Кроме того, ему было известно, что Иоганн — ему неприятель, и потому он следил за ним.
— Какая счастливая мысль, — сказал он немцу, — пришла вам в голову присутствовать при розыске по делу об этом пожаре! Вероятно, это дело особенно интересует его светлость?
— Его светлость интересуется тем, что слишком много пожаров! — сказал Иоганн.
— А этой молодой девицей, которая была в якобы заколоченном доме?..
— Но это, кажется, начинается мне допрос? — проговорил немец, не желая сдавать позицию.
— О, нет! Я так только, для пользы дела!.. — сказал Ушаков. — Позвольте же мне познакомить вас с моими служащими, — и с этими словами он вывел Иоганна назад в комнату Шешковского, представил его немцу как своего секретаря и, показав на Митьку Жемчугова, добавил:
— А это — мой агент!..
— А-а! — удивился немец. — Я не знал, что господин Жемчугов — один из агентов вашего превосходительства!
— К сожалению, — ответил Ушаков, — я не могу вас, в свою очередь, титуловать по чину, так как, насколько знаю, вы никакого чина не имеете. Но вот что я вам скажу, мой добрый господин Иоганн: нет ничего мудреного, что вы не знали моих агентов, ну, а теперь как вошедший официально в розыск можете узнать их. Весь этот разговор совершенно не нравился Иоганну, и в особенности не нравилось открытое признание Ушакова, что Жемчугов — его агент.
— Не начнем ли мы сейчас допроса? — спросил Иоганн.
— Отчего же? Мы можем сделать сейчас предварительный беглый допрос здесь! — согласился Ушаков, потянул носом табак из табакерки и сказал Шешковскому: — Распорядитесь!
Пока послали за арестованным, Шешковский сделал краткий доклад о том, как нашли этого арестованного в подвале сгоревшего дома. Наконец, двое часовых ввели «поджигателя» в комнату, и Митька сейчас же узнал в нем Соболева, хотя тот почти вовсе не был похож на самого себя. Его платье превратилось чуть ли не в лохмотья, подбородок оброс щетиной, волосы были спутаны, а глаза разбегались и не могли остановиться. По его взгляду трудно было даже понять, узнал ли он тут кого-нибудь или нет.
Прежде всего положение выходило глупое, потому что Жемчугов разыгрывал в каземате с Соболевым такого же схваченного, как и он, Тайной канцелярией человека, а тут вдруг он, Митька, сидит за столом вместе с чинящими допрос.
Но ведь невозможно было предположить, чтобы именно Соболева нашли в подвале сгоревшего дома и привели к допросу как поджигателя.
Шешковский понял тоже и глупость, и неловкость положения, и главное — опасность его.
Ушаков сидел с равнодушно-бесстрастной улыбкой и, вероятно, ничего особенного не испытывал, потому что едва ли мог запомнить Соболева в лицо, а если и запомнил, то, во всяком случае, отлично скрыл это.
Немец Иоганн пристально вгляделся в Соболева и вдруг проговорил:
— Да ведь это — тот самый молодой человек, который вскакивал ко мне в лодку.
Иоганн был так поражен, что произнес эту фразу даже по-русски и не хуже, чем это сделал бы любой немец, владеющий русским языком.
XXXI. ДОПРОС
Митька испытывал такое чувство, которое ближе всего подходило к желанию провалиться сквозь землю.
Главное, не будь тут немца Иоганна, тогда еще можно было бы как-нибудь извернуться, но при нем все, что бы ни сказал Соболев, должно было неминуемо показать его тесную связь с Митькой, который был только что торжественно представлен как агент. Так или иначе, всякий человек должен был бы на месте Соболева проговориться, а сам Иван Иванович был так наивен, что от него можно было ожидать невесть каких промахов. И Жемчугов был уверен, что все потеряно.
Он смутно надеялся еще на изворотливость Шешковского, но не мог не видеть, что и тому очень не по себе.
— О, да! Это — тот самый! — повторил Иоганн.
А Соболев прищурился на него, склонил голову набок, прищелкнул языком и не проговорил, а как-то пропел:
— Как же, немец! И я тебя помню! Мы с тобой вместе в остроге за воровство сидели, за то, что в пекле уголья воровали.
— Что он говорит? — переспросил Иоганн у Ушакова.
Тот перевел слова Соболева по-немецки.
— Бессмыслица! — сказал немец.
«Кажется, парень-то с большим смыслом, чем я думал!» — мелькнуло у Шешковского, и он выразительно кивнул Соболеву головой.
