— Мы, французы, хорошо бьемся на суше, но не любим мочить ноги — как вам удалось вырастить ваших Д'эйка и Оукинса, которые заплывают в воды самого испанского ко'оля?
— Прямо под носом у испанцев! — фыркнул Говард. — И забирают все золото.
— Вы назвали их воителями, сударь? — торопливо вмешалась я. — Да они пираты и проходимцы! Они не получают от меня ни помощи, ни поддержки!
— Naturallement, Majestel — улыбнулся он.
Милый мальчонка, у него хватило духу подмигнуть мне и указательным пальцем правой руки оттянуть нижнее веко, что издавно означает: «Неужели я так похож на простака?»
О, мой прелестный Лягушонок! Я обожала его, такого маленького и безобразного! И мне нравилось разжигать в Хаттоне ревность, а еще больше нравилось принимать поцелуи и подарки, все приятные атрибуты любовного ухаживания под носом у другого противника — у милорда Лестера. Господи, как я ликовала, когда он приблизился ко мне и с досадой попросил разрешения оставить двор!
Однако мой народ помнил сестру Марию и ее брак с испанцем, боялся кузину Марию, которая побывала за французским католиком, и отнюдь не приветствовал жениха с той стороны Ла-Манша. Сумасшедший пуританин, глупец по имени Стаббз, — проклятый нахал! — строчил против меня подстрекательские памфлеты, мне пришлось отрубить ему руку, чтоб больше не строчил. Когда кровоточащий обрубок прижигали каленым железом, он уцелевшей рукой сорвал с головы шляпу, взмахнул ею в воздухе, крикнул:
«Боже, храни королеву!» — и только после этого лишился чувств. Разумеется, он стал народным героем, а мой маленький Лягушонок — жестоким французским тираном, из-за которого честный англичанин лишился руки, — и народная ненависть к французам, подогреваемая оголтелыми пуританами, разгоралась день ото дня.
А Робин, хоть и отсутствовал, не дремал: он нанял собственного писаку, бывшего университетского острослова из числа своих протеже, некоего Спенсера, сочинить очередной выпад против меня, «Сказку мамаши Хабберд». Чтоб ему ни дна ни покрышки! Дальше больше: его племянник, сын Марии Сидни Филипп, разразился открытым письмом против моего брака, очень пылким, но совершенно бессвязным. Борзописца Спенсера я отправила в Ирландию — это поможет начинающему стихоплету усвоить зачатки вежливости, а Сидни прогнала от двора — пусть следующий раз думает, прежде чем поучать королеву! Однако за обоими я видела руку Робина и не знала, плакать мне или смеяться.
А совет колебался, покуда все не обернулось против меня и моего Лягушонка.
— Разумеется, он знатный вельможа, французский принц, и, по его словам, любит Ваше Величество до самозабвения, — учтиво начинал честный старый Сассекс.
Уолсингем, недавно прибывший из Парижа, презрительно рассмеялся и вытащил из своей неизменной кипы бумаг свежее донесение.
— Любит? Однако на его родине мои лазутчики разыскали новое гнездо папистских гадюк» пока что, правда, только змеиную кладку — семинарию в Дуэ, где из юношей готовят священников для засылки, миссионеров-мучеников, католических шпионов и предателей, которые будут подстрекать «верующих» против Вашего Величества…
Меня бросило в пот, кровь прихлынула к щекам.
— Против… против меня?
— Против вас, против истинной веры, против нас всех!
— Однако, если это делается тайно, герцог Анжуйский вполне может ничего не знать, — тихо вставил Сесил.
Уолсингем криво ухмыльнулся:
— Тогда он просто марионетка, пешка в руках своей кровожадной мамаши, детоубийцы Екатерины, — и не пара английской королеве!
Раз, три, девять, пятнадцать…
Я чувствовала, как стынет пот у меня на лбу, считала кивки своих советников, глядела в их непреклонные лица, и с досадой теребила зеленую бязь скатерти.
— Значит, я, единственная из женщин, должна оставаться незамужней, бездетной и мне не суждено держать в объятиях младенца, зачатого в любви и уважении? — рыдала я.
Никто не ответил. Однако, когда монсеньор пришел откланяться перед отъездом во Францию, все понимали, что он не вернется. Я надела ему на палец алмазное кольцо и в слезах поклялась, что выйду или за него, или ни за кого.
По крайней мере я сдержала обещание.
Было ли все это шарадой, разыгранной для блага Англии? Или он и впрямь был моей последней надеждой обрести любовь, потомство, женское счастье?
И то и другое.
А теперь?
