Не менее мучительно слово «кальсоны», даже если оно обращено к нарядным шелковым кальсонам Кагановича и прочих членов Политбюро, сшитым по спецзаказу. Не повезло и деталям белья, которые прикрывают женскую грудь. «Лифчик» звучит наигранно, с фальшивым оптимизмом и почему-то напоминает замученную улыбку женщины (сфотографированной в одном только лифчике, без трусов, или закрывающую лифчик руками, судорожно обхватив себя за плечи, от случайного взгляда); «бюстгальтер» – такое же тяжеловесное слово, как «бульдозер» или «бегемот» (исключительно для стопудовых сисек). Даже «трусы» в русском языке не нейтральное слово, как будто оно уже тронуто запахом гениталий. Да и само слово «исподнее» вызывает рвоту.
Зато – тельняшка! Единственным исключением, на редкость стильной вещью во всем арсенале отечественного белья была тельняшка. Честь ей и хвала. В ее полосатости было верное сочетание верха и низа, ее фактура обеспечивала телесное свободомыслие. Тельняшка подчеркивала мужское морское достоинство, была действительной защитницей тела и до сих пор не вышла из моды, особенно в среде радикальных художников, чутких к эстетическому концептуализму.
Первый послереволюционный бельевой бум, за исключением само самой разумеющегося ренессанса нижнего белья при НЭПе (когда даже наладили экспорт белья за границу), был обязан победе над Германией: началась вакханалия трофейных комбинаций, зачастую принимаемых за вечерние платья (комбинация стала всемирным козырем женской сексуальности, как в хрущевские времена кукуруза – королевой полей, и, казалось, она – навсегда, но она умерла, не пережив нового витка унисекса, на этот раз пришедшего с Запада), и полосатых пижам, заменивших собой курортные костюмы – отдых солдата после битвы.
Однако главное во всей этой советской истории – не предсказуемый китч и кружевная безвкусица, а мученические усилия женщин. «Голь на выдумки хитра», и точно: мы жили в нищей стране, богатой не только ракетами, но и замусоленными зарубежными выкройками, по которым женщины ночами что-то терпеливо, любовно пытались сшить. Фетишистки поневоле, они одели нас, как могли, и спасли, в конечном счете, от коммунизма семейных трусов.
… год
Любовь и говно
Любовь и говно
Преодоление газов, вони, пердежа, самого вида говна и грязной, запачканной говном любимого человека туалетной бумаги – может, быть, самое высокое достижение любви, доступное единицам.
Остальные баррикадируются в сортире.
Примириться с тем, что любимая женщина срет, непросто. Запах говна очень смущает. Как-то болезненно озадачивает. Запах говна может отбить любовь. Такая милая, нежная, трепетная – и срет. Причем, тут даже ничего не зависит от возраста любимой – запах говна неподвластен возрасту. Особенно отвратительно, когда какашки любимой женщины всплывают в унитазе. Заходишь в туалет, а там они случайно плавают. Смотришь на них в растерянности и думаешь, как странно устроена жизнь. Крупные женщины срут как козы, а мелкие, напротив, неожиданно толсто, увесисто, с желтоватым отливом.
Чтобы с этим справиться, поступают по-разному. Можно сразу разлюбить, понюхав ее говно, и ждать новой любви в смутной надежде на лучшее или на чудо. Можно вообще никогда не любить, имея в виду, что любимая женщина все равно начнет когда-нибудь срать, ну день продержится, от силы два, а потом неизбежно будет срать, и с этим ничего не поделаешь. Можно, конечно, объявить, что любимая женщина вообще не срет, но это вранье все равно рано или поздно вылезет наружу. Есть еще возможность выйти из положения: начать есть ее говно. В сущности, большинство так и поступает. Но они почти никогда в этом не признаются. А то, что от них пахнет говном их любимой женщины, не очень-то и заметно, потому что с ними редко когда целуешься.
Разведчик в розовых резиновых перчатках
Чтобы писать, я улетаю в ночь и в детство. Дача – страна моего детства, переплет нераздельных чувств: любви и брошенности, игры и страха, любопытства и жестокости, вкуса крови и запаха земли, смеха и смерти. Ночью, когда люди на время вымирают, эти чувства обостряются до того предела, что невозможное становится возможным, и слышно то, что мне нужно услышать. Встает солнце в соснах, я гашу лампу, тушу последнюю сигарету, срываю розовые резиновые перчатки, бросаю их на пол и по пути в кровать превращаюсь в обычного дурака.