— Как тебя зовут? — спросил Ушаков.
— Раб Божий Иоганн… впрочем, так меня прежде на земле звали.
— Иоганн? — переспросил немец.
— Да, по-немецки Иоганн… — сказал Соболев.
— А как ты попал в подвал, где тебя нашли? — опять предложил вопрос Ушаков.
— Был перенесен туда по щучьему велению…
— Ты мне вранья-то не плети! — мягко протянул Ушаков. — У меня есть чем заставить тебя говорить.
— Погодите, генерал! Дайте я спрошу, — вмешался Иоганн.
Ушакова передернуло.
— Но ведь вы назначены только присутствовать при допросе, а допрашивать должен я! — тихо сказал он по-немецки.
— Нет, буду спрашивать я! — заявил увлекшийся Иоганн.
— Ну, тогда, как угодно! — насупившись, произнес Ушаков, поднял брови и равнодушно стал тянуть носом табак из табакерки.
Казалось, он делал это совсем хладнокровно, но Шешковский знал, что такая повадка служила у него признаком крайнего предела гнева, который он умел сдерживать таким образом.
Однако этот гнев был не во вред Соболеву, и Шешковский несколько успокоительно взглянул на Жемчугова.
— Как ти попадал в подземельный подвал? — со строгим лицом спросил Иоганн, обращаясь к Соболеву.
Тот заморгал глазами и, не в такт словам размахивая руками, заговорил скороговоркой, погоняя слова одно другим.
— Летела-летела верефья-мерефья, взбронтила лесу светлого, стоит сосна-древесна, придет красна весна, опрокинется, вей-вей…
— Но ведь это — бессмыслица! — решительно произнес Иоганн по-немецки. — Ведь он, должно быть, — сумасшедший.
Эта легковерность немца до того показалась веселой Ушакову, что вдруг весь гнев сбежал с него, он распустил губы в широкую улыбку, а затем и совсем рассмеялся.
— Но что же тут смешного? — продолжал Иоганн по-немецки. — Надо призвать доктора, и пусть он осмотрит этого человека. Если этот человек сумасшедший, и доктор подтвердит это, то его надо посадить на цепь и в сумасшедший дом. А если он притворяется, и доктор докажет это, то тогда надо допросить его по всей строгости законов.
Соболев в это время глядел, разиня рот, по сторонам и посвистывал, как будто дело вовсе не касалось его.
— Запишите, — сказал Ушаков, обращаясь к Шешковскому, — все так, как только что изложил господин президент.
— Но я вовсе не господин президент! — стал отнекиваться Иоганн. — Запишите, что мы так постановили все!
— Нет-с, сударь! Я на себя ваши распоряжения брать не могу! — отрезал Ушаков. — Пусть будет записано в протокол все, как происходило. Вы сами отвечаете за свои полномочия пред его светлостью.
— О, да! Я отвечу! — сказал расходившийся немец.
— А теперь, значит, прикажете отпустить арестованного для освидетельствования его врачом?
— О, да! Отпустить.
— И вы берете всю ответственность на себя?
— Я же сказал.
— Слушаю-с! — и, поклонившись, Ушаков обратился к Шешковскому и снова сказал: — Запишите, как вы слышали.
Соболева увели часовые, и он послушно последовал за ними, совершенно бесстрастным и мутным взглядом смотря пред собой.
Протокол был написан Шешковским и подписан немцем Иоганном и генерал-аншефом Ушаковым.
— Я желал бы знать еще, — спросил Иоганн, — почему господин Жемчугов, который, кстати, находится здесь, принимал участие в спасении молодой девицы из горящего дома?
Митька встал в позу, как будто почтительную, но не лишенную известной доли комизма, и проговорил:
— Имею честь ответить, что если бы я не спасал девицы из горящего дома, то должен был бы отвечать по законам за неоказание помощи страдавшим, а по сему пункту я и спасал упомянутую девицу.
— А почему вы находились именно возле этого дома?
— Я думаю потому, что в это время именно этот дом находился возле меня.
— Но что вы там делали?
— Катался на лодке с моими друзьями и наслаждался тихим весенним вечером. Кажется, это никому не запрещено.
— О, да, это никому не запрещено! — согласился Иоганн, чувствуя, что все ответы Жемчугова были совершенно справедливы и таковы, что к ним придраться оказалось невозможным. Поэтому он решил покончить с допросом, простился общим поклоном и ушел, сказав: — Мы будем рассматривать это дело еще! Его нельзя оставить так.
