– отвечала старуха.– Не хворая. Да и не лежится, Миша, без дела. Вспоминать, что было,– так его нет, наперед думать – не невеста. Что делаешь, тем и жив. А прилег дремать – будто мертвый.
– Отдохнешь,– уговаривал Мишка,– силы прибудут.
– Помру – отлежусь.
Мишка не находил что возразить, задумывался: где же силы берет? Не понять, в чем душа держится, никакой плоти, светится вся насквозь, а без дела минуты не просидит. Плоть слабая – дух сильный. Земля бережет Кульчиху, думал Мишка. Вот не было бы бабки, где он сам сейчас бы лежал? Может, в земле, как Данила. Не нашлась для него такая шептуха. Теперь Ольга одна живет... И так невольно сложилось в правило, что, о чем бы он ни думал, обязательно думы выводили на Ольгу. «Подымусь на коляды – съезжу навестить»,– решил Мишка.
Но неожиданно Ольга сама подала весточку. В один из морозных дней долетел в избу перестук копыт по мерзлой дороге, потом – заливистый брех Мухи, храп коня, стук в двери, и вошел Юрий, держа в руках небольшой узелок. Заметив Кульчиху, поздоровался; та уставилась на него пытливо и строго. – Я вот его навестить,– объяснил Юрий и, поставив узелок на стол, подошел к Мишке.– Сестра тебе кланяется и гостинец передает...
– Скажи: благодарен ей!
– Что за гостинец? – полюбопытствовала от печи Кульчиха.
– Не знаю. Целебное что-то.
Шептунья недоверчиво развязала узелок – там оказались два запечатанных воском горшочка. Сколупнув воск, Кульчиха попробовала на палец содержимое. Юрий почему-то забоялся, что старуха выбросит горшочки или скажет увозить. Но она пробурчала нечто одобрительное и понесла горшочки на полку в холодный угол.
– А еще Ольга велела передать,– успокоенно продолжил Юрий,– что желает тебе здоровья.
– И ты передай сестре, что добра желаю. Юрий кивнул:
– Передам!
– Скажи: вспоминаю о ней.
– Скажу,– заверил Юрий.
И оба замолкли, не зная, о чем говорить.
– Ну, а ты как? – спросил Юрий, мучаясь этим молчанием.– Лучше тебе?
– Да так, лежу,– отвечал Мишка.– Очунял с бабкиной помощью. А ты у Ольги сейчас живешь?
– Нет. Наведать пришел.
– Значит, в одиночестве она...– посочувствовал Мишка.– Горюет?
– Конечно, не по себе.
– Ну, передай мой поклон.
– Передам.
– Скажи: даст бог встать – заеду.
– Скажу.
Опять замолчали. Мишке хотелось спросить: неужто Ольга сама сказала брату поехать, дала коня, собрала узелок? Что при этом говорила, чем объясняла, отправляя за двадцать верст? Но не спрашивал, стесняясь шептуньи.
– Буду ехать мимо твоих,– сказал Юрий.– Может, передать что?
– Передать? – задумался Мишка.– Что передавать? Скажи: живой и здоровый.
Кульчиха хихикнула:
– Ага, скажи: здоровый уже ваш Мишка, как вол. Она прошаркала к Мишке, неся ковш.
– Глотни, богатырь. И ты присядь, раз явился,– сказала Юрию повелительно.– Спешишь, словно гонец.
Стукнула клямка, и вошел старик с обернутой в рогожу лирой на одном плече и скудной котомкой на другом.
– Признаешь, бабка? – поклонился он Кульчихе.– Давно не виделись.
– Давно ты здесь не был,– согласилась Кульчиха.
– Иду, думаю: дай гляну, жива ль ты еще.
– Хорошо бы и помереть,– отвечала шептунья,– да времени нет. Куда, старый, бредешь в такой холод?
– Куда глаза глядят. Может, в Слоним или в Волковыск. Зима близится. Был бы медведь – в берлогу залез, а так – печка нужна.
– Садись грейся!
Старик без лишних слов пристроился у печи.
– Да, плохо без своей хаты,– сказал Юрий участливо.
– А на что мне своя хата? – улыбнулся старик.– Мы, лирники, живем, пока ходим; помираем в пути. Идешь, присел отдохнуть и заснул вечным сном. Мишка не поверил:
– Разве, дед, всю жизнь ходишь с лирой?