Драка
В любовной драке бей изо всех сил. Не щади эту сволочь. В любви женщина бьет мужчину от отчаяния, от больше так не могу, а мужчина бьет женщину в учебных целях, в назидание. И только когда женщина перестает любить, она бьет мужчину из мести, и это хорошо видно: где обрывается отчаяние, и начинается месть.
Рак любви
Любовь никогда ничем хорошим не кончается. Самый опасный враг – любимый человек. В любимом человеке отыскиваются несуществующие качества и замалевываются очевидные пороки. Если чего и стоит опасаться в жизни, так это любви. Любовь – это бешенство. Любовь – это подмена слов, ловушка, сдача позиций. Любимый человек может нанести тебе такой болезненный удар, от которого можно улететь в могилу.
Следи за тем, как тебе говорят «я тебя люблю». Я тебя люблю – очень коварная формула. Все дело в том, чем она наполнена. Она должна быть, к тому же, наполнена доверху.
Не допускай, чтобы тебе говорили, что тебя тоже по-своему любят, что ты родной и близкий человек.
Если тебя хотят, но не любят, это, может быть, блядство, но это весело. Если тебя любят, но не хотят – это рак любви. Это не лечится.
Четыре любовные иллюзии
Ты пришла ко мне как счастье, а ушла из моей жизни как наказание – это охуительно больно.
Ты пришла как наказание и ушла как счастье – значит, слава Богу!
Ты пришла как наказание и ушла как наказание, тогда я – мудак.
Но если ты пришла как счастье и ушла как счастье – значит, я – любимец богов и бессмертен.
Я живу случайной жизнью
Любите ли вы горилку с перцем? И готовы ли вы ее сейчас выпить? Ну, допустим, люблю, а насчет того, готов или не готов, не знаю. Почему я, собственно, должен ее пить? Может быть, только потому, что получил ее в подарок от двух девиц, которые свалились мне на голову из Киева и которых я должен был встречать на вокзале утром невыспавшимся? Странно, что я вышел их встречать. У меня не было на них никаких планов. Одну я совсем не знал, а другую знал едва-едва, и вот они приехали в третьем вагоне. Но с таким же успехом могли приехать совсем другие люди, в других вагонах, из Киева или другого города, и вовсе, например, не девицы, а какие-нибудь пожилые люди, светские педерасты в шелковых шарфах, старосветские помещики или ветераны труда, и вместо горилки с перцем они бы привезли мне в подарок вина или самогону, или, например, ко мне бы в гости приехал весь Киев со своим известным киевским тортом, составленным из безе, за которым я прошлой осенью охотился в Киеве, а эти девицы остались бы дома, и я бы, вместо того, чтобы теперь сидеть на кухне и пить сорокатрехградусную горилку с Наташей и Женей, одну из которых я просто совсем не знаю, пил бы самогон и закусывал киевским тортом, а Наташа с Женей, пахнущие киевским парфюмом, спрашивают меня, достал ли я им билеты в Большой театр и, когда я начинаю оправдываться, непонятно, впрочем, с какой стати, они даже немного обижаются, переглядываются, а потом дружно уходят в душ, потому что они после поезда, всю ночь ехали, границу миновали спокойно, как будто мне нужно знать, спокойно ли они проехали через границу, и я сижу на кухне и слушаю, как шумит вода в ванной, и мне непонятно, почему они мне докладывают, как они переехали через границу, словно они везли с собой не горилку, а мешок, например, марихуаны, а потом я стою у себя в ванной и смотрю с недоумением, какие волоски они оставили после себя, не могли сполоснуть, и хочу при этом понять, как случилось, что я познакомился не то с Наташей, не то с Женей в Киеве, и кто из них студентка, а кто работает на телевидении, но чувствую, что у меня нет сил, чтобы задавать вопросы, хотя кто-то из них забросал меня электронной почтой и я почему-то пошел их встречать и даже, если бы не боялся опоздать, купил бы им немного цветов, а еще их встречал студент, высокий, худой молодой человек, который тоже очутился у меня на кухне, и когда девочки дружно пошли под душ, студент спросил, чем я в жизни занимаюсь, чем поставил меня в неловкое положение, потому