Теперь мне сильно-сильно-сильно за сорок, столько же, сколько было Марии, когда та носила под сердцем смерть в тщетной попытке родить мужу сына и вернуть его любовь.
С каждым месяцем обычное женское у меня убывало, меня бросало то в жар, то в холод, чувствовалось приближение климакса и становилось ясно — мне уже не родить.
Даже эта дармоедка Мария, моя шотландская кузина, рожденная, чтобы тянуть соки из других, даже она отдала свой долг природе, у нее есть сын.
И у Дуглас.
У Леттис есть Робинова любовь, у Дуглас — ребенок, его единственное дитя, его сын, а я опять-таки бездетна.
Бездетна.
Бездетна.
Бездетна.
Лежала ли я в полусне, или то был страшный сон наяву, когда в коридоре заголосили и заколотили в дверь: «Королева! Разбудите королеву!
Скажите ей, умер лорд Лестер!»
Глава 4
Господи, за что мне такие муки?
— Как умер? Говори, болван, или ты сам умрешь!
Я держала лепечущего придурка за горло и тыкала ему в шею кинжалом — его собственным, наверное? — кровь бежала по воротнику, все вокруг замерли в безмолвном ужасе.
— Пощадите меня, мадам, — выговорил он, ни жив ни мертв со страху, — пожалейте, я ничего не знаю!.. Только то, что он был при смерти, когда мне велели во весь опор скакать к вам с вестью!
С вестью о смерти.
— Эй, седлайте! Ее Величество требует лошадей!
— Мадам, путь не близкий!
— Трогай, болван, трогай!
Меня учили, что Господь не посылает нам непосильных испытаний. Мы с моим Лягушонком не составили бы счастливой четы. Жена бы из меня не вышла, тем более — мать; не знаю, на чем основывалась вера Берли в будущего наследника, потому что жизненные соки во мне усыхали, я бы уже не смогла подарить Англии принца. А мой Анжуйский, хоть и принц, не достиг и половины моих лет — где мальчишке оценить женщину в расцвете сил?
Да, время спеть: «Прощай, любовь!»
Прощай — вот оно, то самое слово.
Прощай, любовь.
Прости, мой Лягушонок, прощай, последняя молодость. Теперь мои двадцать лет — лишь отголосок мечты. Замужество тоже; хотя те браки, что я видела — Екатерины с лордом Сеймуром, сестры Марии с королем Филиппом, отца с моими мачехами! — худшему врагу не пожелаешь такого счастья, верно?
— Что? Нет, я ничего не просила.
Стремянный, остановивший возле меня лошадь, поклонился. Это кто-то новый? Видела ли я его прежде!
— Как Ваше Величество пожелает.
— Скоро ли Уонстед?
Он наклонился, потрепал коренастую лошадку по ушам:
— Если лошади не устанут, к вечеру будем в доме милорда Лестера.
Прощай, любовь.
Прощай, замужество.
И дети, скажете вы? Да что о них?
Дети — проклятие Евы, Божья кара нашему полу за праматерин грех, за то, что она сорвала яблоко в райском саду, — это известно каждому! Это бич женщин, и прежде всего — Тюдоров!
Мало мальчиков!
Мало живых младенцев — мы, Тюдоры, размножаемся с трудом. Даже отец, который делил трон и ложе с шестью женщинами, который выбирал лучших и спал с лучшими, даже он не преуспел, хотя усердно брался за работу с первой же брачной ночи.
А щуплая Екатерина не меньше его рвалась исполнить долг перед Богом и природой. Однако она связалась с порченой породой, что ж удивляться, если ей так и не удалось нарожать миру маленьких Тюдоров. Она старалась. Боже Праведный, как она старалась! Не было года, чтобы она не носила, и редкий год она не выкидывала ребенка. Она легко беременела, ее врачи устали считать, сколько раз в ее животе зарождалась новая жизнь, а ее тщедушная фигурка раздавалась от силы Генрихова семени.
Но была ли то жизнь?
Екатерининым уделом было медленное умирание, младенец за младенцем разлагался в ее утробе, чтобы выйти кровью и черными сгустками, или до срока выбрасывался в мир. Хуже всего были ложные надежды: доношенные младенцы, которые проживали по несколько дней, неделю, месяц, прежде чем обмануть родительские молитвы и чаяния народа и отдаться в объятия смерти.
Был даже маленький Генрих, бесценный принц Тюдор, белокурый, длинноногий, про которого повитухи говорили, что уж он-то, как пить дать, выживет. Он был самым крепким из Екатерининых детей и прожил сорок два дня.
