"Ты что же это? Ты как..." Оторопелый турок все прикладывался к феске и бормотал: "Фа-фа-фа... звиняй, козяин!.. Гм... фа-фа... никарош!" И хоть и не хозяин был здесь Добычин, и хоть и не так уж было это важно для каштана, - все-таки занялся раной он сам, замазывал глиной, обматывал тряпкой, - очень был озабочен, - и хоть турок не понимал, что он такое говорил, все-таки по-стариковски обстоятельно усовестить его Добычин почел своим долгом.
В тот день, когда Наталья Львовна ездила с Гречулевичем на Таш-Бурун, полковник, прельстясь тишиною, ясностью, теплом, штилем на море, пошел сам с Нелюсей в городок за табаком, - за хорошим табаком, чтобы можно было потом похвастаться: "Вот какого я контрабандного табаку добыл, - и совсем за пустяк!" (Есть это, - бывает у таких кротких стариков подобная слабость.) Полковник не знал даже, каким образом он достанет непременно "контрабандного" табаку, но думал, что стоит только шепнуть кому-нибудь, подмигнуть, - посмотреть в душу, - и сразу поймут, что надо, и укажут, где и как достать: о городишке он думал, что он, хоть и маленький, а должно быть, достаточно продувной.
Кроме того, так давно уж не был он на народе, не видал никакой суеты, а он любил суету, толчею, только издали, разумеется, - для глаз. И теперь, придя в городок, он не прямо за табаком направился, а на пристань, к которой за день перед тем подошли трехмачтовые баркасы с лесом и желтым камнем для построек...
На пристани, действительно, была суета, но под солнцем все очень ярким, необходимым казалось полковнику, единственным и, главное, умилительно вековечным: бежит ли по зыбким сходням с судна на пристань грузчик с огромным пряничного вида камнем на спине, на подхвате: "Молодец - люблю таких, - гладкий!", - стоит ли выпуклошеий, явно могучий серый, с красными крапинками битюг и одним только перестановом ноги пробует дроги, - много ли ему навалили, и косится назад высокомерным глазом: "Молодец, - люблю таких, - строгий!", - ругается ли кто-нибудь необычайно крепко, на два выноса, - и по-сухопутному и по-морскому, - и это нравилось полковнику: "Молодец, работа свирепость любит!" Пристань стояла вся на железных широких балках, и сваи эти над самой водой были густо окрашены белилами, киноварью и ультрамарином, отчего у воды, их отражающей, был до того радужный, пестрый вид, что как-то не верилось сразу, что может быть такая вода, такая мелкая, под цветной мрамор, павья вязь; ведь во все эти краски примешивалось еще и небо, и оно их как-то невнятно обмывало, слоило, дробило, обводило пепельными каемками; потом тут же еще плавало жирное и тоже радужное машинное масло, а сквозь воду просвечивало дно, все из разноцветной гальки, и вся эта невыразимая пестрота расчерчивалась вдруг, точно поджигалась снизу сверкавшей, как фосфорная спичка, зеленухой... Бычков на дне тоже было видно: эти таились, как маленькие разбойники, за камнями и елозили осторожно по дну тоже с какими-то, ох, темными, должно быть, целями... А недалеко на берегу, возле лодок, затейный народ - мальчишки пекли на скромненьком огоньке камсу. От моря пахло арбузом, а с берега - паленым, а на набережной гуляла здешняя мастеровщина, - веселая уж, но еще не очень, - прохаживались почтовые со своими барышнями, и весьма был заметен по привычке стоявший у закрытого входа в свой склад извести и алебастра пузатейший и в маленькой шапочке грек Псомияди. В городке, набежавшем с горки, нестерпимо для глаз сверкали окна, и подымалась на самой вышке круглая историческая развалина, вся пестро унизанная голубями, потому что это единственное было место, откуда их никто не гонял. А выше исторической развалины стояли горы, и потом вправо они уходили грядою в море, неясно клубились, как розовый дым, - те самые горы, на которые полковник привык любоваться по вечерам с Перевала.
Чтобы использовать штиль, который мог ночью же смениться прибоем, все три баркаса с разных сторон пристани разгружали разом, камень тут же свозили лошадьми, а лес - кругляк, обзел, тонкую "лапшу" для ящиков, - все это, подмоченное немного, шафранное по цвету и, как пасхальные куличи, вкусное по запаху, бросали звонкой грудой на пристани, лишь бы не свалилось в море. По сходням так и мелькали в шуме, и полковник все восхищенно скользил глазами по этим спинам, и красным шеям, и мокрым теплым рубахам... И какие все были разнообразные! А один даже в вытертой студенческой фуражке над мокроусеньким от поту лицом.
