, поэтому присуждают вышеупомянутого Шале испытать обыкновенные и чрезвычайные пытки, претерпеть снесение головы, а телу его быть разрубленным на четыре части, имение же его конфисковать в пользу короля».
По обнародовании приговора мать несчастного еще энергичнее стала добиваться аудиенции Луи XIII, но он оставался недоступен. Однако она так умоляла, что ей обещали передать королю ее письмо. Вот это письмо, памятник гордости и горя:
«Государь!
Признаюсь, что тот, кто тебя оскорбляет, достоин здешних временных страданий и мук будущей вечной жизни, потому что ты — образ Бога. Но когда Бог обещает прощение всем просящим его с истинным раскаянием, то он тем самым учит царей поступать таким же образом. А если слезы могут переменить постановления небес, то неужели мои не в силах будут возбудить и твоею сожаления, государь? Могущество царей гораздо менее высказывается в правосудии, нежели в милосердии, наказывать менее похвально, нежели миловать. Сколько людей живет на этом свете, которые постыдно лежали бы под землей, если бы Ваше Величество не помиловали их! Государь, ты — король, отец и властелин несчастного преступника, может ли он быть более зол, нежели ты милосерден? Разве не надеяться на твое милосердие не значит оскорблять тебя? Лучший пример для добрых есть милосердие, злые же становятся не лучше, но хитрее и осторожнее вследствие наказания себе подобных.
Ваше Величество! На коленях умоляю Вас даровать жизнь моему сыну и не допустить, чтобы тот, кого я вскормила для Вашей пользы, умер для пользы кого-либо другого, чтобы дитя, которое я гак старательно воспитывала, сделалось причиной печали остатка дней моих и, наконец, чтобы тот, кого я произвела на свет, преждевременно свел меня в могилу. Увы! Зачем он не умер при рождении или от удара, полученного им в Сен-Жане или в какой-либо опасности, которой он подвергался ради Вашего Величества в Мотобане, Монпелье и в других местах; наконец, даже от руки того, кто причинил нам столько огорчений? Сжальтесь над ним, государь, его прошлая неблагодарность выкажет Ваше милосердие в еще более ярком свете. Я Вам дала его восьми лет от роду; он был внуком маршала де Монлюка и президента Жанена. Родные его ежедневно Вам служат, не смея броситься к ногам Вашим, опасаясь разгневать Ваше Величество, однако и они со слезами на глазах, вместе со мной, просят Вас о жизни этого несчастного, будет ли он принужден окончить ее в вечном заточении или в иностранных армиях, неся службу Вашему Величеству. И тем, государь, Вы можете избавить его родных от стыда и потери, удовлетворить правосудие, выказать свое милосердие, принуждая нас все более и более благословлять Вашу благость и вечно молить Бога о здоровье и процветании Вашей царственной особы, в особенности меня, которая является Вашей покорнейшей и послушнейшей слугой и подданной.
Де Монлюк».
Понятно, с каким нетерпением бедная мать ожидала обещанного ответа. Она получила его в тот же день согласно обещанию короля. Он весь был написан его рукой. Тем, кто пожелает видеть логику в противоположность красноречию, ненависть в ответ горести, стоит только прочесть это письмо. Вот оно:
«Г-же де Шале, матери.