– Весь век. С того дня, как деревню крыжаки пожгли. Это сейчас меня борода к земле тянет, а тогда хлопчиком бегал... Как-то на Тётю сидим празднуем – батька, мать, сестра старшая. Вдруг грозный топот, злое ржанье, страшная речь. Отец глянул в оконце – и за топор. А трое кнехтов уже в хату идут. Первый вошел, широкий голый меч в руке держит. Отец взмахнул топором и врубил ему в грудь, как в осину. Взял меч, перекрестился и ступил за порог. Мать следом нас вытолкала: «В лес, детки!» Я понесся, сестра и мать сзади бегут. Там и бежать-то всего было – полоска житная, и сразу чаща – укрытие! Бегу, а впереди – ви-р-р! – стрела впилась в землю, и еще одна над головой прошла, прямо по волосам. В деревьях оглянулся – два белых пятна на стерне лежат. А отца возле хаты дорубливают... А потом мне старец встретился, приласкал, я ему лиру стал носить. Лет десять вместе бродили. Как-то пришли в Новогрудок, тогда еще Михаил Кориат там княжил, старец мой перед самым городом говорит: «Ноги гудят», прилег отдохнуть и тихо, бессловно помер. Люди добрые дали мне лопату, я старца схоронил; досталась мне лира. Три года в Новогрудке прожил, потом в Чарторыйске женился, князь ночным стражем в замок взял. Только недолго счастье мое длилось. Прихожу утром домой – тишина: все мои насмерть угорели. И что удивительно: когда были жена и детки, редко пел, а когда пел – мало люди слушали, а как все потерял, пою – и слушают...
– Голый, что святой,– сказала Кульчиха,– зла не боится.
– Ага,– улыбнулся лирник,– хуже, чем есть, не сделается, а лучше – сам не хочу.
Юрий спросил с жадным вниманием:
– Похоже, дед, ты и на Синей Воде был?
– Было, бился против татар,– отвечал старик.– Ольгерд большое войско собрал. А наш князь Кориат Новогрудский всех, кто мог оружие держать, повел в этот поход. Не счесть, сколько народу шло на святое дело. Ночью взойдешь на древний курган, оглянешься на таборы – огней по степи, как звезд на небе. И у каждого не двое, не трое, а десяток людей. Коноводы всю ночь табуны гоняют на водопой, и над степью мгла ночная дрожит от нетерпеливого ржанья. А чуть заря – войско тянется по травам тремя ручьями в десять верст каждый. Кто конно едет, кто пеше идет, скрипят подводы, на них грудами доспехи блестят.
Трава нагреется – пьянит, небо сияет синью... А я сам молодой, и вокруг молодые...
Старик расчувствовался, вдохновился, глаза его молодо засияли, и сам он гордо распрямился, словно ожившая память, вернув в давние дни, вернула и давнюю силу.
– Подошли к Киеву, там кучка татар сидела – дань брала с киевлян; татар тех как ветром выдуло. Сто годов был Киев под татарской неволей, а мы пришли – рассыпался этот гнет. Колокола звонят, из Софийской церкви крестный ход, из Печерской лавры древние старцы вышли, все христосуются, как на пасху,– свободным стал Киев, кончилась татарщина. Потом пошло наше войско на Канев и Черкассы, к Южному Бугу, к Синей Воде. Поле и небо – две равнины. И там, где смыкаются небеса с землей, вдруг черная полоса, как змея поперек дороги,– татары. Три хана – Котлубай, Катибей, Димир – для битвы объединились. Утро пришло, солнце поднялось над Диким полем – мы уже стояли в шихтах. Ольгерд развел полки широкой подковой, наши новогрудские хоругви поставил по сторонам – оберечь от татарских наскоков бока. Так и стояли мы, как рыбаки, когда сеть тянут против течения. А косяки татарские напротив нас, в двух полетах стрелы. Ждем. Трава сохнет. Шлемы греются. Холодно на душе. Вдруг конские хвосты на сотенных древках замотались, грохнули бубны, татары стронулись. Тогда Ольгерд подал знак – наши наставили копья. Годины две татары крепко держались, потом начали жижеть, как студень на солнце, заворачивать коней. А мы на хвосты им сели, целый день гнали по степи, все Дикое поле покрыли трупами, травы местами не было видно. Распорошили их до самого Крыма. Все Подолье, всю Украину от татар очистили...
– А наших много было побито? – спросил Юрий.
– Потратилось людей, да,– вздохнул лирник.– Из новогрудцев, может, каждый второй там лег. Только кто их считал! Вырыли могилу, сложили мертвых, насыпали курган, сейчас и найти нельзя. Степь. Дикое поле. Сейчас, да, трава на холме, а были живые люди. Гнет скинули. Древние земли воссоединили...
– Приходи в Волковыск,– сказал Юрий старцу.– У меня перезимуешь. Хата большая, я один.
Старик поблагодарствовал.
Не хотелось Юрию уходить, но и засиживаться далее не годилось. И была другая цель – повидать сестер. Ради них и выбрался за двадцать верст передать гостинец. Сам Ольгу и убедил, что надо раненого приветить. Побыв у Мишки, полное право есть к Росевичам заглянуть. Когда другой случай представится, думал Юрий. Поспешить надо, пока не стемнело...