что мне не хотелось ему ответить, что конкретно сейчас я занимаюсь полной, как бы это сказать, ерундой, потому что я не хотел, непонятно почему, обижать студента, и теперь я уже стою перед Большим театром, перед которым меньше всего хотел бы сейчас стоять, дует ветер, девчонки хотят фотографироваться, но сначала они хотели бы купить на сегодня билеты и пойти со мной в театр, но я не могу, потому что вечером у меня встреча с французами, которых я совершенно случайно встретил двадцать лет назад и которые с тех пор стали моими друзьями, хотя я мог бы встретить двадцать лет назад совершенно других французов, а с этими так бы никогда и не познакомиться, и мне надо будет с французами провести вечер, а француз мой стал большим чином французской дипломатии, и, напившись, я обычно внушаю ему, как вести себя Франции в отношении России, а также Америки, Африки, Австралии, вообще всего мира, в глобальном масштабе вселенной, а он кричит мне, размахивая сырным ножом, что он – француз, и потому не желает слышать от меня всевозможных инструкций, но я, говорю, мог бы вам купить билеты на вечер в Большой театр, и тут к нам подходят какие-то люди и предлагают билеты, но только не на сегодня, потому что сегодня Большой театр – выходной, и балерины не танцуют, и я стою и думаю, что дальше делать с Наташей и Женей, и куда делся их друг-студент, и я у себя на глазах превращаюсь в гида, и начинаю их возить по Москве и рассказывать, например, про дом на набережной, где в конце тридцатых годов уничтожили всех квартиросъемщиков, кроме одного, и Наташа с Женей дружно спрашивают, а кого же все-таки не уничтожили, и я понимаю, что у меня нет ответа на этот вопрос, а здесь, говорю, делают конфеты, вот именно, шоколадные, а это – мост, а это – Нескучный сад, в каком смысле, Нескучный, ну как вам сказать, и уже через несколько минут мы с Наташей и Женей оказываемся в незабываемом месте, на смотровой площадке на Воробьевых горах, и я начинаю рассказывать, что МГУ, что сзади нас, задумывался вовсе не как МГУ, а как гостиница для союзников, какой, вы спрашиваете, войны, теперь даже трудно сказать, что последней, хотя в принципе, конечно, последней из мировых, а этот трамплин, ну да, он для прыжков на лыжах, а у нас, они говорят, такого трамплина нет, ну вот и я обогатился от Наташи с Женей какой-то важной спортивной информацией, конечно, говорю, какой у вас может быть трамплин, у вас и снега нет такого, а мы привезли с собой хорошую погоду и в следующем году обязательно приедем к вам летом, и верно, смотрю, светит солнце, закат, на столах матрешки и храмы Василия Блаженного, давайте купим, а вот и панорама Москвы, город, в сущности, круглый и небольшой, приходят к выводу Наташа и Женя, а вы нас не сфотографируете, конечно, сфотографирую, а с нами не сфотографируетесь, конечно, снимусь, давайте сфотографируемся на здоровье, а почему у вас тут все акают, а это, отвечаю, из-за отсутствия любви, как, восклицают, вас понять, а не знаю, как хотите, как и понимайте, смотрю, обиделись, я вынул из кармана ключи от квартиры, пора мне к французам, а вы, пожалуйста, чувствуйте себя, как дома.
Роковая женщина
Все кажутся наполненными очень мелкой энергией, почти мертвецы, я от них шарахаюсь, и отвлекают от случайности только мысли о славе и громкая музыка. Думаешь: почему мысли о славе отвлекают от случайности? Разве тщеславие – такая мощная печка, что справляется даже с любовью? А почему – рок-музыка? Конечно, лучше всего залезть под крышу Бога и несколько уценить любовь, но это тоже поначалу кажется очень случайным решением. И даже родные становятся случайными людьми, и это, конечно, пугает, но однажды, встретив того неслучайного человека, из-за которого все стало случайным, вдруг видишь, что и она – уже тоже случайность, и ноет ампутированная нога ветерана, и думаешь: полюбил курам на смех что-то такое невзрачное, как одна моя знакомая сказала: из нероковой женщины сделал себе роковую. Ну, тогда значит, уже полегчало.
