— Хорошо же меня защищают! — вскричала я с дрожью в голосе. — Ни одного мужчины с мечом поблизости!
Где Рели?
Где Робин?
Но все мы знали, что пуля убийцы, яд и кинжальное острие проникают сквозь ограду из мечей. И в этой тоске мне предстояло прожить немалый срок, срок, нужный Уолсингему, чтобы распутать следы, ведущие вспять, к Марии.
— Ее место в Тауэре! — объявил Берли.
— Нет! — Я снова разрыдалась. Как мне забыть собственное заключение в этом страшном месте, вид эшафота, запах крови от досок, посыпанных толстым слоем соломы?
— Тогда где. Ваше Величество?
— В каком-нибудь пустом поместье — подальше от Лондона!
Берли задумался:
— Подойдет ли дом молодого графа Эссекса, что сейчас с лордом Лестером в Нидерландах?
— Пусть будет так.
Мой юный лорд, конечно, протестовал, слал возмущенные письма из-под Зютфена, который осаждали тогда английские войска, — но в те далекие дни я могла с ним управиться…
А тем временем Уолсингем схватил Бабингтона, отца Баллара и, да, действительно, ирландского дворянина Барнуэлла (тот оказался одним из них) и остальную «шестерку» — она выросла до двенадцати, нет, двадцати и более человек. Все были казнены за измену, но прежде они словесно или письменно обвинили Марию.
Ее судили в Фотерингее. Я проследила, чтобы все было на высоте. Однажды свежим октябрьским утром Берли тяжело взгромоздился на смирную лошадку и в сопровождении Уолсингема тронулся по Большой Северной дороге.
Тридцать четыре дворянина заседали в комиссии, в том числе даже старые паписты вроде Шрусбери. Уолсингем оставил мне в помощь верного Дэвисона, и первое, что я ему поручила, — написать Берли и Уолсингему, как мне недостает моего Духа и моего Мавра, а затем написать Робину, что его мне не хватает еще больше.
Однако ответ из Нидерландов поверг меня в печаль, более горькую, чем даже горесть разлуки.
«Поплачьте со мною. Ваше Величество, сестра моя понесла тяжелую утрату, лишилась единственного сына…»
Погиб Сидни, молодой Филипп Сидни, бедный неудачник! А его бедная женушка, некрасивая дочь Уолсингема, бездетна — нет у нее даже сыночка от его плоти, опоры вдовства…
Погиб геройски…
Бумага скользнула из рук на пол, в глазах потемнело, но в голове по-прежнему звучало рыдающее:
«…в битве под Зютфеном. В сражении с войсками испанского короля был смертельно ранен в верхнюю часть бедра. Сам, горя в лихорадке, он, когда ему принесли воды, чтобы облегчить муки, велел отдать воду лежащему рядом простому солдату, видя, что тот нуждается в ней больше».
— Ваше Величество, гонец из Фотерингея…
О, мадам, извините мое вторжение… позвать ваших женщин?
— Нет, нет, Дэвисон, минутку, я приду в себя. Сообщите новости, я возьму себя в руки.
Моргая от возмущения, Дэвисон протянул мне депешу:
— Лорд Берли пишет, что королева Шотландская не отвечает на обвинения. Она-де не может быть виновной или невиновной, она самовластная королева, чужая на этой земле, и подсудна только Богу!
— А-ах!
Я взвыла и вырвала у него пергамент:
— Вздумала с нами в игры играть! Перо мне!
Дрожа от ярости, я села за стол, дернула к себе подсвечник, плеснула на руку горячим воском. Перо плевалось чернилами, как змеиным ядом, выплескивая на пергамент мой гнев.
«Вы всячески злоумышляли против меня и моего королевства. Измены сии будут доказаны, а ныне обнародованы. Я желаю, чтобы Вы отвечали дворянам и пэрам моего королевства, как мне самой.
Будьте честны и откровенны и тем скорее обретете мое благоволение. Елизавета, королева».
— Ха! Вот!
Почти задыхаясь, я швырнула пергамент в непокрытую голову Дэвисона.
— Прикажите доставить ее на скамью подсудимых, — прохрипела я, — даже если придется волочь верблюдами! Присмотрите за этим!
— Будет исполнено. Ваше Величество! — Он поклонился и бросился вон.