Дольше прожила только одна дочь. Маленькая, хиленькая — все думали, что она умрет.
Однако она выжила, чтобы стать моей сестрой и грозой, моим и своим проклятием. И она тоже была бездетна.
Но сестра Мария умерла прежде любимого.
Ей не пришлось стоять у его ложа, глядеть, как его хрупкая оболочка исходит смертным потом, глядеть в его серое от боли, заострившееся лицо. Под тяжелым балдахином, в сумерках, Робин лежал, как мертвый. В комнате стоял спертый, зловонный дух, самые стены сочились потом, дом казался больным.
— Откройте окно! — закричала я, едва обрела голос. — Пошлите ко двору за моими врачами! Принесите милорду бульона или воды! Кто здесь главный?
На середину комнаты прошаркала древняя старуха, растерявшая со страху последние остатки ума. Как, это мерзкое однозубое создание, от которого разит нужником, вот этими грязными руками ухаживает за моим лордом?
— Она говорит, что она всего лишь здешняя ключница, Ваше Величество, — сказал один из моих кавалеров. — Господин приехал неожиданно, он объезжал свои поместья, чтобы, согласно вашему приказу, не жить в одном доме с женой, и вдруг слег. Он приказал ей молчать, покуда она, в страхе за его жизнь, не послала к вам.
— Лучше было послать за священником!
Это процедил сквозь зубы кто-то в толпе.
Мои люди вперемешку с его людьми — я обернулась к ним:
— Вон! Освободите комнату! Дайте милорду вздохнуть!
— Мадам, разумнее будет…
— Миледи, позвольте я…
— Вон! Все пошли вон!
Я захлопнула дверь, обреченно припала лбом к дубовым доскам и отдалась горю. За моей спиной раздался еле слышный хриплый вздох:
— Миледи, ради Бога… не надо из-за меня плакать.
Я резко обернулась. Он лежал с открытыми, неестественно яркими глазами. Я подбежала к кровати.
— О, Робин! — с мукой выговорила я. Слова мешались со слезами. — Я этого не переживу… вы так больны… и женаты?
Он выдавил улыбку, но и губы, и голос его дрожали.
— От болезни я могу вылечиться. От второго — нет.
Я ухватилась за протянутую мне соломинку.
— А хотели бы?
Он развязался с Дуглас… Если удастся доказать, что они с Леттис…
Он хрипло хохотнул:
— Меня окрутили крепко, мадам, женили два раза кряду. Ее отец Ноллис, ваш кузен-пуританин, так мало доверял нашему первому тайному браку, что заставил повенчаться снова, в его присутствии.
Надежда умерла, а с ней — еще кусочек моего сердца. Я больно сдавила ему руку.
— Зачем вы на ней женились?
— По самой древней причине. Леди оказалась в интересном положении.
— Леттис беременна? Но…
— Она выкинула на двенадцатой неделе.
— Тогда вы могли ее бросить!
— Миледи… любовь моя…
Он зажмурил глаза, но в серебристых сумерках было видно, что в них стоят слезы.
— Выслушайте и судите сами. Я — последняя надежда рода. Мои братья погибли. Генри, и Джон, и Гилдфорд. Амброз женился трижды, но детей у него нет, а она… (он не смеет назвать ее по имени, это хороший знак!) она… Леттис… рожает здоровых детей.
В душной комнате тихо прошелестел его вздох.
— И мне, как и всем, полюбился ее сын, маленький Робин…
— И вы решили, за неимением собственного сына, сделать его наследником?
Не тогда ли эта мысль впервые пришла мне в голову? Что я могу сделать юного Эссекса кем захочу?
Робин улыбнулся, как улыбаются на дыбе:
— Так я думал. Но единственное, что я вынес из этого брака, это знание, это непреложная истина, — он уже еле шептал, — что я — ваш, и должен быть вашим, и буду, как бы вы со мной ни поступили… и если вы прогоните меня на край света, я и там посвящу свою жизнь служению вам.
— Что, уже светает? Да, милорд спит — он выпил немного отвару и проспал всю ночь.
Доктор быстро пощупал Робину лоб. Я, шатаясь от усталости, двинулась к дверям.
— Смотрите за ним хорошенько. — В дверях я обернулась и чуть слышно выговорила:
— Доктор, он?..
Доктор улыбнулся:
— Да, мадам. Он будет жить.
Да, да, он остался жить, чтобы сносить и мою радость, и мой гнев — вполне заслуженный гнев!