Пасхальная неделя
Странные мысли приходят иногда в голову: кто все-таки прав в том далеком споре, Белинский или Гоголь? В письме Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями» Белинский утверждал, что русский народ по сути своей безрелигиозный, полон лишь предрассудков и слишком непочтительно думает о попах, а Гоголь в своем ответе, впрочем, никогда не отправленном, поражался слепоте Белинского и его нежеланию увидеть нашу с вами глубокую религиозность.
В пасхальную ночь я зашел в случайную для себя церковь возле Покровского бульвара, какую-то необычную, миражную, что ли: внизу трапезная, ярко освещенная и много на столах куличей; ходили в большом количестве принаряженные дети и подростки, шушукались быстроногие девчонки с молочными щеками, а на втором этаже шла праздничная служба, и так пели красиво, что я сразу подумал: надо бы чаще заходить, а то суета, времени нет, а тут все сразу куда-то отодвигается, и понимаешь, сколько в тебе наносного, даже не вслушиваясь в слова, а по состоянию, колебанию воздуха, и такой начинается, как говорится, «приход», что чувствуешь кожей эту самую невостребованную религиозность, которую так неистово отрицал Виссарион. Я вышел довольно скоро, куда-то торопился, и долго еще ходил под дождем, был теплый весенний дождь, с этим ощущением: надо бы как-то иначе жить.
Но не получается.
В жизни здешней, сегодняшней завязываются совершенно другие связи. Потому что все свои силы отдаешь разборкам с близкими и далекими людьми или с их функциями, все стараешься выяснить сложные отношения, и хотя понимаешь, что никогда с этим не разберешься, все разбираешься и разбираешься. На следующий вечер, например, я выяснял с отцом вопрос свободы слова в России. Разговоры о вечном откладываются на потом, и смешон Гоголь со своими моральными наставлениями, если здесь никто не может жить по морали, иначе тебя самого смерть попрет.
А в пасхальный понедельник мне случайно попадается ученый японец, который мне говорит, что они, японцы – нерелигиозные люди, на радость Белинскому, но при этом у них все получается. У них все держится на вкусовых ощущениях: невкусно врать и невкусно, когда в доме у тебя грязь. Как их к этому приучили без веры в Страшный суд, если у нас и Страшным судом, и налоговой полицией пугают, а все равно вкус к правильной жизни не вырабатывается?
Выходит, правы оба литератора. Мы безрелигиозны – поэтому не думаем о вечном, но мы же и религиозны – а потому не думаем, как создать нормальную цивилизацию. То есть, все хорошо, мы все в себе, как никто другой, совмещаем, но в любом случае мы не думаем.
А сверху тебе опять говорят: не японец ты, чтобы жить по-другому.
Песня
Вот так, выпив энное количество рюмок, переглянувшись, но не сговариваясь, посреди недоеденных салатов и разводов на белой скатерти, люди вдруг начинают петь. В разное время жизни я смотрел на это странное занятие совершенно по-разному. То как на абсурд, то с допустимой для современного человека степенью умиления, то с легким презрением, то как на загадочное требование души.
Я сам не умею петь, ни слуха, ни голоса, но и то что-то там напеваю время от времени, какие-то отрывки любимых мелодий, непонятно почему, впрочем, любимых. Казалось бы, для песни нет никаких разумных оснований. Кроме одного: есть географически неосвоенные, белые пятна существования – их и покрывает собой песня.
В этом я вижу что-то архаическое, если не сказать пещерное. Вроде бы такой жесткий по своей логике народ, как французы, не должен был бы петь, а все равно на свадьбах, где-то в провинции, с красными от вина носами поет. И немцы поют, со своем жестокой сентиментальностью, и итальянцы, известное дело, и африканцы, я сам слышал, в деревнях все время напевают себе под нос, и американцы тоже поют.
Откуда берется? И не лучшее ли это доказательство того, что человек больше, шире заявленной и проявленной своей сущности, раз он с готовностью превращается в старый радиоприемник на лампах и начинает что-то из себя вещать в песенном виде?