Если бы Бог не поставил своими законами вечного пребывания в муках для невиновных, а миловал бы всех просящих прощения, тогда добрые и добродетельные не имели бы никакого преимущества перед злыми, у которых всегда нашлись бы слезы, чтобы изменить постановления небес. Сознаюсь, что я бы
Охотно простил Вашего сына, если бы Бог, оказавший мне небесную милость тем, что избрав меня здесь на земле своим образом, присовокупил к этому еще и милость, оставленную им единственно для самого себя, а именно — способность вникать в души людей. Ибо тогда, по верным познаниям, почерпнутым мной из этой Небесной милости, я бы пощадил или поразил Вашего сына громом моего правосудия как только бы узнал его истинное или мнимое раскаяние, вследствие которого, однако, Вы и теперь, хотя я не могу безошибочно судить, могли бы получить помилование от моего милосердия, если бы я один был обижен в этом деле. Ибо знайте, что я не строгий и не жестокий король и что объятия моего милосердия всегда открыты для всех, кто с истинным сокрушением о совершенном проступке приходит ко мне смиренно просить прощения в нем. Но, когда я бросаю взгляд на столько миллионов людей, полагающихся на мою бдительность, которым я — верный пастырь и которых Бог отдал на мое попечение как доброму отцу семейства, обязанному также о них заботиться и также руководить ими как собственными детьми, чтобы впоследствии, по окончании этой жизни, отдать о них отчет, этим я Вам достаточно доказываю, что мое могущество гораздо менее выказывается в правосудии, нежели в милосердии и заботе, питаемой мной о моих верноподданных слугах, которые все надеются на мою доброту и которых я хочу спасти от предстоящей гибели справедливым наказанием одного, так как нет вернее того, что иногда строгое наказание одного есть милость для многих. Если я Вам признаюсь, что многие живы из тех, которые давно уже должны лежать под землей и которых я простил, то и Вы должны признаться, что обида их никак не могущая сравниться с гнусным преступлением Вашего сына, сделала их достойными моего помилования. Вы сами можете убедиться в истине моих слов примером некоторых других, совершивших такое же преступление и уличенных в нем, которые, справедливо наказанные, гниют теперь в земле, между тем как если бы они пережили свое нечестивое и преступное предприятие, то корона, венчающая мою главу, была бы теперь причиной бедствий для тех самых, которые привыкли видеть священные лилии цветущими даже среди смут и беспорядков. И эта могущественная держава, так хорошо и так счастливо управляемая и сохраняемая королями, моими предшественниками, была бы растерзана и расторгнута на части незаконными похитителями. Не считайте же меня жестокосерднее искусного хирурга, отнимающего иногда какой-нибудь зараженный и гниющий член, чтобы спасти другие части тела, которые без этого маловажного отнятия стали бы добычей червей. И будьте уверены, что если есть злые, делающиеся хитрее, то много и таких, которых исправляет страх наказания. Итак, встаньте, не просите меня более на коленях за жизнь человека, который хочет отнять ее у того, кого Вы сами называете его отцом и владыкой Франции, его матери и кормилицы. Это рассуждение заставляет меня, моя кузина, сомневаться в том, что Вы кормили и воспитывали его для моей службы, потому что плоды воспитания, данного Вами, выказываются в таком варварском и злом намерении — совершить отцеубийство. Я скорее согласен допустить, чтобы он стал причиной печали остатка Ваших дней, чем несправедливо вознаградить его измену и вероломство гибелью моей собственной особы и всего моего народа, оказывающего мне полное, безусловное повиновение. Я вполне сочувствую Вашему сожалению о том, что он не умер в Сен-Жане, Монтобане или другом месте, которые он старался защищать не для своего законного государя, но для врагов моего имущества, не ради спокойствия моего народа, но ради возмущения его. Впрочем, если это правда, что нет худа без добра, я должен благодарить Бога за то, что могу обеспечить мое государство таким примером, и пусть он будет зеркалом для живущих теперь и для потомства, и пусть он научит их как должно любить короля и верно служить ему, и да будет он страхом для многих других, которые, может быть, с большей отважностью приступили бы к подобному преступлению, если бы этот проступок остался безнаказанным. Вот почему Вы и впредь тщетно будете умолять меня о сострадании, которого у меня более, чем я могу выразить, потому что я желал бы, чтобы эта обида касалась меня одного, иначе бы Вы давно получили прощение, о котором меня умоляете, но Вы сами знаете, что цари, будучи личностями народными, от которых зависит спокойствие государства, не должны ничего дозволять, что бы могло быть упреком их памяти и что они должны быть истинными покровителями правосудия. Итак, мой сан не позволяет мне сносить что-либо, в чем могли бы упрекнуть меня мои верные подданные, и притом я страшился бы, чтобы Бог, царствующий над царями, как цари царствуют над народами, покровительствующий всегда добрым и святым делам и строго наказывающий несправедливость, не потребовал от меня под страхом наказания в вечной жизни отчета за несправедливое дарование временной жизни тому, кто не может ожидать от моего милосердия других обещаний как тех, которые я вам обоим дал в уважение слез, проливаемых вами предо мной. Я переменю приговор суда, смягчая строгость наказания, и буду молиться Всевышнему, чтобы он был милостив и сострадателен к душе Вашего сына настолько, насколько он был жесток и безжалостен к своему государю, а Вам чтобы ниспослал терпение в Вашей скорби, как того желает Ваш добрый король
Луи».