Скоро он был у Росевичей. Хоть парень, открывавший ему ворота, и сказал, что хозяева дома, в избе оказалась одна Еленка.
– Мишку вашего видал, – объяснил свой приезд Юрий.– Поклон вам передает. А где ваши?
– Наши в Волковыск поехали.
– А ты почему не поехала? – спросил Юрий.
– Они в церковь поехали,– сказала девушка.– Молиться. А я здесь могу помолиться. А Кульчиха и без молитвы помогает. Что молиться? Сколько я молитв нашептала, каждую ночь... Все спят, а я молюсь: господи, ничего мне не надо, верни то, что раньше дал,– ходить по земле, ведь я молодая, а я обузой в доме, меня на руках носят...
– Бог добрый,– сказал Юрий,– поможет.
– Бог суровый,– возразила Еленка.– Меня наказал, а за мои грехи – всю нашу семью...
– Какие у тебя грехи? – искренне удивился Юрий.
– Когда вот так сидишь изо дня в день, в бессилии, всю прежнюю жизнь переберешь, каждый взгляд, каждое сказанное слово вспомнишь, оглядишь и оценишь. Гордыня меня слепила – вот и грех. Три года назад стал ходить здесь один парень, может, ты и видел его – Юшко Скирдан. Ничем он не был хуже других, только я будто его и не видела. Я самой красивой себя считала, даже злилась, что он на меня глядит, что в церковь следом скачет, из церкви тоже вослед и на гуляньях рядом, как тень. Он сватов прислал, а я отказала. Так он подстерег меня у Роси, схватил в седло и помчал. Девки прибежали, сказали отцу. Мишка, Гнатка, отец, старший брат Волк – за мечи и вдогон. А с Юшкой были дружки. Он сбросил меня на землю, стали биться. Мне страшно: вокруг вздыбливаются кони, кости хрустят под мечами. Вдруг вот так близко, рукой достать, повисает вниз головой человек, кровь льется на землю, и вижу – это брат мой Волк, мертвый. А наши их перебили. А у меня ноги отнялись...
– В чем же твой грех? – тихо спросил Юрий.– Он виновен.
– Чем он виновен? Любил...
– А чем ты виновна?
– Могла сказать «да», сказала «нет». И Волк был бы жив. И он. И его друзья. И я была бы здоровая. И матуля о Волке горюет. И страшно мне, что навлекла проклятье на дом. Вот Мишку ранили, а я думаю: за мои вины...
– Ты добрая,– сочувственно сказал Юрий.– Но чужую вину брать на себя нельзя. Юшко виновен: силой любить не заставишь. Даже бог не насилует людей любить себя. Как же может человек человека принуждать? Это грех. А на тебе нет греха. Придет час, наступит облегчение. Ты только молись. А знаешь, почему...
Но досказать, почему надо молиться, Юрий не успел: в избу вошла грузная, с тяжелым дыханием баба и, увидав рядом с Еленкой незнакомого, по-детски удивилась, но, признав Юрия, присела к столу с явной охотой послушать и поговорить. Юрий вновь рассказал о Мишке и опять передал от него поклон, а тетка Малаша (так назвала бабу Еленка) стала жаловаться на шептунью: не пускает к Мишеньке подойти, даже ее, тетку Малашу, не пустила. Вышла на порог, говорит: «Нечего тебе тут делать, ты и в дверь не пролезешь, только Муха лает попусту». Так в дождь и пошла назад, обреханная собакой. Но все можно перетерпеть, лишь бы Мишенька стал здоровый. Поделившись обидой, тетка Малаша принялась выспрашивать: что Кульчиха говорила? видел ли он козу и где? брехала ль на него собака? что лирник говорил?
Видя искренне внимание тетки и Еленки, Юрий увлекся и поведал о летописи, давно начатой отцом Фотием для вечной памяти о здешних делах. «Ты гляди,– дивилась тетка,– и что, Юрка, через сто лет люди прочитают?» «Ради того и пишем! – кивнул Юрий.– И через сто, и через триста будут читать». «И обо мне прочитают?» – испуганно спросила тетка. «Ну, конечно,– согласился Юрий, но все же ради правды добавил: – Если написать». «Ну, так ты, хлопец, будь разумным, не пиши уже, что меня эта ведьма облаяла, будто я в двери не пролезу. Смеяться будут с меня». Тут тетка наконец догадалась, что довольно далеко до тех читателей и поспешила с оправданием: «Я стыдливая. Я и на том свете покраснею».
Рассказывая волковыскую старину, записанную отцом Фотием, Юрий отметил, что своими рассказами, а может, и приездом развеселил Еленку, и ему стало приятно. Он решил, что будет молиться за нее.
