Песня, охватив собой тело, превращается в танец. Мы поем и пляшем о том, кто мы есть, и общий смысл наших песен в том, что нас мало любят, а мы хотим, чтобы нас больше любили, а нас любить особенно не за что. Общий смысл песен – дай. Не возьми, а дай. Раньше песня была о «возьми»: возьми меня, государство, я буду твоим слугой, буду водить самолеты и ездить на тракторе; или – возьми меня, любимая, я тебе подарю все, что хочешь.
А теперь песня стала «дай». Мне недодали, меня обманули, меня травмировали, дайте мне больше, не мешайте мне жить, я вам покажу, какой я крутой и бодрый. Дай, дай, дай.
А если не дать, будет обида, будет в лучшем случае ирония, эпатаж, а в худшем – месть. Я вам за все отомщу.
Страсти остались, но переместились.
В хорошей песне слова проплывают над смыслом, как гуси над землей. Смысл песни мерещится, и слова в ней не то чтобы бесплатное приложение, а непонятно откуда берущаяся вторая реальность.
Если в словах есть окончательная логика, песня скорее всего не получилась. Эта безумная потеря логики есть и в лучших современных песнях. Ирония лишь в том, что дурные песни с не меньшим успехом свидетельствуют об энтропии наших душ, и непонятно, на кого обижаться.
Зима грехов наших
Ударил наконец мороз. И слава Богу. А то нас всех развезло. На грани замерзания, между дождем и снегом скользим и падаем. Сосульки толстеют и падают. Все падает из рук.
Грехи наши теплые, жидкие, моросящие, и скоро в Сокольниках будут цвести папоротники, как во влажных лесах Амазонки, и появится много негров. Негры будут пестрые, разноцветные. Крикливые будут негры. Не выпьешь водки, войдя в дом с морозца. Солнце вообще куда-то закатилось. Раньше, бывало, высунешь голову в форточку и балдеешь, пока не замерзнешь.
А теперь только пот капает с бледного лба. И тело прыщавое, чешется, как у подростка, не тело, а земляничная поляна. Хорошо, что еще остались зимние праздники, как всеобщие ориентиры календаря, говорят, недавно был новый год, по дачам стреляли фейерверки и лаяли, поджав хвосты, собаки, но елки худосочные, иголок мало, да и те быстро осыпаются, пылесос ими забит, и поэтому по-особому воет, хрипло так, как бог ветра, и елочные игрушки тоже падают, но не бьются, а катятся по полу, как будто ненастоящие. И гирлянды зазывно подмигивают. А между тем где-то в мире есть ты. Ты с кем-то живешь. И где-нибудь, в пустой квартире под звон радио ты открываешь холодильник и смотришь на сырое, остывшее мясо с белыми жилками, берешь его в руки и снова кладешь в холодильник.
Мы никогда достоверно не узнаем о том, как на небесах прошел юбилейный банкет Иисуса Христа, но было бы странно предположить, что юбилей отмечался только на земле. Наверное, там было вкусно, и почему-то (причуда повара) по-мусульмански был приготовлен ужин, и мертвые, стоя на пестрых коврах, ели много винограда.
Кого пригласили, кого забыли пригласить? Неприглашенные, как водится, закусили губу.
Перед ужином прошел семинар на тему нравственности; на нем немножко посмеялись над Россией. Но не зло. На небе зло редко смеются. Хотя бывает. Знаю по себе.
Скорее всего, там было много поздравительных факсов и телеграмм, наверное, и сам звонил поздравить сына, хвалил за жертвенность.
Кого-нибудь там посмертно реабилитировали, может быть, наконец, Иуду, и тот тоже пришел на банкет, в белом смокинге, и раскаялся, а потом напился от двухтысячной усталости и умиления, и все апостолы плакали, называя Иуду другом, и несколько тысяч мелких грешников амнистировали, выпустили из ада, и они шли по дороге в крутую гору к небесному городу, как беженцы песчаной войны. Крупных грешников в ту ночь не особенно жарили, ни иностранцев, ни наших отечественных, вот было-то им, дуракам, послабление, а потом все решили, что в Москве нужно сделать теплую зиму, хотя их об этом никто не просил, и никто не молился по этому поводу.