Это письмо отняло последнюю надежду у м-м де Шале. Оно только смягчало казнь осужденного и уменьшало позор наказания. Оставался кардинал, но м-м де Шале знала, что просить его было бы совершенно бесполезно. Тогда женщина решилась на последнее — она обратилась к палачам.
Мы говорим к палачам, поскольку в то время в Нанте их было двое: один из них, носивший звание государственного палача, приехал вместе с двором, другой был палачом города Нанта. Она, собрав все, что имела в золоте и дорогих вещах, дождалась ночи и, завернувшись в длинное покрывало, отправилась к тому и другому.
Казнь была назначена на следующее утро. Шале отрекся от признаний кардиналу, он громко говорил, что эти признания были продиктованы его эминенцией под условием дарования жизни, наконец, он потребовал очной ставки с Лувиньи, единственным свидетелем обвинения.
В этом не могли отказать. В 7 часов вечера Лувиньи был приведен в темницу и предстал лицом к лицу с Шале. Лувиньи был бледен и дрожал, Шале был тверд как человек, у которого совесть спокойна. Он заклинал Лувиньи именем Бога, перед которым он должен предстать, объявить, доверял ли он ему когда-либо тайну, касающуюся убийства короля и свадьбы королевы с герцогом Анжуйским. Лувиньи смутился и, отказавшись от предыдущих показаний, признался, что ничего такого не слыхал из уст Шале.
— Но каким же образом вы могли узнать о заговоре? — спросил хранитель печатей.
— Будучи на охоте, — отвечал Лувиньи, — я слышал как несколько неизвестных мне людей, одетых в серое платье, говорили за кустом с каким-то придворным о том, о чем я донес г-ну кардиналу.
Шале презрительно улыбнулся и, обратись к хранителю печатей, сказал:
— Теперь, милостивый государь, я готов умереть. — Потом он проговорил, понизив голос:
— А! Кардинал — клятвопреступник, это ты причина моей смерти!
Час казни приближался, но одно странное обстоятельство заставляло предполагать, что казнь будет отложена. Государственный и городской палач оба исчезли, и их с самого рассвета тщетно искали.
Сначала подумали, что это хитрость, употребленная кардиналом, чтобы дать Шале отсрочку, во время которой была бы выпрошена для него отмена казни. Но скоро разнесся слух, что нашелся новый палач и что казнь будет только часом или двумя позже.
Этот новый палач был солдатом, приговоренным к виселице, которому обещано было прощение, если он согласится казнить Шале. Само собой разумеется, как ни ново было ему это ремесло, он не отказался.
В 10 часов все уже было готово к казни. Актуарий пришел предупредить Шале, что ему остается только несколько минут жизни.
Как тяжело молодому, богатому, красивому, потомку одной из лучших фамилий Франции умирать из-за жалкой интриги, умирать жертвой подлой измены! Объявление Шале о приближающейся казни привело его в минутное отчаяние.
В самом деле, несчастный молодой человек казался покинутым всеми. Королева, поставленная в странное положение, не могла сделать ни одной попытки в его пользу. Брат короля удалился в Шатобриан, и о нем ничего не знали. М-м де Шеврез после всевозможных попыток, внушенных ее быстрым, беспокойным умом, удалилась к принцу де Гимене, чтобы не присутствовать при гнусном зрелище смерти ее любовника.
Казалось, все оставили Шале, как вдруг он увидел свою мать, о присутствии которой в Нанте и не подозревал и которая, употребив все возможные усилия, чтобы спасти сына, пришла помочь ему умереть. М-м де Шале была одной из тех женщин, полных в одно и то же время и самопожертвования, и безропотной покорности судьбе. Она сделала все, что только доступно человеческой силе, чтобы оспорить сына у смерти, теперь ей оставалась сопровождать его на эшафот, чтобы поддержать до последней минуты. И с этой целью, выпросив дозволения, она пришла к нему.
Шале бросился в ее объятия и пролил обильные слезы. Но видя в матери столько твердости и мужества, он сам успокоился, поднял голову, отер слезы и сказал: «Я готов».
