой хлюст моргнул мне, и мы, расплатившись, вышли.— К яру пойдем, — говорит он мне. — Слышал я — ночевать у стогов будет.Осторожно мы добрались до стогов и укутались в промежках…Слышим — колеса застучали, зашлепали копыта, и мужик, тпрукая, стал распрягать.Хомут ерзал, и слышно было, как скрипели гужи.Ночь и впрямь, как в песне, вышла темная-претемная.Сидим, ждем, меня нетерпенье жжет. «Не спит все», — думаю.Тут я почуял, как по щеке моей проползла рука и, ущипнув, потянула за собой. Подползли к оглоблям; он спал за задком на веретье.Я видел, как хлюст вынул из кармана чекмень и размахнулся…Но тут я увидел… я почувствовал, как шею мою сдавил аркан.Мужик встал, обежал нас кругом и затянул еще крепче.— Да, — протянул Аксютка, — как вспомнишь, кровь приливает к жилам.Карев подкладывал уже под скипевший чайник поленьев и, вынув кисет, взял Аксюткину трубку.— Что же дальше-то было?Аксютка вынул платок и отмахнул пискливого комара.— Ну и дока! — прошептал хлюст, когда тот ушел в кустарник, и стал грызть на моих руках веревку.Вытащил я левую руку, а правую-то никак не могу отвязать от ног.Принес он крючковатых тычинок, повернул хлюста спиною и начал, подвострив концы, в тело ему пихать…Заорал хлюст, а у меня, не знаю откуда, сила взялась. Выдернул я руку, аж вся шкура на веревке осталась, и откатившись, стал развязывать ноги.Покуль я развязывал, он ему штук пять вогнал.Нащупал я нож в кармане, вытащил его и покатился, как будто связанный… к нему… Только он хотел вонзить тычинку, — я размахнулся и через спину угодил, видно, в самое его сердечушко…Обрезал я на хлюсту веревки, качнул его голову, а он, бедняга, впился зубами в землю да так… и богу душу отдал.Аксютка замолчал. Глаза его как бы заволоклись дымом, а под рубахой, как голубь, клевало грудь сердце.Лунь лизала траву, дробно щелкали соловьи, и ухал филин. ГЛАВА ШЕСТАЯ На Миколин день Карев с Аксюткой ловил в озере красноперых карасей.Сняли портки и, свернув из комом, бросили в щипульник. На плече Карева висел длинный мешок. Вьюркие щуки, ударяя в стенки мешка, щекотали ему колени.— Кто-то идет, — оглянулся Аксютка, — кажись, баба, — и, бросив ручку бредня к берегу, побег за портками.Карев увидел, как по черной балке дороги с осыпающимися пестиками черемухи шла Лимпиада.Он быстро намахнул халат и побежал ей навстречу.— Какая ты сегодня нарядная…— А ты какой ненарядный, — рассмеялась она и брызнула снегом черемухи в его всклокоченные волосы.Улыбнулся своей немного грустной улыбкой и почуял, как радостно защемило сердце. Взял нежно за руку и повел показывать рыбу.— Вот и к разу попала. Растагарю костер и ухи наварю…— Во-во! — замахал весело ведром Карев и, скатывая бредень, положил конец на плечо, а другой подхватил Аксютка.— Ведь он ворища, — указала пальцем на него. — Ты небось думаешь, какой прохожий?..— Нет, — улыбнулся Карев, — я знаю.Аксютка вертел от смеха головою и рассучивал рукав.— Я пришла за тобой к празднику. Ты разве не знаешь, что сегодня в Раменках престол.— К кому ж мы пойдем?— Как к кому?.. Там у меня тетка…— Хорошо, — согласился он, — только вперед Аксютку накормить надо. Он сегодня ко мне на заре вернулся.Лимпиада развела костер и, засучив рукава, стала чистить рыбу.
1 2 3 4 5 6 7
1 2 3 4 5 6 7