А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Слова моей жены означают, что мы беремся за это дело, — заявил Гилберт, — и я со своей стороны клянусь беречь этого ребенка и быть ему отцом. А вот, господин рыцарь, и залог моего слова.
Он вытащил из-за пояса одну из своих перчаток и бросил ее на стол.
— Слово за слово, перчатка за перчатку, — произнес дворянин и тоже бросил на стол одну из своих перчаток. — Теперь остается только договориться о размере денежного содержания ребенка. Вот, добрый человек, держите, и каждый год вы будете получать столько же.
Вытащив из-под камзола кожаный мешочек, полный золотых монет, он попытался вручить его леснику. Но тот отказался.
— Спрячьте ваше золото, сэр; нежность и хлеб в этом доме не продаются.
Кожаный мешочек долго переходил из рук Гилберта в руки дворянина и обратно. Наконец, после переговоров, по предложению Маргарет решили, что деньги, которые рыцарь собирался ежегодно выделять на содержание мальчика, будут храниться в надежном месте и что их вручат ему, когда он достигнет совершеннолетия.
Уладив это дело ко всеобщему удовлетворению, все пошли спать. На следующее утро Гилберт поднялся чуть свет и с завистью разглядывал лошадей своих гостей, которых как раз чистил его слуга.
— Какие прекрасные кони, Линкольн! — сказал ему Гилберт. — Даже не верится, что они проделали двухдневный путь, такими бодрыми они выглядят. Клянусь святой мессой! На таких прекрасных скакунах могут ездить только принцы. Они, должно быть, стоят столько серебра, сколько весят мои лошадки. Да, кстати, я о них бедных и забыл совсем, а у них, должно быть, кормушки совсем пустые.
И Гилберт пошел в свою конюшню. Конюшня была пуста.
— Смотри-ка, а их тут и нет. Эй, Линкольн, ты что, уже выпустил лошадей пастись?
— Нет, хозяин.
— Вот еще странности какие, — прошептал Гилберт. Его вдруг охватило предчувствие, и он бросился в комнату Ритсона. Ритсона там не было.
«Может быть, он пошел будить рыцаря?» — сказал себе Гилберт, направляясь в комнату, где ночевал дворянин.
Но там тоже никого не было. В это время появилась Маргарет с ребенком на руках.
— Жена! — закричал Гилберт. — Наши лошади исчезли!
— Да быть этого не может!
— Гости уехали на наших лошадях, а нам оставили своих.
— Но почему же они уехали вот так?
— Подумай сама, Мэгги, я не знаю.
— Может, они хотели скрыть от нас, куда они поехали?
— Значит, им было в чем себя упрекнуть?
— Они просто не захотели нас предупредить, что вместо своих усталых лошадей берут наших.
— Нет, наверное, не поэтому; их лошади сейчас выглядят так, словно они и не проделали недельный путь, они резвы и крепки.
— Эй! Да не будем думать об этом! Погляди какой красивый ребенок! А улыбается-то как! Поцелуй его.
— Может быть, этот господин хотел нас отблагодарить, оставив нам дорогих лошадей вместо наших коняг?
— Может быть, а боясь, что мы откажемся, он уехал, пока мы спали.
— Ну, что же! Если так, я благодарен ему от чистого сердца, но шурином Ритсоном я недоволен, мог бы и попрощаться с нами.
— Ах, разве ты не знаешь, что, с тех пор как умерла твоя бедная сестрица Энни, его невеста, Ритсон избегает бывать в наших местах. Может быть, наше семейное счастье пробудило в нем горестные воспоминания!
— Ты права, жена, — ответил Гилберт и тяжело вздохнул. — Бедная Энни!
— Самое досадное в этой истории, — продолжала Маргарет, — что мы не знаем ни имени, ни места жительства опекуна этого ребенка. Если он заболеет, кому мы должны об этом сообщить? Да и как нам называть его?
— Выбери ему имя, Маргарет.
— Лучше ты сам выбери, Гилберт, он же мальчик, и, стало быть, это твое дело.
— Тогда назовем его именем моего любимого брата. Я не могу подумать об Энни, чтобы не вспомнить о несчастном Робине.
— Ну вот мы его и окрестили, вот наш милый Робин! — воскликнула Маргарет, осыпая поцелуями личико ребенка, который уже улыбался ей как своей матери.
Итак, сына назвали Робин Хэд. Позже, никто не знает почему, Хэд стало звучать, как Худ, или Гуд, и под именем Робин Гуд и стал знаменит маленький незнакомец.