Вышли из темницы. У дверей его ждал солдат, которому для исполнения его обязанности был дан первый попавшийся меч, взятый у швейцарского солдата.
К месту казни, где возвышался эшафот, Шале шел между священником и матерью. Все сожалели об этом красивом, богато одетом молодом человеке, который был должен пасть под ударом палача, но были пролиты слезы и за эту благородную вдову, облаченную в траур по мужу и сопровождающую своего единственного сына на смерть.
Дойдя до подножия эшафота, она взошла по ступеням его вместе с осужденным. Шале опирался на ее плечо, духовник следовал за ними.
Солдат был бледнее и дрожал более приговоренного. Шале в последний раз поцеловал свою мать, стал на колени перед плахой и произнес короткую молитву, мать, опустившись подле на колени, присоединила к ней и свою. Несколько минут спустя Шале обратился к солдату:
— Бей, — сказал он, — я готов.
Весь дрожа, солдат занес меч и ударил. Шале испустил стон, но приподнял голову — он был ранен в плечо. Неопытный палач нанес удар слишком низко. Обагренный кровью, Шале обменялся с ним несколькими словами, а мать подошла еще раз, чтобы проститься. Потом он опять положил голову на плаху и солдат нанес второй удар. Шале опять вскрикнул, он снова был только ранен.
— К черту этот меч! — сказал солдат. — Он слишком легок, и если мне не дадут что-нибудь другое, я никогда не кончу! — И бросил меч.
Несчастный дополз до коленей своей матери и склонил ей на грудь свою окровавленную и изувеченную голову.
Солдату подали бочарный струг, но не оружия, а руки недоставало палачу.
Шале вновь занял свое место.
Зрители этой ужасной сцены насчитали тридцать два удара. На двадцатом осужденный еще простонал: «Иисус! Мария!»
Когда все было кончено, м-м де Шале встала и, подняв обе руки к небу, произнесла:
— Благодарю тебя, Создатель! Я считала себя только матерью осужденного, но я — мать мученика!
Она просила, чтобы ей отдали труп сына, и просьба ее была исполнена. Кардинал по временам бывал чрезвычайно милостив.
М-м де Шеврез получила приказание не выезжать из Верже, где она в то время находилась. Гастон узнал о смерти Шале за игорным столом и продолжал свое занятие. Королеве был отдан приказ явиться в Совет, где для нее было приготовлено место, на которое она и села. Тогда ей прочли донос Лувиньи и признание Шале. Ее упрекали в желании умертвить короля, чтобы выйти замуж за его брата.
До этой минуты королева молчала, но, выслушав последние обвинения, она встала и удовольствовалась ответом, сопровожденным одной из тех презрительных улыбок, столь привычных для прекрасной испанки:
— Я мало бы выиграла от перемены.
Этот ответ окончательно погубил ее в глазах короля, который до последней минуты своей жизни был уверен, что Шале, королева и брат были в заговоре с целью его умертвить.
Недостойный поступок Лувиньи недолго оставался безнаказанным — год спустя он был убит на дуэли.
Что касается Рошфора, то он имел дерзость возвратиться в Брюссель и даже после казни Шале оставался в своем монастыре, и никто не знал об его участии в судьбе бедняги. Но однажды, поворачивая за угол одной из улиц, он встретил конюшего графа де Шале и в испуге едва успел опустить капюшон на лицо, и потом, боясь быть узнанным, оставил город. И в самом деле вовремя, так как тотчас двери монастыря были заперты, начались розыски, но оказалось поздно — Рошфор, обратясь снова в кавалера, уже скакал по дороге к Парижу и возвратился к кардиналу, гордясь успехом своего дела, которое, по его убеждению, он так благородно исполнил. Вот что значит совесть!
ГЛАВА IV. 1627 — 1628
О том, что стало с врагами кардинала. — Политические и любовные замыслы Букингема. — Кончина герцогини Орлеанской. — Новые казни. — Милорд Монтегю. — Поручение, данное Лапорту. — Игра в карты. — Осада Ла-Рошели. — Трагическая кончина Букингема. — Печаль королевы. — Анна Австрийская и Вуатюр.