Досидев с Еленкой и теткой до сумерек, Юрий поскакал к сестре. Отдохнувшая и накормленная у Росевичей лошадь шла резво. В сгущающейся темноте, противясь мраку, проступали звезды. Весело будил пустынность дороги перестук подков по замерзшей земле. В лад этим знакам бодрости хорошо вспоминался прошедший день, и Юрий чувствовал себя укрепленным в добре. Ему казалось, что его успокоенность передастся и Ольге, и печаль ее уменьшится, а надежда на жизнь окрепнет. Думая об Еленке, лирнике, Мишке, он верил, что и они сейчас вспоминают о нем, что сказанные каждым искренние слова создали между ними ублаготворяющее единение и родственность – знание своей нужности другим. Да не все складывалось по думам Юрия. Мишка Росевич в этот час чувствовал себя ненужным на свете. Впервые душа его сильно смутилась, впервые он увидал себя чужими глазами – глазами Кульчихи, лирника, тех безымянных людей, которых он вольно и невольно обидел. Это смущение пришло к нему, когда лирник сказал гордые слова: «шли на святое дело». Отметилось, что и Кульчиха уважительно слушала старца, и припомнилось то небрежение, с которым она отзывалась о других битвах и стычках людей. Его заняло желание возразить бабке Кульчихе, объяснить ей что-то такое, чего она не понимает. Он задумался, о чем из своей жизни мог бы рассказать с такою же гордостью, как лирник о Синей Воде. Тому назад пять лет ходили на Смоленск, когда их князь поднялся против Витовта. Взяли город и очень радовались. Но кого рубили, казнили? Своих же одноплеменников. Сколько сирот потом пошло по дорогам, как этот старец! Чем гордиться? Грех! Ходили против крыжаков. И не однажды. Так ведь тоже не похвалишься. Как стояли Пруссы, так и стоят. Зато своих же, русских, в Коложе разорили начисто. «Крыжаки гродненцев порубили, мы десять тысяч коложан в Гродно силою перевели». Не расскажешь Кульчихе, как это было, не похвалишься. «Да,– кивнула бы,– самое боярское дело людей, как скотину, гонять!» Конечно, взять Коложу Витовт сказал, и народ переместить из родных мест в Гродно тоже он решил. Но чьи руки исполнили? Кто делал, кто рвение проявлял, из кожи вон лез, чтобы князь глянул приветливо? Шли к городу и знали, что совершим: город сгорит, а людей за Неман погоним. Никого не велено было рубить, насиловать, грабить. Только самых буйных порубить, тех, кто смириться не стерпит. Самых смелых, схватившихся за мечи, и покрошили на улицах. Не татар на Воскле, не немцев в поле – кривичей, в их родном городе. Язык не повернется об этом Кульчихе сказать, да и никому иному. Стоял город, курился утренними дымами на свою же беду – из тех печей углями наши лучники потом хаты поджигали. Быстро горели: крепко высохли за многие лета стены и стрехи, солома и гонт... Ворвались сотни, заняли улицы и проулки, бойких коложан вырубили, а всех прочих взашей из домов: запрягайтесь, скарб на телеги – и вон из города. Все до единого, до последней души. Там старик помирает, просится – дайте помереть дома, нет, на воз ложись, в поле помрешь, бог везде примет. Там баба кричит, рожает – и ее на подводу, быстрее родит, коли потрясется. Там парень раненый стонет – где ранен? с кем воевал? против наших? – нож ему в горло. Поп в церкви на молитву стал, городу пощады у господа просит – за руки того попа, за ноги, и тоже на воз. Кругом крики, плач, мольбы, только юродивый сидит возле церкви, хохочет – весело ему, вконец дурачок спятил от всеобщего сумасшествия. И его в шею, в шею, за город, чтобы не сгорел в обреченной Коложе. Коровы мычат, свиньи связанные верещат, куры, петухи ошалели, бабы мечутся за ними, вяжут, кидают на воз, псы взбесились, бросаются грызть коней, псов рубят пополам намертво. Дети плачут, девки воют, старухи голосят...
В аду тише, чем тогда в Коложе, в последний ее день на земле. Гул, горестный гул, десять тысяч народа сразу страдает. У самих страх на душе, жалко тех людей, и плетью их: шевелись, поторапливайся. У кого пять подвод – всё грузит, до последней онучки уложился. А у соседа один конь – выкрутись-ка, уложи на телегу все нажитое за свою жизнь и дедовскую: бадейки, одежду, кули, сундук, стол да лавки, мешки с крупами, свинью, кур, прялки, решето, косу и вилы, соху, борону, овчину, жбаны, сковороды – кто ж тебе их потом даст! А бедные, безлошадные, те и не собираются вовсе, сидят на земле перед домом, плачут: убейте нас лучше тут! Другой мужик от отчаяния топор в руки – и рубиться: нате, берите все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
– Отдохнешь,– уговаривал Мишка,– силы прибудут.