II
Со времени этих событий истекло пятнадцать лет; под кровом лесника не переставало царить спокойствие и счастье, и сирота ни на минуту не усомнился в том, что он любимый сын Маргарет и Гилберта Хэда.
В одно прекрасное июньское утро какой-то пожилой человек, одетый как состоятельный крестьянин, ехал, сидя верхом на крепком пони, через Шервудский лес по дороге, которая вела в живописную деревеньку Мансфилд-Вудхауз.
Небо было чистое; восходящее солнце освещало безлюдную местность; ветер был пропитан терпким и сильным запахом дубовой листвы и тысячами ароматов полевых цветов; на мхах и траве россыпями алмазов сверкали капли росы; в ветвях порхали и пели птицы; из лесных чащ слышались крики ланей — одним словом, природа повсюду просыпалась и только кое-где еще виднелись клочья ночного тумана.
Лицо нашего путника прояснилось под лучами утреннего солнца, грудь его расправилась, легкие наполнились снежим воздухом, и он запел сильным и звонким голосом старую саксонскую песнь, в которой проклинались все тираны.
Вдруг мимо его уха просвистела стрела и вонзилась в ветвь дуба, стоявшего на обочине дороги.
Крестьянин, скорее удивленный, нежели испуганный, соскочил с лошади, спрятался за дерево, натянул тетиву лука и приготовился к обороне. Но напрасно он всматривался вдаль, разглядывал тропу, обшаривал взглядом окружающие заросли и вслушивался в малейшие лесные шорохи — он ничего не увидел, ничего не услышал и не знал, что и думать об этом внезапном нападении.
Может быть, безобидный путник просто оказался на пути стрелы какого-нибудь неумелого охотника? Но тогда он услышал бы его шаги, лай собаки, тогда он увидел бы лань, которая, убегая, пересекла бы тропу.
А может быть, это был один из разбойников, изгнанник, каких в графстве было немало; эти люди жили лишь тем, что убивали, грабили и целыми днями подстерегали путников. Но все эти бродяги знали его, они знали, что он небогат, но никогда не отказывал в куске хлеба и кружке эля никому из них, когда им случалось постучать в его дверь.
Может быть, он оскорбил кого-нибудь, и этот человек хочет ему отомстить? Нет, на двадцать миль в округе у него не было врагов.
Какая же невидимая рука пожелала его убить?
Именно убить, потому что стрела пролетела у самого его виска, так что даже волосы на голове у него зашевелились.
Размышляя обо всем этом, путник думал: «Непосредственная опасность мне не грозит, потому что моей лошади инстинкт ничего не подсказывает. Напротив, она стоит спокойно, как у себя в стойле, и тянется к листве, как к своей кормушке. Но если она будет здесь стоять, то укажет тому, кто меня преследует, место, где я прячусь».
— Эй, пони, рысью! — крикнул он.
Это приказание было подкреплено негромким свистом, и послушное животное, привыкшее за долгие годы к этому приему охотника, который хочет остаться в засаде один, насторожило уши, поглядело своими огненными глазами на дерево, за которым прятался его хозяин, и, ответив ему коротким ржанием, ускакало рысью. Крестьянин еще с четверть часа, оставаясь настороже, напрасно ждал нового нападения.
«Ну что же, — сказал он себе, — раз терпение ничего не дало, попробуем действовать хитростью».
И, определив по тому, как было направлено оперение стрелы, то место, где мог засесть его враг, он выпустил в эту сторону свою стрелу в надежде или испугать злоумышленника, или заставить его обнаружить себя. Стрела просвистела в воздухе и вонзилась в кору дерева, но на вызов никто не ответил. Может быть, второй выстрел будет удачнее? Зазвенела тетива, но вторая стрела была остановлена на лету. Другая стрела, выпущенная из невидимого лука, почти под прямым углом вонзилась в нее над тропой, и, кружась в воздухе, обе они упали на землю. Выстрел последовал так быстро и неожиданно и свидетельствовал о такой ловкости и меткости, что крестьянин в восхищении забыл об опасности и выпрыгнул из укрытия.
— Ну и выстрел! Замечательный выстрел! — вскричал он, выскакивая на опушку чащи и пытаясь отыскать таинственного лучника.
В ответ на его крики раздался радостный смех, и серебристый и нежный, как у женщины, голос пропел:
В лесах резвятся лани, в лесах цветут цветы,
Но что мне лани и цветы, когда со мною ты?
Оставь добычу и цветы, оставь прозрачный пруд,
И вместе в лес пойдем со мной, мой милый Робин Гуд.
Мы в чаще спрячемся с тобой подальше от дорог,
И из цветов себе сплету я праздничный венок.