Само собой, поток протестов хлынул со всего света — посольства Франции, Испании, Священной Римской Империи завалили нас гневными упреками. Спокойней всех оказалась Шотландия — двадцатилетний король Яков узрел наконец возможность и вправду стать королем, даже больше — моим наследником. Чисто по-обязанности, отнюдь не как сын, молил он сохранить Марии жизнь. Многие возмутились, а по мне, мой крестник, каким бы он ни был, хоть не лицемерил. Всем я отвечала одинаково: «Это должно свершиться…»
И это свершилось, торжественно, как и подобает; открытый суд предъявил ей обвинение:
«По делу сэра Энтони Бабингтона — более того, как вы есть глава и пагубнейший источник всех замыслов против нашей законной государыни королевы Елизаветы, вы ныне обвиняетесь в гнуснейшем предательстве, будучи по рождению шотландкой, по воспитанию — француженкой, а по вере — истинным порождением Испании, а потому — дщерью раздора и сестрой блудницы Вавилонской, Римского Папы…»
— Золотые слова! — восклицала я перед Дэвисоном. — Пусть-ка ответит!
Теперь все шесть ее «джентльменов» были в наших руках, в том числе ирландский предатель Барнуэлл, и мы знали все.
Но она не лезла в карман за ответом — или за наглой ложью.
— Я не знаю Бабингтона! — бросает она.
Суду предъявляется ее собственное письмо.
— Я этого не писала! — звучит новое лжесвидетельство.
Два ее секретаря, даже не под пытками, клянутся на Библии, что писала.
— Они лгут! — твердит она вновь и вновь. — Слово королевы!
Ее слово?
Моя задница — вот что такое ее слово!
Хотя нет, в моей заднице куда больше правды!
К тому времени, когда перед судом предстали Бабингтон, иезуит отец Баллар и другие «джентльмены» — заговорщики, я была вне себя от бешенства.
— Пусть получают полной мерой и по всей строгости! — визжала я.
Во время казни Бабингтон продолжал шептать: «Раrсе, parce, Domine» — «Помилуй, помилуй, Господи, » — когда палач уже вырезал и вынул из груди сердце. И это я, помнящая сожжения при Марии, распорядилась устроить подобное зверство?! Задыхаясь от слез и тошноты, я отправила новый приказ: «Остальных повесить до полного удушения, лишь затем холостить и потрошить!»
И все это из-за Марии.
Она продолжала биться, как умирающий гладиатор. Вскинулась на Берли:
— Вы негодный судья — вы мой враг!
И что же ответил мой Дух, мой лучший слуга, поистине правая рука моей души, сухим голосом законника? «Вы заблуждаетесь, мадам.
Я всего лишь враг врагов моей королевы!»
Ей нечем было защищаться, помимо лжи и угроз, слез и возмущения, — она могла сколько угодно портить ими воздух, все равно вердикт оказался: «Виновна».
И тут стало видно, как любят меня и как ненавидят ее! От Корнуолла до Карлайла благовестили церковные колокола, пылали праздничные костры, звучали псалмы и молитвы, словно вся Англия желала плясать на ее могиле. Два десятилетия народ ненавидел «гадину», «русалку», «блудницу», теперь он алкал ее смерти, жаждал крови, требовал возмездия.
А я сражалась за ее спасение, как тигрица сражается за детеныша. Когда Уолсингем вернулся с севера, гордый и предовольный собой, я не подписала смертный приговор.
Он стоял как громом пораженный, потом затрясся с ног до головы.
— Назовите хоть одну причину, мадам, — кричал он, желтый, дрожащий, — по которой надо спасать эту змею, которую вы пригрели за пазухой и которая все двадцать лет пыталась ужалить вас насмерть!
— Дружище, назову три, пять, шесть! — стонала я. — Она — королева, помазанница Божья, она — женщина, моя родственница, она — из Тюдоров и моя наследница! Если подданные начнут распоряжаться монаршими жизнями, кто знает, в какие пучины хаоса мы погрузимся?
Представьте, что я ее казню, — что ж, пройдут годы, и на ее смерть сможет сослаться каждый, кто захочет казнить другого английского короля или даже, упаси Бог, объявит, что королей вовсе не нужно! Прочь, оставьте меня!
И он меня оставил, чтобы тут же слечь с воспалением желчного пузыря. Никто из наших врачей не мог ему помочь, кроме недавно прибывшего в Лондон португальца, бежавшего от Инквизиции еврея Лопеса. Я посылала Уолсингему лекарства, травы, коренья, бульон с моего стола, но в вопросе о Марии не уступала. С ним я справлялась — он-то один. Но парламент — пятьсот разгневанных мужчин, от них не отмахнешься.
Сознаюсь, они меня тогда обошли — Уолсингем, Берли, Хаттон, они все. Когда мне предложили доверить вопрос парламенту, я охотно согласилась — пусть все королевство, весь мир увидят ее вину!
Одного я не учла: если за дело возьмется парламент, мне ее не спасти.