– Помру – отлежусь.
Мишка не находил что возразить, задумывался: где же силы берет? Не понять, в чем душа держится, никакой плоти, светится вся насквозь, а без дела минуты не просидит. Плоть слабая – дух сильный. Земля бережет Кульчиху, думал Мишка. Вот не было бы бабки, где он сам сейчас бы лежал? Может, в земле, как Данила. Не нашлась для него такая шептуха. Теперь Ольга одна живет... И так невольно сложилось в правило, что, о чем бы он ни думал, обязательно думы выводили на Ольгу. «Подымусь на коляды – съезжу навестить»,– решил Мишка.
Но неожиданно Ольга сама подала весточку. В один из морозных дней долетел в избу перестук копыт по мерзлой дороге, потом – заливистый брех Мухи, храп коня, стук в двери, и вошел Юрий, держа в руках небольшой узелок. Заметив Кульчиху, поздоровался; та уставилась на него пытливо и строго. – Я вот его навестить,– объяснил Юрий и, поставив узелок на стол, подошел к Мишке.– Сестра тебе кланяется и гостинец передает...
– Скажи: благодарен ей!
– Что за гостинец? – полюбопытствовала от печи Кульчиха.
– Не знаю. Целебное что-то.
Шептунья недоверчиво развязала узелок – там оказались два запечатанных воском горшочка. Сколупнув воск, Кульчиха попробовала на палец содержимое. Юрий почему-то забоялся, что старуха выбросит горшочки или скажет увозить. Но она пробурчала нечто одобрительное и понесла горшочки на полку в холодный угол.
– А еще Ольга велела передать,– успокоенно продолжил Юрий,– что желает тебе здоровья.
– И ты передай сестре, что добра желаю. Юрий кивнул:
– Передам!
– Скажи: вспоминаю о ней.
– Скажу,– заверил Юрий.
И оба замолкли, не зная, о чем говорить.
– Ну, а ты как? – спросил Юрий, мучаясь этим молчанием.– Лучше тебе?
– Да так, лежу,– отвечал Мишка.– Очунял с бабкиной помощью. А ты у Ольги сейчас живешь?
– Нет. Наведать пришел.
– Значит, в одиночестве она...– посочувствовал Мишка.– Горюет?
– Конечно, не по себе.
– Ну, передай мой поклон.
– Передам.
– Скажи: даст бог встать – заеду.
– Скажу.
Опять замолчали. Мишке хотелось спросить: неужто Ольга сама сказала брату поехать, дала коня, собрала узелок? Что при этом говорила, чем объясняла, отправляя за двадцать верст? Но не спрашивал, стесняясь шептуньи.
– Буду ехать мимо твоих,– сказал Юрий.– Может, передать что?
– Передать? – задумался Мишка.– Что передавать? Скажи: живой и здоровый.
Кульчиха хихикнула:
– Ага, скажи: здоровый уже ваш Мишка, как вол. Она прошаркала к Мишке, неся ковш.
– Глотни, богатырь. И ты присядь, раз явился,– сказала Юрию повелительно.– Спешишь, словно гонец.
Стукнула клямка, и вошел старик с обернутой в рогожу лирой на одном плече и скудной котомкой на другом.
– Признаешь, бабка? – поклонился он Кульчихе.– Давно не виделись.
– Давно ты здесь не был,– согласилась Кульчиха.
– Иду, думаю: дай гляну, жива ль ты еще.
– Хорошо бы и помереть,– отвечала шептунья,– да времени нет. Куда, старый, бредешь в такой холод?
– Куда глаза глядят. Может, в Слоним или в Волковыск. Зима близится. Был бы медведь – в берлогу залез, а так – печка нужна.
– Садись грейся!
Старик без лишних слов пристроился у печи.
– Да, плохо без своей хаты,– сказал Юрий участливо.
– А на что мне своя хата? – улыбнулся старик.– Мы, лирники, живем, пока ходим; помираем в пути. Идешь, присел отдохнуть и заснул вечным сном. Мишка не поверил:
– Разве, дед, всю жизнь ходишь с лирой?