Ушаков потянул носом табак и молча ушел в свой кабинет.
Шешковский кивнул на него головой и сказал Митьке:
— Я никогда не видал его таким.
— А что? — спросил Митька.
— Ужасно рассердился. В самом деле — генерал-аншефу сидеть с каким-то Иоганном по меньшей мере обидно.
— Да, кажется, герцог поступил нерасчетливо.
— Да разве он считается с кем-нибудь?.. Он на днях рассердился на скверную мостовую, так сказал сенаторам, что положит их самих вместо бревен.
— Но, знаешь, — сказал Жемчугов, вздыхая с большим облегчением, — я никак не ожидал, чтобы Соболев так хорошо разыграл роль сумасшедшего.
Шешковский поджал губы и спросил:
— А ты думаешь, он разыграл ее?
— А разве нет?
— Боюсь, как бы он на самом деле не свихнулся.
— А ведь в самом деле это может быть!..
— Ну, подождем, что скажет доктор.
XXXII. ДОКТОР РОДЖИЕРИ
Пани Мария Ставрошевская с появлением у нее неизвестной молодой девушки, спасенной во время пожара заколоченного дома и принесенной к ней, совершенно изменила свой образ жизни. Она перестала принимать у себя, прекратила питье вина с гостями у себя на вышке в саду, все время проводила с «больной», как она называла молодую девушку, и не подпускала решительно никого к ней, кроме старика-доктора, которого в первый день привез князь Шагалов и который приходил затем два раза в сутки и аккуратно получал от Ставрошевской следуемую ему плату за визиты.
Изменив свой образ жизни и обратившись как бы в сиделку возле больной, пани Мария словно переменилась и по своему характеру, став из определенно-положительной, но вместе с тем кокетливо-завлекающей женщины рассеянной, нервной, потерявшей всю свою прежнюю повадку. Теперь она то задумывалась и становилась очень озабоченной, то, наоборот, разражалась совершенно неожиданным смехом, даже когда была одна в комнате. Ее движения стали порывисты, она то и дело вскакивала и бежала к больной, точно боялась, что та уйдет или ее украдут, то снова выходила от нее, садилась за книгу или вышиванье, но сейчас же бросала занятие, начинала ходить по комнате, садилась за клавесины и старалась играть: однако, пальцы не слушались ее и из музыки у нее ничего не выходило.
Больной она никому, кроме доктора, не показывала.
Грунька, пристально следившая за ней, конечно, не могла не заметить всего этого и не удивляться, что такое сделалось с пани.
В одну из таких минут, когда Ставрошевская сидела за клавесинами, явился лакей и доложил, что некий важный господин, приехавший в карете с двумя гайдуками, называющий себя доктором Роджиери, желает видеть ее.
При этом итальянском имени пани Мария встрепенулась и живо спросила:
— Ему сказали, что я не принимаю?
— Мы им докладывали… Ставрошевская притопнула ногой.
— Ведь раз навсегда я вам всем сказала, чтобы незнакомых никогда не принимать, если не будет отменено такое приказание.
— Мы им докладывали… — начал было объяснять лакей, но в это время в дверях появилась высокая фигура итальянца, с большими черными яркими глазами и черными же длинными вьющимися кудрями, которые были так густы и пышны, что вполне заменяли ему парик.
Роджиери был в черном бархатном кафтане, одетом на белый атласный камзол, с кружевной горжеткой, где блестел бриллиант. Черные шелковые чулки охватывали его мускулистые ноги с красиво округленными икрами, лаковые туфли были на красных каблуках и с бриллиантовыми пряжками.
— Простите меня, — входя, заговорил он на хорошем французском языке, но с довольно явным итальянским акцентом, — простите меня, что я врываюсь к вам, до некоторой степени почти насильно; но я делаю это, во-первых, во имя науки, а во-вторых, в полном сознании того, что я вам не только не причиню никакого беспокойства, но, напротив, может быть, могу явиться полезным…
Однако Ставрошевская была не такой женщиной, чтобы смутиться даже и пред таким кавалером, каким казался на вид доктор Роджиери.
— Мы, женщины, — ответила она, — чужды науки и всякого учения… Мы требуем от мужчин одной только науки: умения держать себя!..