Благодаря любви Букингема, равнодушие короля к Анне Австрийской превратилось в холодность, после дела Шале эта холодность превратилась в антипатию, и далее мы увидим, как антипатия превращается в ненависть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
По обнародовании приговора мать несчастного еще энергичнее стала добиваться аудиенции Луи XIII, но он оставался недоступен. Однако она так умоляла, что ей обещали передать королю ее письмо. Вот это письмо, памятник гордости и горя:
«Государь!
Признаюсь, что тот, кто тебя оскорбляет, достоин здешних временных страданий и мук будущей вечной жизни, потому что ты — образ Бога. Но когда Бог обещает прощение всем просящим его с истинным раскаянием, то он тем самым учит царей поступать таким же образом. А если слезы могут переменить постановления небес, то неужели мои не в силах будут возбудить и твоею сожаления, государь? Могущество царей гораздо менее высказывается в правосудии, нежели в милосердии, наказывать менее похвально, нежели миловать. Сколько людей живет на этом свете, которые постыдно лежали бы под землей, если бы Ваше Величество не помиловали их! Государь, ты — король, отец и властелин несчастного преступника, может ли он быть более зол, нежели ты милосерден? Разве не надеяться на твое милосердие не значит оскорблять тебя? Лучший пример для добрых есть милосердие, злые же становятся не лучше, но хитрее и осторожнее вследствие наказания себе подобных.
Ваше Величество! На коленях умоляю Вас даровать жизнь моему сыну и не допустить, чтобы тот, кого я вскормила для Вашей пользы, умер для пользы кого-либо другого, чтобы дитя, которое я гак старательно воспитывала, сделалось причиной печали остатка дней моих и, наконец, чтобы тот, кого я произвела на свет, преждевременно свел меня в могилу. Увы! Зачем он не умер при рождении или от удара, полученного им в Сен-Жане или в какой-либо опасности, которой он подвергался ради Вашего Величества в Мотобане, Монпелье и в других местах; наконец, даже от руки того, кто причинил нам столько огорчений? Сжальтесь над ним, государь, его прошлая неблагодарность выкажет Ваше милосердие в еще более ярком свете. Я Вам дала его восьми лет от роду; он был внуком маршала де Монлюка и президента Жанена. Родные его ежедневно Вам служат, не смея броситься к ногам Вашим, опасаясь разгневать Ваше Величество, однако и они со слезами на глазах, вместе со мной, просят Вас о жизни этого несчастного, будет ли он принужден окончить ее в вечном заточении или в иностранных армиях, неся службу Вашему Величеству. И тем, государь, Вы можете избавить его родных от стыда и потери, удовлетворить правосудие, выказать свое милосердие, принуждая нас все более и более благословлять Вашу благость и вечно молить Бога о здоровье и процветании Вашей царственной особы, в особенности меня, которая является Вашей покорнейшей и послушнейшей слугой и подданной.
Де Монлюк».
Понятно, с каким нетерпением бедная мать ожидала обещанного ответа. Она получила его в тот же день согласно обещанию короля. Он весь был написан его рукой. Тем, кто пожелает видеть логику в противоположность красноречию, ненависть в ответ горести, стоит только прочесть это письмо. Вот оно:
«Г-же де Шале, матери.