Праздник кончился под утро большим разъездом гостей. Кто шел домой пешком в распахнутом пальто, без шарфа, кто нес женские серебряные туфли в пластмассовой сумке, кто ехал на такси и забыл там по-глупому туфли жены, и жена расстроилась, а я подумал, что ни разу в эту зиму не надел своей серой дубленки, и волчьей шапки не надел, купленной на Аляске, куда меня как-то раз занесло, и когда у меня в последний раз мерзли ноги, не помню. А мой брат медленно-медленно ехал на жигулях, зажав глаз рукой, потому что в глазах двоилось, но милиция его не тронула в ту ночь, народ стал пить чуть-чуть меньше, чем раньше, а у меня была очень молодая подруга с пятьюдесятью четырьмя африканскими косичками, большими серо-зелеными глазами, игрушечной шпагой мушкетера, и все этому удивлялись, а кто-то даже почесал в затылке, а ты выпила вдалеке от меня «кока-колки», разделась, легла спать с чужим человеком.
Последние судороги русского мата
Говорят, скоро выйдет закон, запрещающий женщинам ругаться матом в присутствии мужчин. Это было бы очень своевременно, поскольку женщины, особенно молодые, перестали бояться мата, а вместе с ним и самих мужиков. Мат до сих пор считался словесным насилием, а монополию на насилие имел сильный пол.
Мат стал модной темой. Ко мне постоянно пристают с вопросами о мате. Можно ли его использовать в литературе? Наши современники могут похвастаться тем, что живут в эпоху выхода мата на языковую поверхность – историческое явление, которое можно сравнить с изобретением компьютера.
Мат – подсознание, подкорка русского языка. Он близок магии, ворожбе. Те, кто хотят его запретить, стремятся, по сути дела, закрепить архаическую мощь родного языка. Мат в запрещенном состоянии имеет большую разрушительную силу. Он травмирует, подавляет, ломает, подчиняет. Кроме того, он оказывается системой обороны для тех, кто попал в слабую позицию. Короче, мат до сих пор остается языком войны.
Кроме того, мат традиционно считался языком подонков, и «культурный человек» всю жизнь играл в игру под названием: «ни одного матерного слова ни при каких обстоятельствах». Многие отличились в этой игре. Например, не только моя мама, но и мой папа. Я от них не слышал даже слова «жопа», не говоря уже о мате (впрочем, наконец дошло и до них: на днях моя 80-летняя мама, цитируя строительных рабочих, строящих дом на соседнем дачном участке для богатого корейца, впервые в жизни сказала «хуй»). Кажется, Маршак утверждал, что если написать длинное стихотворение, и в нем хоть раз использовать слово «жопа», от стихотворения ничего не запомнится, кроме этого слова. Эти времена ушли в прошлое. Теперь никакое запретное слово не помешает стихотворению запомниться в сознании миллионов людей. Однако другие миллионы людей могли бы до сих пор запомнить одну только «жопу». Таким образом, отношение к мату стало национальной проблемой, гражданской войной русской морали и нравов.
Почему мат вышел на поверхность? Может быть, потому что исчезает понятие «культурного человека», к которому все еще апеллируют учительницы младших классов и редакторы провинциальных газет? С такой точки зрения мораль деградирует, мы становимся хуже с каждым часом.
Однако это не совсем так. Во Франции, например, нет мата. Это даже огорошивает поначалу. Когда я в юности учил французский язык, то очень интересовался их грязными словами. Но французы, которых я спрашивал, находились в недоумении, путались, несли околесицу. Впоследствии я понял, что французская культура перемолотила мат, вобрала его в повседневный язык на уровне «окраинных», грубых, но маловыразительных слов. А ведь маркиз де Сад в восемнадцатом веке писал французским матом, шокируя порядочную публику, и это видно в русских переводах. Теперь же получился переводческий парадокс. Маркиз де Сад в русских изданиях звучит гораздо резче, чем во французских: у них эти слова утратили свою силу и потерялись. Значит, французы справились с матом разрешительным способом и убили понятие ненормативной лексики. По их пути пошли, хотя и много позже, уже в 60—70-е годы XX века, англичане, американцы, итальянцы, немцы, которые еще недавно печатали матерные слова с точками (и до сих пор, уже в порядке исключения, так печатают в основных национальных газетах), но постепенно раскрепощали их, буквально одно за другим, последним, по-моему, «размякло» слово на наши русские пять букв (видимо, самое крепкое матерное слово), но и оно получило право на легальное существование. Теперь употреблять их в речи – такой же свободный выбор людей, как говорить или не говорить часто «волшебное слово» – дело вкуса и воспитания.