— Ох! Так это Робин, бесстыдник Робин Гуд поет. Иди сюда, мальчик. Как? Ты посмел стрелять из лука в своего отца? Клянусь святым Дунстаном, я уже решил, что это разбойники решили меня прикончить! Ну и злой же ты мальчишка, если избрал себе мишенью мою седую голову! Ах, вот и он сам, — добавил добрый старик, — вот он и сам, безобразник! И поет ту песенку, которую я сочинил, когда мой брат Робин был влюблен… я тогда еще песни сочинял, а мой бедный брат ухаживал за прекрасной Мэй, своей невестой.
— Ну что, отец, разве моя стрела ранила вас, а не просто пощекотала вам ухо? — послышался голос с другой стороны зарослей, снова запевший:
Над лесом бледный свет струит печальная луна,
И где-то колокол звенит; в долине тишина.
В Шервудский лес пойдем скорей, где старый дуб растет,
Он слышал клятвы юных дней, и нас там счастье ждет.
Лесное эхо еще повторяло последние строки, когда молодой человек лет двадцати на вид, хотя на самом деле ему было только шестнадцать, вышел и остановился перед старым крестьянином, в котором читатель, без сомнения, узнал сланного Гилберта Хэда, знакомого ему из первой главы нашей книги.
Юноша улыбался старику, почтительно держа в руке зеленую шляпу, украшенную пером цапли. Густые, слегка вьющиеся черные волосы обрамляли его широкий лоб, белый как слоновая кость. Слегка прищуренные глаза, затененные длинными ресницами, бросавшими тень на розовощекое лицо с выступающими скулами, метали темно-синие искры. Взгляд его чистых глаз, казалось, тонул и расплавленной глазури, и мысли, убеждения, чувства чистосердечной юности отражались в нем как в зеркале; в лице его сквозили мужество и энергия; изысканно-красивые черты не имели в себе ничего женственного, а когда он улыбался, обнажая жемчужные зубы, было видно, что это уже почти взрослый, уверенный в себе человек; губы у него были ярко-коралловые, и их соединяла с тонким прямым носом, крылья которого просвечивали розовым, изящная ложбинка.
Он загорел, но там, где одежда открывала шею и запястья, было видно, что кожа у него атласно-белая.
На нем была шляпа с пером цапли, перетянутая в талии куртка из зеленого линкольнского сукна, замшевые короткие штаны из оленьей кожи и обувь, называвшаяся un-hege sceo («саксонские сапоги») и крепившаяся к щиколоткам прочными ремнями; на перевязи, украшенной стальными бляшками, висел колчан со стрелами и небольшой рог, а у пояса — охотничий нож; в руке он держал лук. Вся одежда и снаряжение Робин Гуда, исполненные своеобразия, отнюдь не вредили его юношеской красоте.
— А что если вместо того чтобы пощекотать мое ухо, ты бы пробил мне голову? — с напускной строгостью спросил добрый старик, повторив последние слова своего сына. — Поосторожней с такой щекоткой, сэр Робин, ведь так не рассмешить, а скорее убить можно!
— Простите меня, отец. Я совсем не хотел вас ранить.
— Вполне верю тебе, но, дорогой мой мальчик, так вполне могло случиться: лошадь ли ускорила бы шаг или чуть отклонилась бы влево или вправо, я бы тряхнул головой, твоя рука дрогнула бы или ты бы неточно прицелился, да любой пустяк, в конце концов, и твои игры могли бы окончиться моей смертью.
— Но рука у меня не дрогнула, и прицеливаюсь я всегда точно. Не упрекайте же меня, отец, и простите мне мою шалость.
— Прощаю от всего сердца, но, как говорится у Эзопа, чьи басни тебе рассказывает капеллан, разве человек имеет право развлекаться такими играми, которые могут повлечь за собой смерть другого человека?
— Ваша правда, — ответил Робин, и в голосе его прозвучало глубокое раскаяние. — Умоляю вас, забудьте мое легкомыслие, вернее, мою вину; этот поступок меня заставила совершить гордыня.
— Гордыня?
— Да, гордыня. Разве вчера вечером, после ужина, вы мне не сказали, что я еще не стал таким хорошим стрелком, чтобы испугать лань, задев шерстинки на ее ухе, но не убив ее? Ну вот… я и хотел доказать вам обратное.
— Хорошенький способ проявлять свое мастерство! Но оставим это, мальчик; конечно, я прощаю тебя и больше не сержусь, но обещай мне никогда не обращаться со мной как с оленем.