– Весь век. С того дня, как деревню крыжаки пожгли. Это сейчас меня борода к земле тянет, а тогда хлопчиком бегал... Как-то на Тётю сидим празднуем – батька, мать, сестра старшая. Вдруг грозный топот, злое ржанье, страшная речь. Отец глянул в оконце – и за топор. А трое кнехтов уже в хату идут. Первый вошел, широкий голый меч в руке держит. Отец взмахнул топором и врубил ему в грудь, как в осину. Взял меч, перекрестился и ступил за порог. Мать следом нас вытолкала: «В лес, детки!» Я понесся, сестра и мать сзади бегут. Там и бежать-то всего было – полоска житная, и сразу чаща – укрытие! Бегу, а впереди – ви-р-р! – стрела впилась в землю, и еще одна над головой прошла, прямо по волосам. В деревьях оглянулся – два белых пятна на стерне лежат. А отца возле хаты дорубливают... А потом мне старец встретился, приласкал, я ему лиру стал носить. Лет десять вместе бродили. Как-то пришли в Новогрудок, тогда еще Михаил Кориат там княжил, старец мой перед самым городом говорит: «Ноги гудят», прилег отдохнуть и тихо, бессловно помер. Люди добрые дали мне лопату, я старца схоронил; досталась мне лира. Три года в Новогрудке прожил, потом в Чарторыйске женился, князь ночным стражем в замок взял. Только недолго счастье мое длилось. Прихожу утром домой – тишина: все мои насмерть угорели. И что удивительно: когда были жена и детки, редко пел, а когда пел – мало люди слушали, а как все потерял, пою – и слушают...
– Голый, что святой,– сказала Кульчиха,– зла не боится.
– Ага,– улыбнулся лирник,– хуже, чем есть, не сделается, а лучше – сам не хочу.
Юрий спросил с жадным вниманием:
– Похоже, дед, ты и на Синей Воде был?
– Было, бился против татар,– отвечал старик.– Ольгерд большое войско собрал. А наш князь Кориат Новогрудский всех, кто мог оружие держать, повел в этот поход. Не счесть, сколько народу шло на святое дело. Ночью взойдешь на древний курган, оглянешься на таборы – огней по степи, как звезд на небе. И у каждого не двое, не трое, а десяток людей. Коноводы всю ночь табуны гоняют на водопой, и над степью мгла ночная дрожит от нетерпеливого ржанья. А чуть заря – войско тянется по травам тремя ручьями в десять верст каждый. Кто конно едет, кто пеше идет, скрипят подводы, на них грудами доспехи блестят.
Трава нагреется – пьянит, небо сияет синью... А я сам молодой, и вокруг молодые...
Старик расчувствовался, вдохновился, глаза его молодо засияли, и сам он гордо распрямился, словно ожившая память, вернув в давние дни, вернула и давнюю силу.
– Подошли к Киеву, там кучка татар сидела – дань брала с киевлян; татар тех как ветром выдуло. Сто годов был Киев под татарской неволей, а мы пришли – рассыпался этот гнет. Колокола звонят, из Софийской церкви крестный ход, из Печерской лавры древние старцы вышли, все христосуются, как на пасху,– свободным стал Киев, кончилась татарщина. Потом пошло наше войско на Канев и Черкассы, к Южному Бугу, к Синей Воде. Поле и небо – две равнины. И там, где смыкаются небеса с землей, вдруг черная полоса, как змея поперек дороги,– татары. Три хана – Котлубай, Катибей, Димир – для битвы объединились. Утро пришло, солнце поднялось над Диким полем – мы уже стояли в шихтах. Ольгерд развел полки широкой подковой, наши новогрудские хоругви поставил по сторонам – оберечь от татарских наскоков бока. Так и стояли мы, как рыбаки, когда сеть тянут против течения. А косяки татарские напротив нас, в двух полетах стрелы. Ждем. Трава сохнет. Шлемы греются. Холодно на душе. Вдруг конские хвосты на сотенных древках замотались, грохнули бубны, татары стронулись. Тогда Ольгерд подал знак – наши наставили копья. Годины две татары крепко держались, потом начали жижеть, как студень на солнце, заворачивать коней. А мы на хвосты им сели, целый день гнали по степи, все Дикое поле покрыли трупами, травы местами не было видно. Распорошили их до самого Крыма. Все Подолье, всю Украину от татар очистили...
– А наших много было побито? – спросил Юрий.
– Потратилось людей, да,– вздохнул лирник.– Из новогрудцев, может, каждый второй там лег. Только кто их считал! Вырыли могилу, сложили мертвых, насыпали курган, сейчас и найти нельзя. Степь. Дикое поле. Сейчас, да, трава на холме, а были живые люди. Гнет скинули. Древние земли воссоединили...
– Приходи в Волковыск,– сказал Юрий старцу.– У меня перезимуешь. Хата большая, я один.
Старик поблагодарствовал.
Не хотелось Юрию уходить, но и засиживаться далее не годилось. И была другая цель – повидать сестер. Ради них и выбрался за двадцать верст передать гостинец. Сам Ольгу и убедил, что надо раненого приветить. Побыв у Мишки, полное право есть к Росевичам заглянуть. Когда другой случай представится, думал Юрий. Поспешить надо, пока не стемнело...