Прошло немало горьких часов и немало горьких слов было сказано, прежде чем буря улеглась и между нами воцарился мир. Леттис тоже пострадала, я никогда больше не допускала ее до себя, она раз и навсегда погубила себя для двора. Разумеется, я поплатилась за это, поплатилась вспышками его ярости и еще более зловещего угрюмого молчания, когда его сердце закипало ко мне злобой! Тяжелее всего была расплата, когда он уезжал от двора к ней — и к ее сыну. Но, по крайней мере, он был со мной в восьмидесятых, когда начались заговоры.
О, все начиналось с малого — зеленые заговоры, детские заговоры, заговоры-несмышленыши. Сомнительный молодой человек здесь, подозрительная личность там. Но враги мои множились, набирали силы, и прежде чем нынешней Беллоной сразиться с Испанией на море, мне пришлось воевать с внутренним врагом на суше, в самом сердце моего королевства.
— Это тот человек, мадам.
Я никогда не любила Дарем-хауз в излучине набережной, где река поворачивает и волны выбрасывают на берег дохлых собак, которые потом разлагаются на берегу, где всегда, даже в августе, пахнет сырой затхлостью. Я беспокойно огляделась в полумраке. Они что, не видят, полночь ведь! Почему не принесли еще свечей?
И сразу пришел ответ; «Потому что они не хотят видеть, что делают». Меня неудержимо затрясло, когда дверь распахнулась и солдаты не то втолкнули, не то втащили человека, который вез по полу ногами.
Столько людей на одну беспомощную жертву?
Он не мог ни стоять, ни, когда ему грубо втолкнули меж вывернутых ног табурет, толком сидеть. Плечи казались неестественно широкими, потому что вывернутые из суставов руки висели под жуткими углами. Он молитвенно сложил ладони, и я увидела кровавые лунки на месте вырванных ногтей. Поднятое кверху изможденное лицо поблескивало в полумраке нездешней серостью, это был человек по ту сторону земных страданий, уже почти не жилец. Мужчины за моей спиной возбужденно переминались с ноги на ногу и глухо ворчали, словно свора гончих. Я плотнее закуталась в шарф и обернулась к Хаттону:
— Кит, я знаю этого человека.
Мальчиком в длинном небесно-синем балахоне и желтых чулках он приветствовал Марию при въезде в Лондон — и отчасти меня, потому что я ехала за ней следом. Тринадцать лет спустя я слушала его в Оксфордском университете, когда останавливалась там проездом.
Тогда Берли назвал его бесценным сокровищем страны, а Берли, покровительствовавший другому колледжу, в Фенсе, Оксфорд недолюбливал и зря бы хвалить не стал.
— Вы его знаете? Куда вам тут до меня. Ваше Величество!
Огромный мосластый детина в шерстяной рубахе отделился от стоящих в темноте товарищей и неумело поклонился.
— Уж я-то его знаю, — он грязно ухмыльнулся, — как говорят, изнутри, каждую косточку…
У меня все внутри перевернулось.
Кто этот скот?
— Помолчи, Топклифф!
Уолсингем уже подскочил ко мне:
— Мадам, извините своего главного палача, он забылся в своем рвении. А мы заполучили достойную добычу — вот почему ваши лорды сочли уместным привести вас сюда — попа-предателя Кэмпиона!
Все это время несчастный сидел на табурете совершенно спокойно, будто у себя дома. Я не выдержала.
— Фрэнсис, это не предатель, это поэт, латинист, университетский ученый!
— Одумайтесь, госпожа! — Уолсингем бросил на Кэмпиона полный жгучей ненависти взгляд. — Этот человек прибыл из Дуэ, тайком проник на вашу землю, снюхался с затаившимися папистами, утешал ваших врагов и разжигал в них надежду на воцарение королевы Шотландской. Чем больше одарил его Бог для служения этой стране, тем больше его предательство! — Он повернулся к заключенному:
— И смертью великих предателей ты умрешь!
Кэмпион с трудом мотнул головой:
— Сэр, не тратьте понапрасну угрозы. Смерти, которой вы меня пугаете, я ищу с детства.
Его спокойствие задело Уолсингема больше, чем его слова.
— И ради чего, презренный? — заорал он. — Скажи ее милости, ради чего?
Несчастный улыбнулся так ласково, что я поневоле отвела глаза.
— Ради Господа моего и Небесного Владыки, сладчайшего Иисуса Христа, Которого я не предал. Которого чаю вскоре увидеть лицом к лицу и с Которым уповаю пребывать в жизни вечной.
Я с жаром подалась вперед:
— Вы исповедуете Христа?
Кэмпион мучительно склонил голову:
— Он — Сын Божий.
— Вы исповедуете, что Христос — един и Бог — един, а все остальное — чепуха?