Если бы Бог не поставил своими законами вечного пребывания в муках для невиновных, а миловал бы всех просящих прощения, тогда добрые и добродетельные не имели бы никакого преимущества перед злыми, у которых всегда нашлись бы слезы, чтобы изменить постановления небес. Сознаюсь, что я бы
Охотно простил Вашего сына, если бы Бог, оказавший мне небесную милость тем, что избрав меня здесь на земле своим образом, присовокупил к этому еще и милость, оставленную им единственно для самого себя, а именно — способность вникать в души людей. Ибо тогда, по верным познаниям, почерпнутым мной из этой Небесной милости, я бы пощадил или поразил Вашего сына громом моего правосудия как только бы узнал его истинное или мнимое раскаяние, вследствие которого, однако, Вы и теперь, хотя я не могу безошибочно судить, могли бы получить помилование от моего милосердия, если бы я один был обижен в этом деле. Ибо знайте, что я не строгий и не жестокий король и что объятия моего милосердия всегда открыты для всех, кто с истинным сокрушением о совершенном проступке приходит ко мне смиренно просить прощения в нем. Но, когда я бросаю взгляд на столько миллионов людей, полагающихся на мою бдительность, которым я — верный пастырь и которых Бог отдал на мое попечение как доброму отцу семейства, обязанному также о них заботиться и также руководить ими как собственными детьми, чтобы впоследствии, по окончании этой жизни, отдать о них отчет, этим я Вам достаточно доказываю, что мое могущество гораздо менее выказывается в правосудии, нежели в милосердии и заботе, питаемой мной о моих верноподданных слугах, которые все надеются на мою доброту и которых я хочу спасти от предстоящей гибели справедливым наказанием одного, так как нет вернее того, что иногда строгое наказание одного есть милость для многих. Если я Вам признаюсь, что многие живы из тех, которые давно уже должны лежать под землей и которых я простил, то и Вы должны признаться, что обида их никак не могущая сравниться с гнусным преступлением Вашего сына, сделала их достойными моего помилования. Вы сами можете убедиться в истине моих слов примером некоторых других, совершивших такое же преступление и уличенных в нем, которые, справедливо наказанные, гниют теперь в земле, между тем как если бы они пережили свое нечестивое и преступное предприятие, то корона, венчающая мою главу, была бы теперь причиной бедствий для тех самых, которые привыкли видеть священные лилии цветущими даже среди смут и беспорядков. И эта могущественная держава, так хорошо и так счастливо управляемая и сохраняемая королями, моими предшественниками, была бы растерзана и расторгнута на части незаконными похитителями. Не считайте же меня жестокосерднее искусного хирурга, отнимающего иногда какой-нибудь зараженный и гниющий член, чтобы спасти другие части тела, которые без этого маловажного отнятия стали бы добычей червей. И будьте уверены, что если есть злые, делающиеся хитрее, то много и таких, которых исправляет страх наказания. Итак, встаньте, не просите меня более на коленях за жизнь человека, который хочет отнять ее у того, кого Вы сами называете его отцом и владыкой Франции, его матери и кормилицы. Это рассуждение заставляет меня, моя кузина, сомневаться в том, что Вы кормили и воспитывали его для моей службы, потому что плоды воспитания, данного Вами, выказываются в таком варварском и злом намерении — совершить отцеубийство. Я скорее согласен допустить, чтобы он стал причиной печали остатка Ваших дней, чем несправедливо вознаградить его измену и вероломство гибелью моей собственной особы и всего моего народа, оказывающего мне полное, безусловное повиновение. Я вполне сочувствую Вашему сожалению о том, что он не умер в Сен-Жане, Монтобане или другом месте, которые он старался защищать не для своего законного государя, но для врагов моего имущества, не ради спокойствия моего народа, но ради возмущения его. Впрочем, если это правда, что нет худа без добра, я должен благодарить Бога за то, что могу обеспечить мое государство таким примером, и пусть он будет зеркалом для живущих теперь и для потомства, и пусть он научит их как должно любить короля и верно служить ему, и да будет он страхом для многих других, которые, может быть, с большей отважностью приступили бы к подобному преступлению, если бы этот проступок остался безнаказанным. Вот почему Вы и впредь тщетно будете умолять меня о сострадании, которого у меня более, чем я могу выразить, потому что я желал бы, чтобы эта обида касалась меня одного, иначе бы Вы давно получили прощение, о котором меня умоляете, но Вы сами знаете, что цари, будучи личностями народными, от которых зависит спокойствие государства, не должны ничего дозволять, что бы могло быть упреком их памяти и что они должны быть истинными покровителями правосудия. Итак, мой сан не позволяет мне сносить что-либо, в чем могли бы упрекнуть меня мои верные подданные, и притом я страшился бы, чтобы Бог, царствующий над царями, как цари царствуют над народами, покровительствующий всегда добрым и святым делам и строго наказывающий несправедливость, не потребовал от меня под страхом наказания в вечной жизни отчета за несправедливое дарование временной жизни тому, кто не может ожидать от моего милосердия других обещаний как тех, которые я вам обоим дал в уважение слез, проливаемых вами предо мной. Я переменю приговор суда, смягчая строгость наказания, и буду молиться Всевышнему, чтобы он был милостив и сострадателен к душе Вашего сына настолько, насколько он был жесток и безжалостен к своему государю, а Вам чтобы ниспослал терпение в Вашей скорби, как того желает Ваш добрый король
Луи».