Песня, какой бы она ни была, религиозна. Она нас связывает с другими мирами, непонятно какими, и в каждой песне, даже если она про Ленина, есть тоска, мука по утраченной цельности, как будто наша душа рассталась со своей половиной и ищет ее, хочет прилепиться, но не получается. И в счастливый момент жизни, когда, казалось бы, все получилось и жизнь удалась, песня нужна не меньше, чем в тоске, а значит, она еще и благодарность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Зато – тельняшка! Единственным исключением, на редкость стильной вещью во всем арсенале отечественного белья была тельняшка. Честь ей и хвала. В ее полосатости было верное сочетание верха и низа, ее фактура обеспечивала телесное свободомыслие. Тельняшка подчеркивала мужское морское достоинство, была действительной защитницей тела и до сих пор не вышла из моды, особенно в среде радикальных художников, чутких к эстетическому концептуализму.
Первый послереволюционный бельевой бум, за исключением само самой разумеющегося ренессанса нижнего белья при НЭПе (когда даже наладили экспорт белья за границу), был обязан победе над Германией: началась вакханалия трофейных комбинаций, зачастую принимаемых за вечерние платья (комбинация стала всемирным козырем женской сексуальности, как в хрущевские времена кукуруза – королевой полей, и, казалось, она – навсегда, но она умерла, не пережив нового витка унисекса, на этот раз пришедшего с Запада), и полосатых пижам, заменивших собой курортные костюмы – отдых солдата после битвы.
Однако главное во всей этой советской истории – не предсказуемый китч и кружевная безвкусица, а мученические усилия женщин. «Голь на выдумки хитра», и точно: мы жили в нищей стране, богатой не только ракетами, но и замусоленными зарубежными выкройками, по которым женщины ночами что-то терпеливо, любовно пытались сшить. Фетишистки поневоле, они одели нас, как могли, и спасли, в конечном счете, от коммунизма семейных трусов.
… год
Любовь и говно
Любовь и говно
Преодоление газов, вони, пердежа, самого вида говна и грязной, запачканной говном любимого человека туалетной бумаги – может, быть, самое высокое достижение любви, доступное единицам.
Остальные баррикадируются в сортире.
Примириться с тем, что любимая женщина срет, непросто. Запах говна очень смущает. Как-то болезненно озадачивает. Запах говна может отбить любовь. Такая милая, нежная, трепетная – и срет. Причем, тут даже ничего не зависит от возраста любимой – запах говна неподвластен возрасту. Особенно отвратительно, когда какашки любимой женщины всплывают в унитазе. Заходишь в туалет, а там они случайно плавают. Смотришь на них в растерянности и думаешь, как странно устроена жизнь. Крупные женщины срут как козы, а мелкие, напротив, неожиданно толсто, увесисто, с желтоватым отливом.
Чтобы с этим справиться, поступают по-разному. Можно сразу разлюбить, понюхав ее говно, и ждать новой любви в смутной надежде на лучшее или на чудо. Можно вообще никогда не любить, имея в виду, что любимая женщина все равно начнет когда-нибудь срать, ну день продержится, от силы два, а потом неизбежно будет срать, и с этим ничего не поделаешь. Можно, конечно, объявить, что любимая женщина вообще не срет, но это вранье все равно рано или поздно вылезет наружу. Есть еще возможность выйти из положения: начать есть ее говно. В сущности, большинство так и поступает. Но они почти никогда в этом не признаются. А то, что от них пахнет говном их любимой женщины, не очень-то и заметно, потому что с ними редко когда целуешься.
Разведчик в розовых резиновых перчатках
Чтобы писать, я улетаю в ночь и в детство. Дача – страна моего детства, переплет нераздельных чувств: любви и брошенности, игры и страха, любопытства и жестокости, вкуса крови и запаха земли, смеха и смерти. Ночью, когда люди на время вымирают, эти чувства обостряются до того предела, что невозможное становится возможным, и слышно то, что мне нужно услышать. Встает солнце в соснах, я гашу лампу, тушу последнюю сигарету, срываю розовые резиновые перчатки, бросаю их на пол и по пути в кровать превращаюсь в обычного дурака.