Опять блаженная улыбка.
— Клянусь, мадам, в это я верю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Прямо под носом у испанцев! — фыркнул Говард. — И забирают все золото.
— Вы назвали их воителями, сударь? — торопливо вмешалась я. — Да они пираты и проходимцы! Они не получают от меня ни помощи, ни поддержки!
— Naturallement, Majestel — улыбнулся он.
Милый мальчонка, у него хватило духу подмигнуть мне и указательным пальцем правой руки оттянуть нижнее веко, что издавно означает: «Неужели я так похож на простака?»
О, мой прелестный Лягушонок! Я обожала его, такого маленького и безобразного! И мне нравилось разжигать в Хаттоне ревность, а еще больше нравилось принимать поцелуи и подарки, все приятные атрибуты любовного ухаживания под носом у другого противника — у милорда Лестера. Господи, как я ликовала, когда он приблизился ко мне и с досадой попросил разрешения оставить двор!
Однако мой народ помнил сестру Марию и ее брак с испанцем, боялся кузину Марию, которая побывала за французским католиком, и отнюдь не приветствовал жениха с той стороны Ла-Манша. Сумасшедший пуританин, глупец по имени Стаббз, — проклятый нахал! — строчил против меня подстрекательские памфлеты, мне пришлось отрубить ему руку, чтоб больше не строчил. Когда кровоточащий обрубок прижигали каленым железом, он уцелевшей рукой сорвал с головы шляпу, взмахнул ею в воздухе, крикнул:
«Боже, храни королеву!» — и только после этого лишился чувств. Разумеется, он стал народным героем, а мой маленький Лягушонок — жестоким французским тираном, из-за которого честный англичанин лишился руки, — и народная ненависть к французам, подогреваемая оголтелыми пуританами, разгоралась день ото дня.
А Робин, хоть и отсутствовал, не дремал: он нанял собственного писаку, бывшего университетского острослова из числа своих протеже, некоего Спенсера, сочинить очередной выпад против меня, «Сказку мамаши Хабберд». Чтоб ему ни дна ни покрышки! Дальше больше: его племянник, сын Марии Сидни Филипп, разразился открытым письмом против моего брака, очень пылким, но совершенно бессвязным. Борзописца Спенсера я отправила в Ирландию — это поможет начинающему стихоплету усвоить зачатки вежливости, а Сидни прогнала от двора — пусть следующий раз думает, прежде чем поучать королеву! Однако за обоими я видела руку Робина и не знала, плакать мне или смеяться.
А совет колебался, покуда все не обернулось против меня и моего Лягушонка.
— Разумеется, он знатный вельможа, французский принц, и, по его словам, любит Ваше Величество до самозабвения, — учтиво начинал честный старый Сассекс.
Уолсингем, недавно прибывший из Парижа, презрительно рассмеялся и вытащил из своей неизменной кипы бумаг свежее донесение.
— Любит? Однако на его родине мои лазутчики разыскали новое гнездо папистских гадюк» пока что, правда, только змеиную кладку — семинарию в Дуэ, где из юношей готовят священников для засылки, миссионеров-мучеников, католических шпионов и предателей, которые будут подстрекать «верующих» против Вашего Величества…
Меня бросило в пот, кровь прихлынула к щекам.
— Против… против меня?
— Против вас, против истинной веры, против нас всех!
— Однако, если это делается тайно, герцог Анжуйский вполне может ничего не знать, — тихо вставил Сесил.
Уолсингем криво ухмыльнулся:
— Тогда он просто марионетка, пешка в руках своей кровожадной мамаши, детоубийцы Екатерины, — и не пара английской королеве!
Раз, три, девять, пятнадцать…
Я чувствовала, как стынет пот у меня на лбу, считала кивки своих советников, глядела в их непреклонные лица, и с досадой теребила зеленую бязь скатерти.
— Значит, я, единственная из женщин, должна оставаться незамужней, бездетной и мне не суждено держать в объятиях младенца, зачатого в любви и уважении? — рыдала я.
Никто не ответил. Однако, когда монсеньор пришел откланяться перед отъездом во Францию, все понимали, что он не вернется. Я надела ему на палец алмазное кольцо и в слезах поклялась, что выйду или за него, или ни за кого.
По крайней мере я сдержала обещание.
Было ли все это шарадой, разыгранной для блага Англии? Или он и впрямь был моей последней надеждой обрести любовь, потомство, женское счастье?
И то и другое.
А теперь?
Теперь мне сильно-сильно-сильно за сорок, столько же, сколько было Марии, когда та носила под сердцем смерть в тщетной попытке родить мужу сына и вернуть его любовь.