Это письмо отняло последнюю надежду у м-м де Шале. Оно только смягчало казнь осужденного и уменьшало позор наказания. Оставался кардинал, но м-м де Шале знала, что просить его было бы совершенно бесполезно. Тогда женщина решилась на последнее — она обратилась к палачам.
Мы говорим к палачам, поскольку в то время в Нанте их было двое: один из них, носивший звание государственного палача, приехал вместе с двором, другой был палачом города Нанта. Она, собрав все, что имела в золоте и дорогих вещах, дождалась ночи и, завернувшись в длинное покрывало, отправилась к тому и другому.
Казнь была назначена на следующее утро. Шале отрекся от признаний кардиналу, он громко говорил, что эти признания были продиктованы его эминенцией под условием дарования жизни, наконец, он потребовал очной ставки с Лувиньи, единственным свидетелем обвинения.
В этом не могли отказать. В 7 часов вечера Лувиньи был приведен в темницу и предстал лицом к лицу с Шале. Лувиньи был бледен и дрожал, Шале был тверд как человек, у которого совесть спокойна. Он заклинал Лувиньи именем Бога, перед которым он должен предстать, объявить, доверял ли он ему когда-либо тайну, касающуюся убийства короля и свадьбы королевы с герцогом Анжуйским. Лувиньи смутился и, отказавшись от предыдущих показаний, признался, что ничего такого не слыхал из уст Шале.
— Но каким же образом вы могли узнать о заговоре? — спросил хранитель печатей.
— Будучи на охоте, — отвечал Лувиньи, — я слышал как несколько неизвестных мне людей, одетых в серое платье, говорили за кустом с каким-то придворным о том, о чем я донес г-ну кардиналу.
Шале презрительно улыбнулся и, обратись к хранителю печатей, сказал:
— Теперь, милостивый государь, я готов умереть. — Потом он проговорил, понизив голос:
— А! Кардинал — клятвопреступник, это ты причина моей смерти!
Час казни приближался, но одно странное обстоятельство заставляло предполагать, что казнь будет отложена. Государственный и городской палач оба исчезли, и их с самого рассвета тщетно искали.
Сначала подумали, что это хитрость, употребленная кардиналом, чтобы дать Шале отсрочку, во время которой была бы выпрошена для него отмена казни. Но скоро разнесся слух, что нашелся новый палач и что казнь будет только часом или двумя позже.
Этот новый палач был солдатом, приговоренным к виселице, которому обещано было прощение, если он согласится казнить Шале. Само собой разумеется, как ни ново было ему это ремесло, он не отказался.
В 10 часов все уже было готово к казни. Актуарий пришел предупредить Шале, что ему остается только несколько минут жизни.
Как тяжело молодому, богатому, красивому, потомку одной из лучших фамилий Франции умирать из-за жалкой интриги, умирать жертвой подлой измены! Объявление Шале о приближающейся казни привело его в минутное отчаяние.
В самом деле, несчастный молодой человек казался покинутым всеми. Королева, поставленная в странное положение, не могла сделать ни одной попытки в его пользу. Брат короля удалился в Шатобриан, и о нем ничего не знали. М-м де Шеврез после всевозможных попыток, внушенных ее быстрым, беспокойным умом, удалилась к принцу де Гимене, чтобы не присутствовать при гнусном зрелище смерти ее любовника.
Казалось, все оставили Шале, как вдруг он увидел свою мать, о присутствии которой в Нанте и не подозревал и которая, употребив все возможные усилия, чтобы спасти сына, пришла помочь ему умереть. М-м де Шале была одной из тех женщин, полных в одно и то же время и самопожертвования, и безропотной покорности судьбе. Она сделала все, что только доступно человеческой силе, чтобы оспорить сына у смерти, теперь ей оставалась сопровождать его на эшафот, чтобы поддержать до последней минуты. И с этой целью, выпросив дозволения, она пришла к нему.
Шале бросился в ее объятия и пролил обильные слезы. Но видя в матери столько твердости и мужества, он сам успокоился, поднял голову, отер слезы и сказал: «Я готов».
Вышли из темницы. У дверей его ждал солдат, которому для исполнения его обязанности был дан первый попавшийся меч, взятый у швейцарского солдата.