Скоро он был у Росевичей. Хоть парень, открывавший ему ворота, и сказал, что хозяева дома, в избе оказалась одна Еленка.
– Мишку вашего видал, – объяснил свой приезд Юрий.– Поклон вам передает. А где ваши?
– Наши в Волковыск поехали.
– А ты почему не поехала? – спросил Юрий.
– Они в церковь поехали,– сказала девушка.– Молиться. А я здесь могу помолиться. А Кульчиха и без молитвы помогает. Что молиться? Сколько я молитв нашептала, каждую ночь... Все спят, а я молюсь: господи, ничего мне не надо, верни то, что раньше дал,– ходить по земле, ведь я молодая, а я обузой в доме, меня на руках носят...
– Бог добрый,– сказал Юрий,– поможет.
– Бог суровый,– возразила Еленка.– Меня наказал, а за мои грехи – всю нашу семью...
– Какие у тебя грехи? – искренне удивился Юрий.
– Когда вот так сидишь изо дня в день, в бессилии, всю прежнюю жизнь переберешь, каждый взгляд, каждое сказанное слово вспомнишь, оглядишь и оценишь. Гордыня меня слепила – вот и грех. Три года назад стал ходить здесь один парень, может, ты и видел его – Юшко Скирдан. Ничем он не был хуже других, только я будто его и не видела. Я самой красивой себя считала, даже злилась, что он на меня глядит, что в церковь следом скачет, из церкви тоже вослед и на гуляньях рядом, как тень. Он сватов прислал, а я отказала. Так он подстерег меня у Роси, схватил в седло и помчал. Девки прибежали, сказали отцу. Мишка, Гнатка, отец, старший брат Волк – за мечи и вдогон. А с Юшкой были дружки. Он сбросил меня на землю, стали биться. Мне страшно: вокруг вздыбливаются кони, кости хрустят под мечами. Вдруг вот так близко, рукой достать, повисает вниз головой человек, кровь льется на землю, и вижу – это брат мой Волк, мертвый. А наши их перебили. А у меня ноги отнялись...
– В чем же твой грех? – тихо спросил Юрий.– Он виновен.
– Чем он виновен? Любил...
– А чем ты виновна?
– Могла сказать «да», сказала «нет». И Волк был бы жив. И он. И его друзья. И я была бы здоровая. И матуля о Волке горюет. И страшно мне, что навлекла проклятье на дом. Вот Мишку ранили, а я думаю: за мои вины...
– Ты добрая,– сочувственно сказал Юрий.– Но чужую вину брать на себя нельзя. Юшко виновен: силой любить не заставишь. Даже бог не насилует людей любить себя. Как же может человек человека принуждать? Это грех. А на тебе нет греха. Придет час, наступит облегчение. Ты только молись. А знаешь, почему...
Но досказать, почему надо молиться, Юрий не успел: в избу вошла грузная, с тяжелым дыханием баба и, увидав рядом с Еленкой незнакомого, по-детски удивилась, но, признав Юрия, присела к столу с явной охотой послушать и поговорить. Юрий вновь рассказал о Мишке и опять передал от него поклон, а тетка Малаша (так назвала бабу Еленка) стала жаловаться на шептунью: не пускает к Мишеньке подойти, даже ее, тетку Малашу, не пустила. Вышла на порог, говорит: «Нечего тебе тут делать, ты и в дверь не пролезешь, только Муха лает попусту». Так в дождь и пошла назад, обреханная собакой. Но все можно перетерпеть, лишь бы Мишенька стал здоровый. Поделившись обидой, тетка Малаша принялась выспрашивать: что Кульчиха говорила? видел ли он козу и где? брехала ль на него собака? что лирник говорил?
Видя искренне внимание тетки и Еленки, Юрий увлекся и поведал о летописи, давно начатой отцом Фотием для вечной памяти о здешних делах. «Ты гляди,– дивилась тетка,– и что, Юрка, через сто лет люди прочитают?» «Ради того и пишем! – кивнул Юрий.– И через сто, и через триста будут читать». «И обо мне прочитают?» – испуганно спросила тетка. «Ну, конечно,– согласился Юрий, но все же ради правды добавил: – Если написать». «Ну, так ты, хлопец, будь разумным, не пиши уже, что меня эта ведьма облаяла, будто я в двери не пролезу. Смеяться будут с меня». Тут тетка наконец догадалась, что довольно далеко до тех читателей и поспешила с оправданием: «Я стыдливая. Я и на том свете покраснею».
Рассказывая волковыскую старину, записанную отцом Фотием, Юрий отметил, что своими рассказами, а может, и приездом развеселил Еленку, и ему стало приятно. Он решил, что будет молиться за нее.