Стоит ли нам идти в этом случае своим отдельным путем, загоняя мат в подполье? Во-первых, это нереально: молодежная лексика уже освоила его в полном масштабе и уже притупила его основной ругательный оттенок. Во-вторых, запрет на матерные слова только провоцирует их использование «назло».
Ослабление мата как ругательства заметно у нас на разных уровнях. Язык придумал и слово «трах», и, позже, довольно забавное, пародийное слово «блин» совершенно неслучайно. Это – возможность альтернативной лексики, похожая на несение альтернативной военной службы (не хочешь, не надо). Кроме того, сами матерные слова принимают не свойственный им ранее иронический или даже юмористический смысл, становятся чуть ли не лаской.
Достоевский, и не только он, отмечал не без гордости (это бросается в глаза), высокохудожественность и лаконичность матерной фразеологии. С помощью интонации и прочих нюансов можно одним словом выразить целый мир. Виртуозность русского мата уникальна и не знает аналогов в других языках. Вопрос только: почему? Почему русскому мату удалось больше, чем другим матам, откуда у него такая сумасшедшая энергетика?
Дело, наверное, в том, что мат связан со срамными частями тела и срамными действиями, которые на русской земле были запретнее, чем в вольной, прошедшей через Возрождение Европе. В России тело всегда было под подозрением. Его рассматривали как духовный позор. Оно годилось скорее для наказания, пыток, унижения, нежели для эротики, красоты и воспевания. И русский мат – мощный бунт тела против такого бесправного положения. Тело нашло язык для метафорической оценки подлого мира, который его забивал.
Но мат – не только эмоциональный взрыв «телесных» метафор, переходящих в междометия. Мат – это и язык любви. Нравится это кому-то или нет, однако молодые люди сегодня все чаще называет в постели «всё» теми сильными словами, которые боялись произнести вслух их родители. Язык любви несомненно приведет к «окультуриванию» мата. А «окультуренный» мат – уже не мат, и через двадцать-тридцать лет в России мат сойдет на нет без всяких на него запретов.
И нечем будет ругаться. Вот это, блядь, жалко!
Любовь
Невозможная возможность? Возможная невозможность? Представить себе, что среди безумного количества неравноценных, разно-знаковых людей может вспыхивать такое количество страстей, желаний и любви без божественного промысла, невозможно. Люди, если взглянуть на них со стороны, совершенно не предназначены для любви. Они замкнуты на своих интересах, корыстны, агрессивны, злопамятны. И вдруг ты, посмотрев на кого-то, кто, в свою очередь, с посторонней точки зрения, ничего из себя не представляет или представляет собой полное ничтожество, загораешься каким-то особенным светом, приходишь в экстаз, размыкаешься, разглаживаешься, глупо улыбаешься, нежнеешь, у тебя возникает ощущение, что ты не самодостаточен, что тебе нужно подсоединиться к какому-то другому энергетическому полю. И это меняет тебя самого и твою жизнь.
В ситуации чуда мы совсем не прислушиваемся к чужим голосам и даже к своему собственному, становимся маньяками. Через какое-то время – прислушиваемся, и получается, что и ты, и твой любимый – идиоты. Чем больше прислушивания. тем меньше любви. Несмотря на гигантское количество книг о любви («Капитал» Маркса – тоже о любви, но – к пролетариату), нигде не описано, как любовь сберечь, как противостоять чужому мнению. Очень мало реальных рецептов.
Любовь несет с собой два очевидных разрушения. Одно – медленное, когда она выветривается в бытовом, каждодневном, рутинном состоянии. И второе, когда любовь невзаимна и перекодируется на другого. Любовь таит в себе зародыш инфаркта («любовный инфаркт») и разочарования, что зовется фрустрацией. Однако все почему-то рискуют, бросаются в печь. Наверное, это самая большая тайна.
Роль секса переоценена в XX веке. Это видно сквозь призму измены: люди изменяют, но остаются верными любимым на самом высоком уровне. Они могут даже расстаться. Потом, через годы, встречаются, их тела покрыты поцелуями других людей. Но вдруг приходит понимание, что это самый родной, близкий и любимый человек. Никакие годы, никакое счастье и жизнь нипочем. Есть очень точные попадания, соединения навсегда без какой-нибудь даже совместной жизни. Эта любовь вызывает у меня особенно трепетное чувство. В таком состоянии тебе уже ничего не страшно.