— Будьте покойны, сударыня, — возразил Роджиери, — и эта наука не чужда мне, и я готов доказать это, если ваша любезность допустит таковую возможность и вы дозволите вашему покорнейшему слуге иметь счастье изъяснить пред вами его нижайшую просьбу…
Подобные высокопарные выражения служили в то время признаком отменно хорошего тона и произвели как будто впечатление на Ставрошевскую. Она как бы сказала сама себе: «А все-таки с воспитанным человеком приятно иметь дело!» — и, обратившись к лакею со словами: «Хорошо, ступай!» — спросила своего гостя:
— Что же вам угодно от меня?
При этом она знаком руки показала Роджиери на кресло и села сама.
— Прежде всего я был наслышан об удивительной вашей приятности и красоте, — заговорил он, — и явился воздать дань этим качествам одной из выдающихся женщин Петербурга.
Пани невольно увлеклась светским красноречием итальянского доктора, и волей-неволей у нее сама собой полилась речь ему в тон.
— Вы приписываете мне слишком много и тем задаете невыполнимую для меня задачу — оправдать пред вами те похвалы, которые заранее расточаете в мою честь! Но чем, собственно, могу я быть вам полезной в отношении вашей науки, о которой вы только что изволили упомянуть.
Доктор, поместившись в кресле так, что его посадка хотя и была скромна, но отнюдь не имела вида робости или смущения, стал объяснять:
— Дело в следующем: мне случилось осведомиться, что вами в дом принята неизвестная больная девушка, что доказывает, что ваши внутренние качества еще привлекательнее тех прекрасных внешних данных, коими Божественному Промыслу угодно было наградить и украсить вас…
— И все это, — улыбнулась пани Мария, — по поводу одной больной девушки, которую я приютила, вероятно, на несколько дней?
— Вот эта девушка очень интересует меня, синьора Мария!..
— Интересует вас?
— Да, как страдающая весьма интересным недугом, с точки зрения медицины. Случаи летаргии очень редки, и, по-видимому, здесь, судя по рассказам, мы имеем один из них.
— Я, право, не знаю всех этих медицинских терминов и не могу сказать вам, летаргия ли это или продолжительный обморок, но мне искренне жаль молодую девушку, и я берегу ее, как умею.
— В этом отношении я хотел предложить вам, сударыня, свои услуги как специалист.
— О, благодарю вас! — живо перебила Ставрошевская. — Но я имею уже старого опытного врача, который пользует больную.
— Но ради науки вы, надеюсь, все-таки не откажете в том, чтобы и я осмотрел ее?
Ставрошевская вздохнула и пожала плечами.
— К сожалению, больной прописан абсолютный покой, и я не имею права беспокоить ее.
Тут между доктором Роджиери и пани Марией Ставрошевской завязался как бы словесный поединок, в котором с крайним искусством и упорством итальянец настаивал на своем, а пани Мария так же искусно отклоняла его домогательства.
Наконец, по-видимому, убедившись, что решение не показывать ему девушки у Ставрошевской непреклонно по своей твердости, Роджиери почти незаметно перевел разговор на другой предмет и стал рассказывать о прелести Италии необыкновенно певучим, вкрадчивым голосом, протянув руки слегка вперед и уставившись в упор на Ставрошевскую своими выпуклыми черными глазами.
— Конечно, Италия хороша! — сказала пани Мария. — Но я люблю больше Петербург.
— Почему же так? — удивился итальянец.
— Потому что здесь холоднее, кровь не так бурлит, и, вероятно, вследствие этого люди спокойнее и не так легко поддаются внушению.
Роджиери как бы изумленно дрогнул:
— Какому внушению?..
— А вот тому, что вы сию минуту хотите проделать надо мной…
— Но почему вы так думаете?
— Не думаю, доктор, а знаю… в этом смысле я тоже посвящена в некоторые вещи и знаю, что один человек может заставить другого подчиниться себе даже на расстоянии, но для этого нужно, чтобы человек, подчиняющийся в первый раз, сам подчинялся добровольно влиянию другого. Однако имейте в виду, что я не подчинюсь вам ни за что, сколько бы вы ни старались надо мной!..
Роджиери стал отнекиваться и, смеясь, говорить, что все это — пустяки и что всего этого не существует; но видно было, что ему сильно не по себе; вскоре он, ничего не добившись, уехал, с трудом сдерживаясь, чтобы не выказать своей досады. Но он остался изысканно любезным до конца и простился, и откланялся вовремя, чтобы не надоесть и не рассердить своей назойливостью.