Пылкая депутация подступила ко мне в конце года, когда я гуляла в Ричмонде, тоскливо пересчитывая последние желтые листья. Спикер поклонился весьма учтиво, но его выставленная вперед челюсть и злобный взгляд говорили о другом: «Правосудия, миледи, мы требуем правосудия! Королева Шотландская осуждена, она утратила право жить! Мы не видим законной причины не казнить ее, как любого другого преступника».
— Если б речь шла только о моей жизни, — прослезилась я, — пальцем бы ее не тронула!
Но я думаю не только о себе. Молю вас, добрые люди, примите мои благодарности, извините мои колебания и удовольствуйтесь сим безответственным ответом!
Но они не удовольствовались.
Они требовали ее крови вот уже десять, нет, четырнадцать лет, с тех пор как казнили Норфолка.
А теперь, когда Филиппу удалось погубить Вильгельма, когда мне что ни день угрожали убийцы, парламент был непреклонен. Я надеялась на свое вето — La Reyne nе Veult! — Королева не дозволяет! — но меня одолели, попрали.
Мой отец бы до такого не довел — у него были свои методы! Но моя задача была сложнее — не отнять жизнь, но спасти, — и вот меня, победили.
И этого я никогда себе не прощу.
Робин взял Зютфен и вернулся в Англию — прямо с корабля вскочил на коня, скакал всю ночь и явился на рассвете — как в прежние дни!
Но в этом зимнем мире не пели птицы. И в первых лучах света даже его любящие глаза не могли заслонить от меня печальных перемен в его облике — волосы уже даже не поредели, а просто вылезли, лицо покраснело и вспотело от долгой скачки, старые мышцы окостенели — слишком долго он был в доспехах, слишком много времени провел в седле.
— Робин — о, сердце мое! — Я отвернулась и заплакала.
Все равно его возвращение — и радость, и триумф!
— Мадам, дозвольте представить моего пасынка, молодого Эссекса! — попросил Робин.
Его так и распирало от гордости — в тот вечер весь двор собрался приветствовать героев. По его знаку из-за канделябров выступил высокий юноша и оказался в залитом светом пространстве у трона.
Ужели это тот мальчик, которого он брал с собой? Если так, он вернул мне мужчину, и великолепного…
Высокий, выше Робина и Рели, гибкий, он был весь огонь, пламя свечей меркло перед огоньками в черепаховых глубинах его ярко-черных глаз. Язычки пламени таились в завитках спутанных кудрей, то ли бронзовых, то ли золотых, а улыбка озарила бы самый сумрачный день. Взгляд без тени злобы, мальчишеская улыбка, словно восход солнца. Поклон, легкий, даже как бы незавершенный, тронул меня до глубины души…
— Окажите ему честь, леди, он прославился при Зютфене, гарцуя на коне, как юный Александр, когда тот впервые обагрил кровью меч и шпоры на полях Херонеи…
Юноша вздрогнул, полуобернулся.
— Молю, сэр, умерьте ваши хвалы! — сказал он гневно. — Я недостоин.
Покраснел!
Сколько лет уже никто при мне не краснел!
Сколько ему? Двадцать? О, Боже, только девятнадцать?
Иисусе, Купидоне, помилуй мя…
Роберт жестом отстранил его.
— Теперь о королеве Шотландской. Возлюбленная госпожа, вы должны подписать смертный приговор…
Все они клялись в любви и, если верить их словам, обожали меня.
Почему же никто мне не помог?
А ведь подобное случалось в нашей истории, и нередко.
«Ужели никто не избавит меня от назойливого попа?» — спросил Генрих II, и просьба его была услышана.
И не одними простолюдинами вроде сына лавочника из Кентербери, Тома Бекета, которого Генрих II заставил умолкнуть навеки. Помните Эдуарда II, Ричарда II, Генриха VI? Тайное убийство — это прилично, это достойно королевской крови, это избавляет от публичной казни, от позора, от нескончаемого ада — дороги на эшафот.
Что? Ни приличия, ни достоинства в смерти Эдуарда II? Дурачье! Господь карает по грехам — и если он умер оттого, что ему загнали в зад раскаленную кочергу, значит, такова Божья справедливость и мера Его гнева.
Бог девственников не любит тех, кто извращает мужскую природу, ложится с юношами и предается содомскому греху, не любит со времен колен Израилевых, вы что, не знали?
Я тогда грезила о человеке, который все сделает за меня — задушит ее во сне подушкой, подольет в пищу медленнодействующий яд.
Я разбрасывала вполне очевидные намеки, даже письменно побуждала ее стражей «исполнить свой долг», и побыстрее. Но, Господи, какие все совестливые! Не могут, видите ли. А я, желая ей смерти, не могла подписать смертный приговор.