С каждым месяцем обычное женское у меня убывало, меня бросало то в жар, то в холод, чувствовалось приближение климакса и становилось ясно — мне уже не родить.
Даже эта дармоедка Мария, моя шотландская кузина, рожденная, чтобы тянуть соки из других, даже она отдала свой долг природе, у нее есть сын.
И у Дуглас.
У Леттис есть Робинова любовь, у Дуглас — ребенок, его единственное дитя, его сын, а я опять-таки бездетна.
Бездетна.
Бездетна.
Бездетна.
Лежала ли я в полусне, или то был страшный сон наяву, когда в коридоре заголосили и заколотили в дверь: «Королева! Разбудите королеву!
Скажите ей, умер лорд Лестер!»
Глава 4
Господи, за что мне такие муки?
— Как умер? Говори, болван, или ты сам умрешь!
Я держала лепечущего придурка за горло и тыкала ему в шею кинжалом — его собственным, наверное? — кровь бежала по воротнику, все вокруг замерли в безмолвном ужасе.
— Пощадите меня, мадам, — выговорил он, ни жив ни мертв со страху, — пожалейте, я ничего не знаю!.. Только то, что он был при смерти, когда мне велели во весь опор скакать к вам с вестью!
С вестью о смерти.
— Эй, седлайте! Ее Величество требует лошадей!
— Мадам, путь не близкий!
— Трогай, болван, трогай!
Меня учили, что Господь не посылает нам непосильных испытаний. Мы с моим Лягушонком не составили бы счастливой четы. Жена бы из меня не вышла, тем более — мать; не знаю, на чем основывалась вера Берли в будущего наследника, потому что жизненные соки во мне усыхали, я бы уже не смогла подарить Англии принца. А мой Анжуйский, хоть и принц, не достиг и половины моих лет — где мальчишке оценить женщину в расцвете сил?
Да, время спеть: «Прощай, любовь!»
Прощай — вот оно, то самое слово.
Прощай, любовь.
Прости, мой Лягушонок, прощай, последняя молодость. Теперь мои двадцать лет — лишь отголосок мечты. Замужество тоже; хотя те браки, что я видела — Екатерины с лордом Сеймуром, сестры Марии с королем Филиппом, отца с моими мачехами! — худшему врагу не пожелаешь такого счастья, верно?
— Что? Нет, я ничего не просила.
Стремянный, остановивший возле меня лошадь, поклонился. Это кто-то новый? Видела ли я его прежде!
— Как Ваше Величество пожелает.
— Скоро ли Уонстед?
Он наклонился, потрепал коренастую лошадку по ушам:
— Если лошади не устанут, к вечеру будем в доме милорда Лестера.
Прощай, любовь.
Прощай, замужество.
И дети, скажете вы? Да что о них?
Дети — проклятие Евы, Божья кара нашему полу за праматерин грех, за то, что она сорвала яблоко в райском саду, — это известно каждому! Это бич женщин, и прежде всего — Тюдоров!
Мало мальчиков!
Мало живых младенцев — мы, Тюдоры, размножаемся с трудом. Даже отец, который делил трон и ложе с шестью женщинами, который выбирал лучших и спал с лучшими, даже он не преуспел, хотя усердно брался за работу с первой же брачной ночи.
А щуплая Екатерина не меньше его рвалась исполнить долг перед Богом и природой. Однако она связалась с порченой породой, что ж удивляться, если ей так и не удалось нарожать миру маленьких Тюдоров. Она старалась. Боже Праведный, как она старалась! Не было года, чтобы она не носила, и редкий год она не выкидывала ребенка. Она легко беременела, ее врачи устали считать, сколько раз в ее животе зарождалась новая жизнь, а ее тщедушная фигурка раздавалась от силы Генрихова семени.
Но была ли то жизнь?
Екатерининым уделом было медленное умирание, младенец за младенцем разлагался в ее утробе, чтобы выйти кровью и черными сгустками, или до срока выбрасывался в мир. Хуже всего были ложные надежды: доношенные младенцы, которые проживали по несколько дней, неделю, месяц, прежде чем обмануть родительские молитвы и чаяния народа и отдаться в объятия смерти.
Был даже маленький Генрих, бесценный принц Тюдор, белокурый, длинноногий, про которого повитухи говорили, что уж он-то, как пить дать, выживет. Он был самым крепким из Екатерининых детей и прожил сорок два дня.
Дольше прожила только одна дочь. Маленькая, хиленькая — все думали, что она умрет.