Вероятно, всякая другая пришла бы в восторг от доктора Роджиери, но Ставрошевская призвала своих гайдуков, разбранила их за то, что они пустили к ней неизвестного человека, и строго-настрого приказала им, если он придет еще раз, ни под каким видом не принимать его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
— Какая счастливая мысль, — сказал он немцу, — пришла вам в голову присутствовать при розыске по делу об этом пожаре! Вероятно, это дело особенно интересует его светлость?
— Его светлость интересуется тем, что слишком много пожаров! — сказал Иоганн.
— А этой молодой девицей, которая была в якобы заколоченном доме?..
— Но это, кажется, начинается мне допрос? — проговорил немец, не желая сдавать позицию.
— О, нет! Я так только, для пользы дела!.. — сказал Ушаков. — Позвольте же мне познакомить вас с моими служащими, — и с этими словами он вывел Иоганна назад в комнату Шешковского, представил его немцу как своего секретаря и, показав на Митьку Жемчугова, добавил:
— А это — мой агент!..
— А-а! — удивился немец. — Я не знал, что господин Жемчугов — один из агентов вашего превосходительства!
— К сожалению, — ответил Ушаков, — я не могу вас, в свою очередь, титуловать по чину, так как, насколько знаю, вы никакого чина не имеете. Но вот что я вам скажу, мой добрый господин Иоганн: нет ничего мудреного, что вы не знали моих агентов, ну, а теперь как вошедший официально в розыск можете узнать их. Весь этот разговор совершенно не нравился Иоганну, и в особенности не нравилось открытое признание Ушакова, что Жемчугов — его агент.
— Не начнем ли мы сейчас допроса? — спросил Иоганн.
— Отчего же? Мы можем сделать сейчас предварительный беглый допрос здесь! — согласился Ушаков, потянул носом табак из табакерки и сказал Шешковскому: — Распорядитесь!
Пока послали за арестованным, Шешковский сделал краткий доклад о том, как нашли этого арестованного в подвале сгоревшего дома. Наконец, двое часовых ввели «поджигателя» в комнату, и Митька сейчас же узнал в нем Соболева, хотя тот почти вовсе не был похож на самого себя. Его платье превратилось чуть ли не в лохмотья, подбородок оброс щетиной, волосы были спутаны, а глаза разбегались и не могли остановиться. По его взгляду трудно было даже понять, узнал ли он тут кого-нибудь или нет.
Прежде всего положение выходило глупое, потому что Жемчугов разыгрывал в каземате с Соболевым такого же схваченного, как и он, Тайной канцелярией человека, а тут вдруг он, Митька, сидит за столом вместе с чинящими допрос.
Но ведь невозможно было предположить, чтобы именно Соболева нашли в подвале сгоревшего дома и привели к допросу как поджигателя.
Шешковский понял тоже и глупость, и неловкость положения, и главное — опасность его.
Ушаков сидел с равнодушно-бесстрастной улыбкой и, вероятно, ничего особенного не испытывал, потому что едва ли мог запомнить Соболева в лицо, а если и запомнил, то, во всяком случае, отлично скрыл это.
Немец Иоганн пристально вгляделся в Соболева и вдруг проговорил:
— Да ведь это — тот самый молодой человек, который вскакивал ко мне в лодку.
Иоганн был так поражен, что произнес эту фразу даже по-русски и не хуже, чем это сделал бы любой немец, владеющий русским языком.
XXXI. ДОПРОС
Митька испытывал такое чувство, которое ближе всего подходило к желанию провалиться сквозь землю.
Главное, не будь тут немца Иоганна, тогда еще можно было бы как-нибудь извернуться, но при нем все, что бы ни сказал Соболев, должно было неминуемо показать его тесную связь с Митькой, который был только что торжественно представлен как агент. Так или иначе, всякий человек должен был бы на месте Соболева проговориться, а сам Иван Иванович был так наивен, что от него можно было ожидать невесть каких промахов. И Жемчугов был уверен, что все потеряно.
Он смутно надеялся еще на изворотливость Шешковского, но не мог не видеть, что и тому очень не по себе.
— О, да! Это — тот самый! — повторил Иоганн.
А Соболев прищурился на него, склонил голову набок, прищелкнул языком и не проговорил, а как-то пропел:
— Как же, немец! И я тебя помню! Мы с тобой вместе в остроге за воровство сидели, за то, что в пекле уголья воровали.
— Что он говорит? — переспросил Иоганн у Ушакова.
Тот перевел слова Соболева по-немецки.
— Бессмыслица! — сказал немец.
«Кажется, парень-то с большим смыслом, чем я думал!» — мелькнуло у Шешковского, и он выразительно кивнул Соболеву головой.