К месту казни, где возвышался эшафот, Шале шел между священником и матерью. Все сожалели об этом красивом, богато одетом молодом человеке, который был должен пасть под ударом палача, но были пролиты слезы и за эту благородную вдову, облаченную в траур по мужу и сопровождающую своего единственного сына на смерть.
Дойдя до подножия эшафота, она взошла по ступеням его вместе с осужденным. Шале опирался на ее плечо, духовник следовал за ними.
Солдат был бледнее и дрожал более приговоренного. Шале в последний раз поцеловал свою мать, стал на колени перед плахой и произнес короткую молитву, мать, опустившись подле на колени, присоединила к ней и свою. Несколько минут спустя Шале обратился к солдату:
— Бей, — сказал он, — я готов.
Весь дрожа, солдат занес меч и ударил. Шале испустил стон, но приподнял голову — он был ранен в плечо. Неопытный палач нанес удар слишком низко. Обагренный кровью, Шале обменялся с ним несколькими словами, а мать подошла еще раз, чтобы проститься. Потом он опять положил голову на плаху и солдат нанес второй удар. Шале опять вскрикнул, он снова был только ранен.
— К черту этот меч! — сказал солдат. — Он слишком легок, и если мне не дадут что-нибудь другое, я никогда не кончу! — И бросил меч.
Несчастный дополз до коленей своей матери и склонил ей на грудь свою окровавленную и изувеченную голову.
Солдату подали бочарный струг, но не оружия, а руки недоставало палачу.
Шале вновь занял свое место.
Зрители этой ужасной сцены насчитали тридцать два удара. На двадцатом осужденный еще простонал: «Иисус! Мария!»
Когда все было кончено, м-м де Шале встала и, подняв обе руки к небу, произнесла:
— Благодарю тебя, Создатель! Я считала себя только матерью осужденного, но я — мать мученика!
Она просила, чтобы ей отдали труп сына, и просьба ее была исполнена. Кардинал по временам бывал чрезвычайно милостив.
М-м де Шеврез получила приказание не выезжать из Верже, где она в то время находилась. Гастон узнал о смерти Шале за игорным столом и продолжал свое занятие. Королеве был отдан приказ явиться в Совет, где для нее было приготовлено место, на которое она и села. Тогда ей прочли донос Лувиньи и признание Шале. Ее упрекали в желании умертвить короля, чтобы выйти замуж за его брата.
До этой минуты королева молчала, но, выслушав последние обвинения, она встала и удовольствовалась ответом, сопровожденным одной из тех презрительных улыбок, столь привычных для прекрасной испанки:
— Я мало бы выиграла от перемены.
Этот ответ окончательно погубил ее в глазах короля, который до последней минуты своей жизни был уверен, что Шале, королева и брат были в заговоре с целью его умертвить.
Недостойный поступок Лувиньи недолго оставался безнаказанным — год спустя он был убит на дуэли.
Что касается Рошфора, то он имел дерзость возвратиться в Брюссель и даже после казни Шале оставался в своем монастыре, и никто не знал об его участии в судьбе бедняги. Но однажды, поворачивая за угол одной из улиц, он встретил конюшего графа де Шале и в испуге едва успел опустить капюшон на лицо, и потом, боясь быть узнанным, оставил город. И в самом деле вовремя, так как тотчас двери монастыря были заперты, начались розыски, но оказалось поздно — Рошфор, обратясь снова в кавалера, уже скакал по дороге к Парижу и возвратился к кардиналу, гордясь успехом своего дела, которое, по его убеждению, он так благородно исполнил. Вот что значит совесть!
ГЛАВА IV. 1627 — 1628
О том, что стало с врагами кардинала. — Политические и любовные замыслы Букингема. — Кончина герцогини Орлеанской. — Новые казни. — Милорд Монтегю. — Поручение, данное Лапорту. — Игра в карты. — Осада Ла-Рошели. — Трагическая кончина Букингема. — Печаль королевы. — Анна Австрийская и Вуатюр.
Благодаря любви Букингема, равнодушие короля к Анне Австрийской превратилось в холодность, после дела Шале эта холодность превратилась в антипатию, и далее мы увидим, как антипатия превращается в ненависть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15