Драка
В любовной драке бей изо всех сил. Не щади эту сволочь. В любви женщина бьет мужчину от отчаяния, от больше так не могу, а мужчина бьет женщину в учебных целях, в назидание. И только когда женщина перестает любить, она бьет мужчину из мести, и это хорошо видно: где обрывается отчаяние, и начинается месть.
Рак любви
Любовь никогда ничем хорошим не кончается. Самый опасный враг – любимый человек. В любимом человеке отыскиваются несуществующие качества и замалевываются очевидные пороки. Если чего и стоит опасаться в жизни, так это любви. Любовь – это бешенство. Любовь – это подмена слов, ловушка, сдача позиций. Любимый человек может нанести тебе такой болезненный удар, от которого можно улететь в могилу.
Следи за тем, как тебе говорят «я тебя люблю». Я тебя люблю – очень коварная формула. Все дело в том, чем она наполнена. Она должна быть, к тому же, наполнена доверху.
Не допускай, чтобы тебе говорили, что тебя тоже по-своему любят, что ты родной и близкий человек.
Если тебя хотят, но не любят, это, может быть, блядство, но это весело. Если тебя любят, но не хотят – это рак любви. Это не лечится.
Четыре любовные иллюзии
Ты пришла ко мне как счастье, а ушла из моей жизни как наказание – это охуительно больно.
Ты пришла как наказание и ушла как счастье – значит, слава Богу!
Ты пришла как наказание и ушла как наказание, тогда я – мудак.
Но если ты пришла как счастье и ушла как счастье – значит, я – любимец богов и бессмертен.
Я живу случайной жизнью
Любите ли вы горилку с перцем? И готовы ли вы ее сейчас выпить? Ну, допустим, люблю, а насчет того, готов или не готов, не знаю. Почему я, собственно, должен ее пить? Может быть, только потому, что получил ее в подарок от двух девиц, которые свалились мне на голову из Киева и которых я должен был встречать на вокзале утром невыспавшимся? Странно, что я вышел их встречать. У меня не было на них никаких планов. Одну я совсем не знал, а другую знал едва-едва, и вот они приехали в третьем вагоне. Но с таким же успехом могли приехать совсем другие люди, в других вагонах, из Киева или другого города, и вовсе, например, не девицы, а какие-нибудь пожилые люди, светские педерасты в шелковых шарфах, старосветские помещики или ветераны труда, и вместо горилки с перцем они бы привезли мне в подарок вина или самогону, или, например, ко мне бы в гости приехал весь Киев со своим известным киевским тортом, составленным из безе, за которым я прошлой осенью охотился в Киеве, а эти девицы остались бы дома, и я бы, вместо того, чтобы теперь сидеть на кухне и пить сорокатрехградусную горилку с Наташей и Женей, одну из которых я просто совсем не знаю, пил бы самогон и закусывал киевским тортом, а Наташа с Женей, пахнущие киевским парфюмом, спрашивают меня, достал ли я им билеты в Большой театр и, когда я начинаю оправдываться, непонятно, впрочем, с какой стати, они даже немного обижаются, переглядываются, а потом дружно уходят в душ, потому что они после поезда, всю ночь ехали, границу миновали спокойно, как будто мне нужно знать, спокойно ли они проехали через границу, и я сижу на кухне и слушаю, как шумит вода в ванной, и мне непонятно, почему они мне докладывают, как они переехали через границу, словно они везли с собой не горилку, а мешок, например, марихуаны, а потом я стою у себя в ванной и смотрю с недоумением, какие волоски они оставили после себя, не могли сполоснуть, и хочу при этом понять, как случилось, что я познакомился не то с Наташей, не то с Женей в Киеве, и кто из них студентка, а кто работает на телевидении, но чувствую, что у меня нет сил, чтобы задавать вопросы, хотя кто-то из них забросал меня электронной почтой и я почему-то пошел их встречать и даже, если бы не боялся опоздать, купил бы им немного цветов, а еще их встречал студент, высокий, худой молодой человек, который тоже очутился у меня на кухне, и когда девочки дружно пошли под душ, студент спросил, чем я в жизни занимаюсь, чем поставил меня в неловкое положение, потому что мне не хотелось ему ответить, что конкретно сейчас я занимаюсь полной, как бы это сказать, ерундой, потому что я не хотел, непонятно почему, обижать студента, и теперь я уже стою перед Большим театром, перед которым меньше всего