— Как тебя зовут? — спросил Ушаков.
— Раб Божий Иоганн… впрочем, так меня прежде на земле звали.
— Иоганн? — переспросил немец.
— Да, по-немецки Иоганн… — сказал Соболев.
— А как ты попал в подвал, где тебя нашли? — опять предложил вопрос Ушаков.
— Был перенесен туда по щучьему велению…
— Ты мне вранья-то не плети! — мягко протянул Ушаков. — У меня есть чем заставить тебя говорить.
— Погодите, генерал! Дайте я спрошу, — вмешался Иоганн.
Ушакова передернуло.
— Но ведь вы назначены только присутствовать при допросе, а допрашивать должен я! — тихо сказал он по-немецки.
— Нет, буду спрашивать я! — заявил увлекшийся Иоганн.
— Ну, тогда, как угодно! — насупившись, произнес Ушаков, поднял брови и равнодушно стал тянуть носом табак из табакерки.
Казалось, он делал это совсем хладнокровно, но Шешковский знал, что такая повадка служила у него признаком крайнего предела гнева, который он умел сдерживать таким образом.
Однако этот гнев был не во вред Соболеву, и Шешковский несколько успокоительно взглянул на Жемчугова.
— Как ти попадал в подземельный подвал? — со строгим лицом спросил Иоганн, обращаясь к Соболеву.
Тот заморгал глазами и, не в такт словам размахивая руками, заговорил скороговоркой, погоняя слова одно другим.
— Летела-летела верефья-мерефья, взбронтила лесу светлого, стоит сосна-древесна, придет красна весна, опрокинется, вей-вей…
— Но ведь это — бессмыслица! — решительно произнес Иоганн по-немецки. — Ведь он, должно быть, — сумасшедший.
Эта легковерность немца до того показалась веселой Ушакову, что вдруг весь гнев сбежал с него, он распустил губы в широкую улыбку, а затем и совсем рассмеялся.
— Но что же тут смешного? — продолжал Иоганн по-немецки. — Надо призвать доктора, и пусть он осмотрит этого человека. Если этот человек сумасшедший, и доктор подтвердит это, то его надо посадить на цепь и в сумасшедший дом. А если он притворяется, и доктор докажет это, то тогда надо допросить его по всей строгости законов.
Соболев в это время глядел, разиня рот, по сторонам и посвистывал, как будто дело вовсе не касалось его.
— Запишите, — сказал Ушаков, обращаясь к Шешковскому, — все так, как только что изложил господин президент.
— Но я вовсе не господин президент! — стал отнекиваться Иоганн. — Запишите, что мы так постановили все!
— Нет-с, сударь! Я на себя ваши распоряжения брать не могу! — отрезал Ушаков. — Пусть будет записано в протокол все, как происходило. Вы сами отвечаете за свои полномочия пред его светлостью.
— О, да! Я отвечу! — сказал расходившийся немец.
— А теперь, значит, прикажете отпустить арестованного для освидетельствования его врачом?
— О, да! Отпустить.
— И вы берете всю ответственность на себя?
— Я же сказал.
— Слушаю-с! — и, поклонившись, Ушаков обратился к Шешковскому и снова сказал: — Запишите, как вы слышали.
Соболева увели часовые, и он послушно последовал за ними, совершенно бесстрастным и мутным взглядом смотря пред собой.
Протокол был написан Шешковским и подписан немцем Иоганном и генерал-аншефом Ушаковым.
— Я желал бы знать еще, — спросил Иоганн, — почему господин Жемчугов, который, кстати, находится здесь, принимал участие в спасении молодой девицы из горящего дома?
Митька встал в позу, как будто почтительную, но не лишенную известной доли комизма, и проговорил:
— Имею честь ответить, что если бы я не спасал девицы из горящего дома, то должен был бы отвечать по законам за неоказание помощи страдавшим, а по сему пункту я и спасал упомянутую девицу.
— А почему вы находились именно возле этого дома?
— Я думаю потому, что в это время именно этот дом находился возле меня.
— Но что вы там делали?
— Катался на лодке с моими друзьями и наслаждался тихим весенним вечером. Кажется, это никому не запрещено.
— О, да, это никому не запрещено! — согласился Иоганн, чувствуя, что все ответы Жемчугова были совершенно справедливы и таковы, что к ним придраться оказалось невозможным. Поэтому он решил покончить с допросом, простился общим поклоном и ушел, сказав: — Мы будем рассматривать это дело еще! Его нельзя оставить так.