— Не бойся, отец, не бойся, — с нежностью сказал юноша, — как бы я ни был проказлив и легкомыслен, как бы я ни любил пошутить, мне никогда не забыть, какую любовь и уважение ты заслужил у меня, и за весь Шервудский лес я не отдам и волоска с твоей головы!
Старик взволнованно схватил руку, протянутую ему юношей, и с любовью пожал ее, сказав:
— Да благословит Бог твое доброе сердце и да ниспошлет он тебе благоразумие! — добавил он с наивной гордостью, которую до тех пор вне всякого сомнения скрывал, чтобы выбранить неосторожного лучника: — Подумать только, ведь это мой ученик! И это я, Гилберт Хэд, был первым, кто научил его натягивать тетиву и пускать стрелу! Ученик достоин учителя, и если так дело пойдет, лучшего стрелка не будет во всем графстве, а может, и во всей Англии.
— Пусть у меня правая рука отсохнет и ни одна моя стрела не попадет в цель, если я забуду вашу любовь ко мне, отец!
— Дитя, ты же знаешь теперь, что я не отец тебе, и мы связаны только узами сердца.
— О, не говорите мне, что у вас нет на меня прав: если вам их не дала природа, то дала пятнадцатилетняя любовь и забота!
— Напротив, давай-ка поговорим об этом, — сказал Гилберт и пошел пешком по тропинке, ведя на поводу пони, прибежавшего на громкий свист хозяина. — Есть у меня тайное предчувствие, что в скором времени нам угрожают большие беды!
— Что за вздорная мысль, отец!
— Ты уже взрослый, смелый, и, благодарение Господу, сил у тебя хватает, но тебя ждет совсем не то будущее, на какое я рассчитывал, когда ты, тогда малое дитя, сидел на коленях у Маргарет и то плакал, то смеялся.
— Да что там! У меня одно желание: чтобы завтрашний день походил на сегодняшний и вчерашний!
— Мы с Маргарет старились бы теперь без сожалений, если б только приоткрылась тайна твоего рождения.
— Так вы больше никогда и не видели того храброго солдата, что препоручил меня вашим заботам?
— Видеть я его больше никогда не видел, а известие от него получил только один раз.
— Может быть, он погиб на войне?
— Может быть. Через год после того как тебя к нам привезли, неизвестный посланец вручил мне мешок серебра и запечатанный пергамент, но герба на восковой печати не было. Я отнес этот пергамент своему духовнику; он развернул его и прочел слово в слово вот что:
«Гилберт Хэд, год тому назад я поручил твоим заботам ребенка и взял на себя обязательство ежегодно платить тебе за твои труды; я посылаю тебе причитающуюся за этот год сумму; ныне я покидаю Англию и не знаю, когда вернусь. Поэтому я принял меры к тому, чтобы ты ежегодно получал обещанные деньги. Итак, когда придет срок платежа, тебе следует явиться в канцелярию шерифа Ноттингема, и тебе заплатят. Воспитай мальчика как своего сына, по приезде я явлюсь за ним».
Подписи и даты не было, откуда пришло это письмо, я не знаю. Посланец уехал, не пожелав удовлетворить мое любопытство. Я часто повторял тебе то, что неизвестный рыцарь рассказал нам о твоем рождении и о смерти твоих родителей. Больше я ничего о твоем происхождении не знаю, и шериф, который выдает мне деньги для тебя, неизменно отвечает на мои вопросы, что ни имени, ни местопребывания того, кто поручил ему ежегодно выплачивать мне эти гинеи, он не ведает. Если ныне твой покровитель потребовал бы тебя к себе, моя милая Маргарет и я утешились бы в разлуке тем, что ты получишь почести и богатство, причитающиеся тебе по праву рождения, но, если мы умрем прежде, чем этот незнакомый рыцарь объявится, наши последние часы будут отравлены великой печалью.
— Какой печалью, отец?
— Печалью знать, что ты один остаешься на свете, предоставленный своим страстям как раз в том возрасте, когда мальчик становится мужчиной.
— Вы с матерью еще долго проживете.
— Одному Богу это известно.
— Бог продлит ваши дни.
— Да будет воля его! В любом случае, если нас разлучит скорая смерть, знай, дитя мое, что ты наш единственный наследник; хижина, в которой ты вырос, — твоя, пашня, которая расчищена вокруг нее, — твоя, и если ты будешь вести себя разумно, то с деньгами на твое содержание, накопленными за пятнадцать лет, ты можешь не бояться нищеты и жить счастливо. Уже при твоем рождении тебя постигло несчастье, но твои приемные родители сделали что могли, чтобы возместить тебе эту потерю, и если ты будешь изредка вспоминать их, то другой награды им не надо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10