Почему? Почему я медлила? Послушайте и все поймете.
Даже Мария, ненавистница, ненавистная сестра, не посмела снести мне голову, когда этого добивались ее лорд-канцлер, мой враг Гардинер и посол Ренар, вонючий испанский лис.
Я видела себя в Марии, в обеих Мариях.
И еще. Как могу я, именно я, послать женщину на плаху?
Она снова стала являться мне в снах и в бессонном бреду, жуткая фигура, бредущая по кровавому Тауэру с головой, зажатой в подмышках, с рукой у горла, с диким смехом: «Не бойтесь, господин палач, у меня такая тонкая шея…'1 Моя мать…
Знала ли я, что во мне столько слез?
Мрачное Рождество наступило и прошло в Ричмонде, сумрачное Сретенье застало нас в Гринвиче, днем и ночью меня преследовало:
«Мадам, подпишите! Подпишите смертный приговор!»
Сретенье пришло на переломе февраля, и мы славили Очищение Девы Марии. Я всегда любила сияние свечей в этот праздник, золотое облачко, нежное, как милость Божья, что бы там ни болтали пуритане об идолопоклонстве. Не это ли меня так расслабило, когда на закате того дня ко мне явился кузен Гарри Хансдон с одним только секретарем Дэвисоном? Или то было чувство родства по крови, нашей крови, крови Болейнов, той крови, что текла в жилах матери и ее сестры, ведь я — дочь Анны, он — сын Марии Болейн.
Один взгляд на его сумрачное лицо — и у меня упало сердце.
— Ваше Величество, дозволительно ли нарушить ваш покой?
Покой? Это называется покой?
Следом вошел другой кузен, Говард, смуглый, встревоженный. Его отец защитил меня от сестры Марии — может быть, Чарльз, занявший отцовское место лорда-адмирала, в свой черед спасет меня от Марии, теперь уже кузины?
— Мадам, мы пришли сказать только одно слово. Ибо написано: «Срази, или будь сражен».
Мне почудилась страшная затаившаяся тень, померещился сверкнувший за ковром кинжал убийцы, и я взвизгнула, точно заяц, которого схватила собака:
— Клянусь кровью Господней, я подпишу!
Одним махом вывела я причудливую завитушку ЕЛИЗАВЕТА R, то постанывая, то хохоча, словно обитательница бедлама.
— Ну, смотрите, подписала! Бегите, доложите Уолсингему! Он умрет на месте!
Я швырнула тяжелый пергамент на пол. Дэвисон подскочил, поднял, скрутил, запечатал и бережно обернул кроваво-красным бархатом.
— Будет исполнено, мадам.
Боже, они были как псы, взявшие кровавый след! Ладно, по крайней мере на время они уймутся, отстанут от меня. Все равно никто не сможет привести приговор в исполнение, не обсудив со мной время, место и прочие мелочи, как было с герцогом Норфолком. Теперь-то я могу немного поспать?
— Оставьте меня, черт возьми! — завопила я. — Оставьте меня в покое!
Господи Иисусе, Боже милостивый, откуда мне было знать? «На короля, — говорит в пьесе про Генриха V этот уорвикширский писака, сын строгфордского овцевода, он еще говорил с ужасным акцентом, хуже Рели, голосом уроженца срединных графств, плоским, как, адские равнины, — давайте наши жизни, наши души, наши долги, и наших детей, и наши грехи возложим на короля». Мы должны нести все.
Да, я должна нести этот грех. Но когда я предстану наконец перед своим Создателем, я не найду другого оправдания, кроме детского: «Она сама начала! Она первая хотела меня убить!»
Сознаюсь, подписав приговор, я повеселела.
Следующие два-три дня бледное солнце чудесно золотило гринвичские поля, и мы, Робин, Эссекс и я, чуть свет уже были в седле. Теперь я мчалась наперегонки с молодым Робом, старого мы оставили далеко позади, едва мой юный лорд бросил мне вызов и пришпорил коня. На третий день мы уже повернули назад, когда над поймой пронесся звук, который я не посмела узнать.
— Что это?
Эссекс вскинул красивую голову;
— Колокола, Ваше Величество! Но почему сейчас?
— Не спрашивайте! За мной!
Я непрерывно шпорила хрипящую кобылу.
В воротах собралась небольшая толпа, впереди, отдельно, стояли несколько человек, они молчали. Едва я бросила поводья и спрыгнула в сильные руки Эссекса, они уже приветствовали меня: Берли и Хаттон, Хансдон и Говард, Ноллис и эта развалина Уолсингем, позади всех Дэвисон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12