Ушаков потянул носом табак и молча ушел в свой кабинет.
Шешковский кивнул на него головой и сказал Митьке:
— Я никогда не видал его таким.
— А что? — спросил Митька.
— Ужасно рассердился. В самом деле — генерал-аншефу сидеть с каким-то Иоганном по меньшей мере обидно.
— Да, кажется, герцог поступил нерасчетливо.
— Да разве он считается с кем-нибудь?.. Он на днях рассердился на скверную мостовую, так сказал сенаторам, что положит их самих вместо бревен.
— Но, знаешь, — сказал Жемчугов, вздыхая с большим облегчением, — я никак не ожидал, чтобы Соболев так хорошо разыграл роль сумасшедшего.
Шешковский поджал губы и спросил:
— А ты думаешь, он разыграл ее?
— А разве нет?
— Боюсь, как бы он на самом деле не свихнулся.
— А ведь в самом деле это может быть!..
— Ну, подождем, что скажет доктор.
XXXII. ДОКТОР РОДЖИЕРИ
Пани Мария Ставрошевская с появлением у нее неизвестной молодой девушки, спасенной во время пожара заколоченного дома и принесенной к ней, совершенно изменила свой образ жизни. Она перестала принимать у себя, прекратила питье вина с гостями у себя на вышке в саду, все время проводила с «больной», как она называла молодую девушку, и не подпускала решительно никого к ней, кроме старика-доктора, которого в первый день привез князь Шагалов и который приходил затем два раза в сутки и аккуратно получал от Ставрошевской следуемую ему плату за визиты.
Изменив свой образ жизни и обратившись как бы в сиделку возле больной, пани Мария словно переменилась и по своему характеру, став из определенно-положительной, но вместе с тем кокетливо-завлекающей женщины рассеянной, нервной, потерявшей всю свою прежнюю повадку. Теперь она то задумывалась и становилась очень озабоченной, то, наоборот, разражалась совершенно неожиданным смехом, даже когда была одна в комнате. Ее движения стали порывисты, она то и дело вскакивала и бежала к больной, точно боялась, что та уйдет или ее украдут, то снова выходила от нее, садилась за книгу или вышиванье, но сейчас же бросала занятие, начинала ходить по комнате, садилась за клавесины и старалась играть: однако, пальцы не слушались ее и из музыки у нее ничего не выходило.
Больной она никому, кроме доктора, не показывала.
Грунька, пристально следившая за ней, конечно, не могла не заметить всего этого и не удивляться, что такое сделалось с пани.
В одну из таких минут, когда Ставрошевская сидела за клавесинами, явился лакей и доложил, что некий важный господин, приехавший в карете с двумя гайдуками, называющий себя доктором Роджиери, желает видеть ее.
При этом итальянском имени пани Мария встрепенулась и живо спросила:
— Ему сказали, что я не принимаю?
— Мы им докладывали… Ставрошевская притопнула ногой.
— Ведь раз навсегда я вам всем сказала, чтобы незнакомых никогда не принимать, если не будет отменено такое приказание.
— Мы им докладывали… — начал было объяснять лакей, но в это время в дверях появилась высокая фигура итальянца, с большими черными яркими глазами и черными же длинными вьющимися кудрями, которые были так густы и пышны, что вполне заменяли ему парик.
Роджиери был в черном бархатном кафтане, одетом на белый атласный камзол, с кружевной горжеткой, где блестел бриллиант. Черные шелковые чулки охватывали его мускулистые ноги с красиво округленными икрами, лаковые туфли были на красных каблуках и с бриллиантовыми пряжками.
— Простите меня, — входя, заговорил он на хорошем французском языке, но с довольно явным итальянским акцентом, — простите меня, что я врываюсь к вам, до некоторой степени почти насильно; но я делаю это, во-первых, во имя науки, а во-вторых, в полном сознании того, что я вам не только не причиню никакого беспокойства, но, напротив, может быть, могу явиться полезным…
Однако Ставрошевская была не такой женщиной, чтобы смутиться даже и пред таким кавалером, каким казался на вид доктор Роджиери.
— Мы, женщины, — ответила она, — чужды науки и всякого учения… Мы требуем от мужчин одной только науки: умения держать себя!..
— Будьте покойны, сударыня, — возразил Роджиери, — и эта наука не чужда мне, и я готов доказать это, если ваша любезность допустит таковую возможность и вы дозволите вашему покорнейшему слуге иметь счастье изъяснить пред вами его нижайшую просьбу…
Подобные высокопарные выражения служили в то время признаком отменно хорошего тона и произвели как будто впечатление на Ставрошевскую. Она как бы сказала сама себе: «А все-таки с воспитанным человеком приятно иметь дело!» — и, обратившись к лакею со словами: «Хорошо, ступай!» — спросила своего гостя:
— Что же вам угодно от меня?