Однако она выжила, чтобы стать моей сестрой и грозой, моим и своим проклятием. И она тоже была бездетна.
Но сестра Мария умерла прежде любимого.
Ей не пришлось стоять у его ложа, глядеть, как его хрупкая оболочка исходит смертным потом, глядеть в его серое от боли, заострившееся лицо. Под тяжелым балдахином, в сумерках, Робин лежал, как мертвый. В комнате стоял спертый, зловонный дух, самые стены сочились потом, дом казался больным.
— Откройте окно! — закричала я, едва обрела голос. — Пошлите ко двору за моими врачами! Принесите милорду бульона или воды! Кто здесь главный?
На середину комнаты прошаркала древняя старуха, растерявшая со страху последние остатки ума. Как, это мерзкое однозубое создание, от которого разит нужником, вот этими грязными руками ухаживает за моим лордом?
— Она говорит, что она всего лишь здешняя ключница, Ваше Величество, — сказал один из моих кавалеров. — Господин приехал неожиданно, он объезжал свои поместья, чтобы, согласно вашему приказу, не жить в одном доме с женой, и вдруг слег. Он приказал ей молчать, покуда она, в страхе за его жизнь, не послала к вам.
— Лучше было послать за священником!
Это процедил сквозь зубы кто-то в толпе.
Мои люди вперемешку с его людьми — я обернулась к ним:
— Вон! Освободите комнату! Дайте милорду вздохнуть!
— Мадам, разумнее будет…
— Миледи, позвольте я…
— Вон! Все пошли вон!
Я захлопнула дверь, обреченно припала лбом к дубовым доскам и отдалась горю. За моей спиной раздался еле слышный хриплый вздох:
— Миледи, ради Бога… не надо из-за меня плакать.
Я резко обернулась. Он лежал с открытыми, неестественно яркими глазами. Я подбежала к кровати.
— О, Робин! — с мукой выговорила я. Слова мешались со слезами. — Я этого не переживу… вы так больны… и женаты?
Он выдавил улыбку, но и губы, и голос его дрожали.
— От болезни я могу вылечиться. От второго — нет.
Я ухватилась за протянутую мне соломинку.
— А хотели бы?
Он развязался с Дуглас… Если удастся доказать, что они с Леттис…
Он хрипло хохотнул:
— Меня окрутили крепко, мадам, женили два раза кряду. Ее отец Ноллис, ваш кузен-пуританин, так мало доверял нашему первому тайному браку, что заставил повенчаться снова, в его присутствии.
Надежда умерла, а с ней — еще кусочек моего сердца. Я больно сдавила ему руку.
— Зачем вы на ней женились?
— По самой древней причине. Леди оказалась в интересном положении.
— Леттис беременна? Но…
— Она выкинула на двенадцатой неделе.
— Тогда вы могли ее бросить!
— Миледи… любовь моя…
Он зажмурил глаза, но в серебристых сумерках было видно, что в них стоят слезы.
— Выслушайте и судите сами. Я — последняя надежда рода. Мои братья погибли. Генри, и Джон, и Гилдфорд. Амброз женился трижды, но детей у него нет, а она… (он не смеет назвать ее по имени, это хороший знак!) она… Леттис… рожает здоровых детей.
В душной комнате тихо прошелестел его вздох.
— И мне, как и всем, полюбился ее сын, маленький Робин…
— И вы решили, за неимением собственного сына, сделать его наследником?
Не тогда ли эта мысль впервые пришла мне в голову? Что я могу сделать юного Эссекса кем захочу?
Робин улыбнулся, как улыбаются на дыбе:
— Так я думал. Но единственное, что я вынес из этого брака, это знание, это непреложная истина, — он уже еле шептал, — что я — ваш, и должен быть вашим, и буду, как бы вы со мной ни поступили… и если вы прогоните меня на край света, я и там посвящу свою жизнь служению вам.
— Что, уже светает? Да, милорд спит — он выпил немного отвару и проспал всю ночь.
Доктор быстро пощупал Робину лоб. Я, шатаясь от усталости, двинулась к дверям.
— Смотрите за ним хорошенько. — В дверях я обернулась и чуть слышно выговорила:
— Доктор, он?..
Доктор улыбнулся:
— Да, мадам. Он будет жить.
Да, да, он остался жить, чтобы сносить и мою радость, и мой гнев — вполне заслуженный гнев!