хотел бы сейчас стоять, дует ветер, девчонки хотят фотографироваться, но сначала они хотели бы купить на сегодня билеты и пойти со мной в театр, но я не могу, потому что вечером у меня встреча с французами, которых я совершенно случайно встретил двадцать лет назад и которые с тех пор стали моими друзьями, хотя я мог бы встретить двадцать лет назад совершенно других французов, а с этими так бы никогда и не познакомиться, и мне надо будет с французами провести вечер, а француз мой стал большим чином французской дипломатии, и, напившись, я обычно внушаю ему, как вести себя Франции в отношении России, а также Америки, Африки, Австралии, вообще всего мира, в глобальном масштабе вселенной, а он кричит мне, размахивая сырным ножом, что он – француз, и потому не желает слышать от меня всевозможных инструкций, но я, говорю, мог бы вам купить билеты на вечер в Большой театр, и тут к нам подходят какие-то люди и предлагают билеты, но только не на сегодня, потому что сегодня Большой театр – выходной, и балерины не танцуют, и я стою и думаю, что дальше делать с Наташей и Женей, и куда делся их друг-студент, и я у себя на глазах превращаюсь в гида, и начинаю их возить по Москве и рассказывать, например, про дом на набережной, где в конце тридцатых годов уничтожили всех квартиросъемщиков, кроме одного, и Наташа с Женей дружно спрашивают, а кого же все-таки не уничтожили, и я понимаю, что у меня нет ответа на этот вопрос, а здесь, говорю, делают конфеты, вот именно, шоколадные, а это – мост, а это – Нескучный сад, в каком смысле, Нескучный, ну как вам сказать, и уже через несколько минут мы с Наташей и Женей оказываемся в незабываемом месте, на смотровой площадке на Воробьевых горах, и я начинаю рассказывать, что МГУ, что сзади нас, задумывался вовсе не как МГУ, а как гостиница для союзников, какой, вы спрашиваете, войны, теперь даже трудно сказать, что последней, хотя в принципе, конечно, последней из мировых, а этот трамплин, ну да, он для прыжков на лыжах, а у нас, они говорят, такого трамплина нет, ну вот и я обогатился от Наташи с Женей какой-то важной спортивной информацией, конечно, говорю, какой у вас может быть трамплин, у вас и снега нет такого, а мы привезли с собой хорошую погоду и в следующем году обязательно приедем к вам летом, и верно, смотрю, светит солнце, закат, на столах матрешки и храмы Василия Блаженного, давайте купим, а вот и панорама Москвы, город, в сущности, круглый и небольшой, приходят к выводу Наташа и Женя, а вы нас не сфотографируете, конечно, сфотографирую, а с нами не сфотографируетесь, конечно, снимусь, давайте сфотографируемся на здоровье, а почему у вас тут все акают, а это, отвечаю, из-за отсутствия любви, как, восклицают, вас понять, а не знаю, как хотите, как и понимайте, смотрю, обиделись, я вынул из кармана ключи от квартиры, пора мне к французам, а вы, пожалуйста, чувствуйте себя, как дома.
Роковая женщина
Все кажутся наполненными очень мелкой энергией, почти мертвецы, я от них шарахаюсь, и отвлекают от случайности только мысли о славе и громкая музыка. Думаешь: почему мысли о славе отвлекают от случайности? Разве тщеславие – такая мощная печка, что справляется даже с любовью? А почему – рок-музыка? Конечно, лучше всего залезть под крышу Бога и несколько уценить любовь, но это тоже поначалу кажется очень случайным решением. И даже родные становятся случайными людьми, и это, конечно, пугает, но однажды, встретив того неслучайного человека, из-за которого все стало случайным, вдруг видишь, что и она – уже тоже случайность, и ноет ампутированная нога ветерана, и думаешь: полюбил курам на смех что-то такое невзрачное, как одна моя знакомая сказала: из нероковой женщины сделал себе роковую. Ну, тогда значит, уже полегчало.
Пасхальная неделя
Странные мысли приходят иногда в голову: кто все-таки прав в том далеком споре, Белинский или Гоголь? В письме Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями» Белинский утверждал, что русский народ по сути своей безрелигиозный, полон лишь предрассудков и слишком непочтительно думает о попах, а Гоголь в своем ответе, впрочем, никогда не отправленном, поражался слепоте Белинского и его нежеланию увидеть нашу с вами глубокую религиозность.