При этом она знаком руки показала Роджиери на кресло и села сама.
— Прежде всего я был наслышан об удивительной вашей приятности и красоте, — заговорил он, — и явился воздать дань этим качествам одной из выдающихся женщин Петербурга.
Пани невольно увлеклась светским красноречием итальянского доктора, и волей-неволей у нее сама собой полилась речь ему в тон.
— Вы приписываете мне слишком много и тем задаете невыполнимую для меня задачу — оправдать пред вами те похвалы, которые заранее расточаете в мою честь! Но чем, собственно, могу я быть вам полезной в отношении вашей науки, о которой вы только что изволили упомянуть.
Доктор, поместившись в кресле так, что его посадка хотя и была скромна, но отнюдь не имела вида робости или смущения, стал объяснять:
— Дело в следующем: мне случилось осведомиться, что вами в дом принята неизвестная больная девушка, что доказывает, что ваши внутренние качества еще привлекательнее тех прекрасных внешних данных, коими Божественному Промыслу угодно было наградить и украсить вас…
— И все это, — улыбнулась пани Мария, — по поводу одной больной девушки, которую я приютила, вероятно, на несколько дней?
— Вот эта девушка очень интересует меня, синьора Мария!..
— Интересует вас?
— Да, как страдающая весьма интересным недугом, с точки зрения медицины. Случаи летаргии очень редки, и, по-видимому, здесь, судя по рассказам, мы имеем один из них.
— Я, право, не знаю всех этих медицинских терминов и не могу сказать вам, летаргия ли это или продолжительный обморок, но мне искренне жаль молодую девушку, и я берегу ее, как умею.
— В этом отношении я хотел предложить вам, сударыня, свои услуги как специалист.
— О, благодарю вас! — живо перебила Ставрошевская. — Но я имею уже старого опытного врача, который пользует больную.
— Но ради науки вы, надеюсь, все-таки не откажете в том, чтобы и я осмотрел ее?
Ставрошевская вздохнула и пожала плечами.
— К сожалению, больной прописан абсолютный покой, и я не имею права беспокоить ее.
Тут между доктором Роджиери и пани Марией Ставрошевской завязался как бы словесный поединок, в котором с крайним искусством и упорством итальянец настаивал на своем, а пани Мария так же искусно отклоняла его домогательства.
Наконец, по-видимому, убедившись, что решение не показывать ему девушки у Ставрошевской непреклонно по своей твердости, Роджиери почти незаметно перевел разговор на другой предмет и стал рассказывать о прелести Италии необыкновенно певучим, вкрадчивым голосом, протянув руки слегка вперед и уставившись в упор на Ставрошевскую своими выпуклыми черными глазами.
— Конечно, Италия хороша! — сказала пани Мария. — Но я люблю больше Петербург.
— Почему же так? — удивился итальянец.
— Потому что здесь холоднее, кровь не так бурлит, и, вероятно, вследствие этого люди спокойнее и не так легко поддаются внушению.
Роджиери как бы изумленно дрогнул:
— Какому внушению?..
— А вот тому, что вы сию минуту хотите проделать надо мной…
— Но почему вы так думаете?
— Не думаю, доктор, а знаю… в этом смысле я тоже посвящена в некоторые вещи и знаю, что один человек может заставить другого подчиниться себе даже на расстоянии, но для этого нужно, чтобы человек, подчиняющийся в первый раз, сам подчинялся добровольно влиянию другого. Однако имейте в виду, что я не подчинюсь вам ни за что, сколько бы вы ни старались надо мной!..
Роджиери стал отнекиваться и, смеясь, говорить, что все это — пустяки и что всего этого не существует; но видно было, что ему сильно не по себе; вскоре он, ничего не добившись, уехал, с трудом сдерживаясь, чтобы не выказать своей досады. Но он остался изысканно любезным до конца и простился, и откланялся вовремя, чтобы не надоесть и не рассердить своей назойливостью.
Вероятно, всякая другая пришла бы в восторг от доктора Роджиери, но Ставрошевская призвала своих гайдуков, разбранила их за то, что они пустили к ней неизвестного человека, и строго-настрого приказала им, если он придет еще раз, ни под каким видом не принимать его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27