Прошло немало горьких часов и немало горьких слов было сказано, прежде чем буря улеглась и между нами воцарился мир. Леттис тоже пострадала, я никогда больше не допускала ее до себя, она раз и навсегда погубила себя для двора. Разумеется, я поплатилась за это, поплатилась вспышками его ярости и еще более зловещего угрюмого молчания, когда его сердце закипало ко мне злобой! Тяжелее всего была расплата, когда он уезжал от двора к ней — и к ее сыну. Но, по крайней мере, он был со мной в восьмидесятых, когда начались заговоры.
О, все начиналось с малого — зеленые заговоры, детские заговоры, заговоры-несмышленыши. Сомнительный молодой человек здесь, подозрительная личность там. Но враги мои множились, набирали силы, и прежде чем нынешней Беллоной сразиться с Испанией на море, мне пришлось воевать с внутренним врагом на суше, в самом сердце моего королевства.
— Это тот человек, мадам.
Я никогда не любила Дарем-хауз в излучине набережной, где река поворачивает и волны выбрасывают на берег дохлых собак, которые потом разлагаются на берегу, где всегда, даже в августе, пахнет сырой затхлостью. Я беспокойно огляделась в полумраке. Они что, не видят, полночь ведь! Почему не принесли еще свечей?
И сразу пришел ответ; «Потому что они не хотят видеть, что делают». Меня неудержимо затрясло, когда дверь распахнулась и солдаты не то втолкнули, не то втащили человека, который вез по полу ногами.
Столько людей на одну беспомощную жертву?
Он не мог ни стоять, ни, когда ему грубо втолкнули меж вывернутых ног табурет, толком сидеть. Плечи казались неестественно широкими, потому что вывернутые из суставов руки висели под жуткими углами. Он молитвенно сложил ладони, и я увидела кровавые лунки на месте вырванных ногтей. Поднятое кверху изможденное лицо поблескивало в полумраке нездешней серостью, это был человек по ту сторону земных страданий, уже почти не жилец. Мужчины за моей спиной возбужденно переминались с ноги на ногу и глухо ворчали, словно свора гончих. Я плотнее закуталась в шарф и обернулась к Хаттону:
— Кит, я знаю этого человека.
Мальчиком в длинном небесно-синем балахоне и желтых чулках он приветствовал Марию при въезде в Лондон — и отчасти меня, потому что я ехала за ней следом. Тринадцать лет спустя я слушала его в Оксфордском университете, когда останавливалась там проездом.
Тогда Берли назвал его бесценным сокровищем страны, а Берли, покровительствовавший другому колледжу, в Фенсе, Оксфорд недолюбливал и зря бы хвалить не стал.
— Вы его знаете? Куда вам тут до меня. Ваше Величество!
Огромный мосластый детина в шерстяной рубахе отделился от стоящих в темноте товарищей и неумело поклонился.
— Уж я-то его знаю, — он грязно ухмыльнулся, — как говорят, изнутри, каждую косточку…
У меня все внутри перевернулось.
Кто этот скот?
— Помолчи, Топклифф!
Уолсингем уже подскочил ко мне:
— Мадам, извините своего главного палача, он забылся в своем рвении. А мы заполучили достойную добычу — вот почему ваши лорды сочли уместным привести вас сюда — попа-предателя Кэмпиона!
Все это время несчастный сидел на табурете совершенно спокойно, будто у себя дома. Я не выдержала.
— Фрэнсис, это не предатель, это поэт, латинист, университетский ученый!
— Одумайтесь, госпожа! — Уолсингем бросил на Кэмпиона полный жгучей ненависти взгляд. — Этот человек прибыл из Дуэ, тайком проник на вашу землю, снюхался с затаившимися папистами, утешал ваших врагов и разжигал в них надежду на воцарение королевы Шотландской. Чем больше одарил его Бог для служения этой стране, тем больше его предательство! — Он повернулся к заключенному:
— И смертью великих предателей ты умрешь!
Кэмпион с трудом мотнул головой:
— Сэр, не тратьте понапрасну угрозы. Смерти, которой вы меня пугаете, я ищу с детства.
Его спокойствие задело Уолсингема больше, чем его слова.
— И ради чего, презренный? — заорал он. — Скажи ее милости, ради чего?
Несчастный улыбнулся так ласково, что я поневоле отвела глаза.
— Ради Господа моего и Небесного Владыки, сладчайшего Иисуса Христа, Которого я не предал. Которого чаю вскоре увидеть лицом к лицу и с Которым уповаю пребывать в жизни вечной.
Я с жаром подалась вперед:
— Вы исповедуете Христа?
Кэмпион мучительно склонил голову:
— Он — Сын Божий.
— Вы исповедуете, что Христос — един и Бог — един, а все остальное — чепуха?
Опять блаженная улыбка.
— Клянусь, мадам, в это я верю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12