Досидев с Еленкой и теткой до сумерек, Юрий поскакал к сестре. Отдохнувшая и накормленная у Росевичей лошадь шла резво. В сгущающейся темноте, противясь мраку, проступали звезды. Весело будил пустынность дороги перестук подков по замерзшей земле. В лад этим знакам бодрости хорошо вспоминался прошедший день, и Юрий чувствовал себя укрепленным в добре. Ему казалось, что его успокоенность передастся и Ольге, и печаль ее уменьшится, а надежда на жизнь окрепнет. Думая об Еленке, лирнике, Мишке, он верил, что и они сейчас вспоминают о нем, что сказанные каждым искренние слова создали между ними ублаготворяющее единение и родственность – знание своей нужности другим. Да не все складывалось по думам Юрия. Мишка Росевич в этот час чувствовал себя ненужным на свете. Впервые душа его сильно смутилась, впервые он увидал себя чужими глазами – глазами Кульчихи, лирника, тех безымянных людей, которых он вольно и невольно обидел. Это смущение пришло к нему, когда лирник сказал гордые слова: «шли на святое дело». Отметилось, что и Кульчиха уважительно слушала старца, и припомнилось то небрежение, с которым она отзывалась о других битвах и стычках людей. Его заняло желание возразить бабке Кульчихе, объяснить ей что-то такое, чего она не понимает. Он задумался, о чем из своей жизни мог бы рассказать с такою же гордостью, как лирник о Синей Воде. Тому назад пять лет ходили на Смоленск, когда их князь поднялся против Витовта. Взяли город и очень радовались. Но кого рубили, казнили? Своих же одноплеменников. Сколько сирот потом пошло по дорогам, как этот старец! Чем гордиться? Грех! Ходили против крыжаков. И не однажды. Так ведь тоже не похвалишься. Как стояли Пруссы, так и стоят. Зато своих же, русских, в Коложе разорили начисто. «Крыжаки гродненцев порубили, мы десять тысяч коложан в Гродно силою перевели». Не расскажешь Кульчихе, как это было, не похвалишься. «Да,– кивнула бы,– самое боярское дело людей, как скотину, гонять!» Конечно, взять Коложу Витовт сказал, и народ переместить из родных мест в Гродно тоже он решил. Но чьи руки исполнили? Кто делал, кто рвение проявлял, из кожи вон лез, чтобы князь глянул приветливо? Шли к городу и знали, что совершим: город сгорит, а людей за Неман погоним. Никого не велено было рубить, насиловать, грабить. Только самых буйных порубить, тех, кто смириться не стерпит. Самых смелых, схватившихся за мечи, и покрошили на улицах. Не татар на Воскле, не немцев в поле – кривичей, в их родном городе. Язык не повернется об этом Кульчихе сказать, да и никому иному. Стоял город, курился утренними дымами на свою же беду – из тех печей углями наши лучники потом хаты поджигали. Быстро горели: крепко высохли за многие лета стены и стрехи, солома и гонт... Ворвались сотни, заняли улицы и проулки, бойких коложан вырубили, а всех прочих взашей из домов: запрягайтесь, скарб на телеги – и вон из города. Все до единого, до последней души. Там старик помирает, просится – дайте помереть дома, нет, на воз ложись, в поле помрешь, бог везде примет. Там баба кричит, рожает – и ее на подводу, быстрее родит, коли потрясется. Там парень раненый стонет – где ранен? с кем воевал? против наших? – нож ему в горло. Поп в церкви на молитву стал, городу пощады у господа просит – за руки того попа, за ноги, и тоже на воз. Кругом крики, плач, мольбы, только юродивый сидит возле церкви, хохочет – весело ему, вконец дурачок спятил от всеобщего сумасшествия. И его в шею, в шею, за город, чтобы не сгорел в обреченной Коложе. Коровы мычат, свиньи связанные верещат, куры, петухи ошалели, бабы мечутся за ними, вяжут, кидают на воз, псы взбесились, бросаются грызть коней, псов рубят пополам намертво. Дети плачут, девки воют, старухи голосят...
В аду тише, чем тогда в Коложе, в последний ее день на земле. Гул, горестный гул, десять тысяч народа сразу страдает. У самих страх на душе, жалко тех людей, и плетью их: шевелись, поторапливайся. У кого пять подвод – всё грузит, до последней онучки уложился. А у соседа один конь – выкрутись-ка, уложи на телегу все нажитое за свою жизнь и дедовскую: бадейки, одежду, кули, сундук, стол да лавки, мешки с крупами, свинью, кур, прялки, решето, косу и вилы, соху, борону, овчину, жбаны, сковороды – кто ж тебе их потом даст! А бедные, безлошадные, те и не собираются вовсе, сидят на земле перед домом, плачут: убейте нас лучше тут! Другой мужик от отчаяния топор в руки – и рубиться: нате, берите все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39