Как текст настоящего автора, так и любовь больше человека. Не человек фантазирует чувством, а чувства фантазируют человеком. Почти у каждого писателя есть идеальный читатель. Его необязательно видеть каждый день. Но пишешь, чтобы именно он тебя понял. В любви – то же самое. В любви ты ведешь непрекращающийся внутренний диалог.
Дом в тебе
Хорошо возвращаться домой. Открываешь дверь, входишь – и что? Почему то, что ты видишь, называется твоим домом? Чем и кем он населен?
Дом-семья, дом-быт, дом-пространство, дом-уют, дом-любовь. Дом как понятие очень гостеприимен, все готов в себя вобрать, но, прежде всего, дом – ночное понятие. Ночью идет основная проверка, дом ли он твой или нет. Можно жить дома без семьи, без балкона, можно жить в совсем пустой комнате без телевизора, кошки, занавесок. Твоя квартира, даже если из четырех комнат, домом не станет без твоего внутреннего спокойствия. Ты ложишься спать, гасишь свет и понимаешь: ты – дома. Это не шорохи и не привычный вид из окна, но это и шорохи, и вид, и отражение в зеркале. Дома у тебя просто другое дыхание, другой цвет глаз. Тебе могут сниться совсем не домашние сны, но твой дом складывается из твоих снов.
Днем домовой превращается в запахи твоего дома.
Дом возникает из отношений, которые терпеливо выстраиваются в твоем сознании. Дом в тебе. Ты, в самом деле, строитель своего дома, и все, что ты в нем делаешь или не делаешь, обрастает, как бытом, смыслом.
Но, что бы ты ни выстраивал, дом приходит к тебе из детства. В детстве он – твое продолжение, а ты продолжаешь его, будучи частью дома. Ты не оспариваешь его, ты принимаешь его таким, каким он есть, и все основное, что в тебе сложится, будет зависеть от того, каким он был в детстве. Хотя и здесь не все просто. В детстве ты тоже выдумываешь свой дом, в тебе существует заданное природой желание раскрасить его светлыми красками. Скромная новогодняя елка разрастается под потолок. Игрушки матерчаты, но не материальны. Ты готов заранее к примирению со счастьем.
Родительский дом остается навсегда моделью дома, которую ты впоследствии примешь или отвергнешь. У тебя никогда не будет достаточно сил отвернуться от нее, даже если она тебя не устраивает. Это корни, которые инстинктивно боязно рубить. Именно по твоему родительскому дому можно понять, будет ли твой дом чистым и ясным или – небрежно запущенным.
Революционеры считали любовь к дому проявлением мещанства, и слишком многие русские писатели с ними были согласны. Духовная ликвидация мещанства еще до революции не дало возможности создать в России здоровый средний класс с опорой на домашние ценности.
Не ходи дома в рвани, не обижай себя.
Если чего, действительно, не хватает русскому дому, так это красивых вещей. Есть склонность к тесноте, как склонность к полноте. Мы слишком редко даже в праздники распахиваем обе половинки комнатных дверей. Считается неправильным делом подбирать посуду, интересоваться вилками, ложками. Какая разница – лишь бы было, чем есть. Дело не в цене – в отношении. В русском доме нередко много случайных вещей. Эти случайные вещи засоряют наше сознание своей необязательностью. Мы становимся необязательными. Легко отмахнуться – у нас тяжелое прошлое. Весь XX век мы прожили бомжами в пыльных шлемах. Особенно сильно это тяжелое прошлое отражается на наших уборных. Такое впечатление, как будто вчера еще была война и завтра уже будет новая. Недоверие к жизни живет в наших домах.
В Москве висят рекламные щиты со словами: у кого нет вкуса, у того нет совести. Это новый для многих взгляд на вещи. Вкус связан с совестью по принципу «красота спасет мир». Дом становится модным явлением.
Хорошо бы вернуться домой.
Измена
Мы все, конечно, каждый по-своему, изменники. В течение жизни изменяем своим убеждениям, вкусам, привязанностям. Это нормально.
Если в юности я любил ватрушки, а теперь их терпеть не могу, я – изменник ватрушкам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24