В пасхальную ночь я зашел в случайную для себя церковь возле Покровского бульвара, какую-то необычную, миражную, что ли: внизу трапезная, ярко освещенная и много на столах куличей; ходили в большом количестве принаряженные дети и подростки, шушукались быстроногие девчонки с молочными щеками, а на втором этаже шла праздничная служба, и так пели красиво, что я сразу подумал: надо бы чаще заходить, а то суета, времени нет, а тут все сразу куда-то отодвигается, и понимаешь, сколько в тебе наносного, даже не вслушиваясь в слова, а по состоянию, колебанию воздуха, и такой начинается, как говорится, «приход», что чувствуешь кожей эту самую невостребованную религиозность, которую так неистово отрицал Виссарион. Я вышел довольно скоро, куда-то торопился, и долго еще ходил под дождем, был теплый весенний дождь, с этим ощущением: надо бы как-то иначе жить.
Но не получается.
В жизни здешней, сегодняшней завязываются совершенно другие связи. Потому что все свои силы отдаешь разборкам с близкими и далекими людьми или с их функциями, все стараешься выяснить сложные отношения, и хотя понимаешь, что никогда с этим не разберешься, все разбираешься и разбираешься. На следующий вечер, например, я выяснял с отцом вопрос свободы слова в России. Разговоры о вечном откладываются на потом, и смешон Гоголь со своими моральными наставлениями, если здесь никто не может жить по морали, иначе тебя самого смерть попрет.
А в пасхальный понедельник мне случайно попадается ученый японец, который мне говорит, что они, японцы – нерелигиозные люди, на радость Белинскому, но при этом у них все получается. У них все держится на вкусовых ощущениях: невкусно врать и невкусно, когда в доме у тебя грязь. Как их к этому приучили без веры в Страшный суд, если у нас и Страшным судом, и налоговой полицией пугают, а все равно вкус к правильной жизни не вырабатывается?
Выходит, правы оба литератора. Мы безрелигиозны – поэтому не думаем о вечном, но мы же и религиозны – а потому не думаем, как создать нормальную цивилизацию. То есть, все хорошо, мы все в себе, как никто другой, совмещаем, но в любом случае мы не думаем.
А сверху тебе опять говорят: не японец ты, чтобы жить по-другому.
Песня
Вот так, выпив энное количество рюмок, переглянувшись, но не сговариваясь, посреди недоеденных салатов и разводов на белой скатерти, люди вдруг начинают петь. В разное время жизни я смотрел на это странное занятие совершенно по-разному. То как на абсурд, то с допустимой для современного человека степенью умиления, то с легким презрением, то как на загадочное требование души.
Я сам не умею петь, ни слуха, ни голоса, но и то что-то там напеваю время от времени, какие-то отрывки любимых мелодий, непонятно почему, впрочем, любимых. Казалось бы, для песни нет никаких разумных оснований. Кроме одного: есть географически неосвоенные, белые пятна существования – их и покрывает собой песня.
В этом я вижу что-то архаическое, если не сказать пещерное. Вроде бы такой жесткий по своей логике народ, как французы, не должен был бы петь, а все равно на свадьбах, где-то в провинции, с красными от вина носами поет. И немцы поют, со своем жестокой сентиментальностью, и итальянцы, известное дело, и африканцы, я сам слышал, в деревнях все время напевают себе под нос, и американцы тоже поют.
Откуда берется? И не лучшее ли это доказательство того, что человек больше, шире заявленной и проявленной своей сущности, раз он с готовностью превращается в старый радиоприемник на лампах и начинает что-то из себя вещать в песенном виде?
Песня, какой бы она ни была, религиозна. Она нас связывает с другими мирами, непонятно какими, и в каждой песне, даже если она про Ленина, есть тоска, мука по утраченной цельности, как будто наша душа рассталась со своей половиной и ищет ее, хочет прилепиться, но не получается. И в счастливый момент жизни, когда, казалось бы, все получилось и жизнь удалась, песня нужна не меньше, чем в тоске, а значит, она еще и благодарность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24