Ему и самому хотелось бы как-нибудь проявить себя в этом, - во всем, ну, хоть покричать там в самой толчее: ведь в кадыке его жестком жив был еще командирский зык, - и, конечно, без злости всякой покричать, а только единственно для порядку.
Когда же, насмотревшись, наконец, - да и солнце уж начинало садиться, и вспомнив про контрабандный табак, полковник вышел с пристани на набережную, он встретился с Сизовым.
Сизов как будто давно уж заметил его на пристани и ждал его, и когда он проходил мимо, он не только обменялся с ним честью, он еще успел и представиться, чем заставил Добычина сделать то же.
- На наш легкий лечебный воздух приехали? - спросил капитан, вздернул лицо клюковно-свекольного цвета и поблистал очками. Мог бы и не с "воздуха", а с чего-нибудь и другого завязать разговор, так как и сам Добычин был очень расположен с кем-нибудь побеседовать теперь дружелюбно, а тем более с моряком, почти равным по чину, почти равным годами... (Сизов очень берег свою форменную пару, а теперь был еще и в плаще, вполне приличном, только чуть-чуть около застежек тронутом молью.) "Кстати, - подумал еще полковник, - вот у него-то по-товарищески и можно будет узнать относительно табаку, контрабандного... и прочее"... И спросил учтиво:
- А вы, капитан, давно здесь изволите... проживать?.. Насколько помнится, я вас встречал здесь и в конце лета?..
Оказалось, что Сизов имел здесь свой дом, - не доходный, нет, для себя только, - особняк, - однако жить очень роскошно не мог при скромной пенсии и обширной семье... Добычин хотел к слову что-нибудь вставить насчет семьи, но тут же подумал, что Сизов, должно быть, все, что он мог бы сказать о семье, отлично и сам знает, и вставлять не нужно; для приличия же только сказал горестно: "Да, семья!"... Сизов, действительно, знал: это было видно уж потому, что он поминутно дергал головою и все безостановочно шевелил мизинцем правой руки, непроизвольно, должно быть, как паук-сенокосец, а голос у него был грубый, непослушный, с сильной хрипотой, каждое слово его пахло спиртным. Он был выше полковника и грузнее, но не потому, конечно, полковник после небольшого колебания согласился зайти с ним даже и в ресторан, а вот почему: солнце, садясь, раздробилось на тополе, стоявшем поодаль от ресторана, около речки, и мелкие веточки с почками были совершенно поглощены прянувшим золотом, а толстые сучья стали черные, как уголь, и четкости необычайной, - точно плавилось все это важное дерево на солнечном огне; речка внизу под тополем бросалась, хлобыща, через камни, ледяная даже на глаз, крепкая, узловатая, а по цвету взмыленно-стальная; чрезвычайно торопилась засветло, - главное, засветло, - добраться, наконец, до моря; мост в этом месте был занят подводами как раз с тем самым желтым камнем, который свозили с пристани на склад, и битюги, один за другим, два, - гнедой и серый, с красными тряпичками, вплетенными в гривы, - зазолотели и засеребрели на ушах, на гребне шей, пятнами круглыми на широких крупах, на бляшках упряжи, и мост под ними ответно бунел, и ресторан (на вывеске по синему полю золотом) скромно назывался "Отрада", а на веранде его стоял сам хозяин, головастый Иван Николаич, и приветливо кланялся, насколько позволяло полное отсутствие шеи... Так - последнее солнце на тополе и на всем, свежий горный запах речки, запах проехавших битюгов, сытый Иван Николаич, не говоря уж о ярком капитане Сизове, - все это показалось вдруг полковнику умилительно неповторяемым, небывалым, единственным в его жизни, - поэтому-то и зашел в "Отраду".
А не больше как через час, когда уже стемнело, его, сильно опьяневшего и смутно представлявшего, что было кругом, усаживал на извозчика Федор Макухин. Полковник только о Нелюсе все беспокоился, но и Нелюсю посадил ему на колени Макухин, и сам сел рядом, а из дверей, выходящих на веранду и освещенных изнутри, порывался все выбежать с самым боевым видом, без плаща и без фуражки, Сизов, но с обеих сторон его держали сам Иван Николаич и человек, а он, дергаясь, хрипуче кричал:
- Грробо-копа-тель!.. Уничтожу!.. Ха-ам!..
И кто-то еще толпился сзади за ним, а полковник бормотал: "Какой буян!" - и извозчик спрашивал, перегибаясь: "Это Сизов?" А Макухин отвечал: "Трогай!.."
Что же случилось в "Отраде"?
Сначала все шло как нельзя лучше: Иван Николаич был очень гостеприимен, усадил их в комнате, отделенной от зала простенком, - небольшой, всего в три столика, - и особенное внимание оказывал Добычину, что его даже немного стесняло. В этот день почему-то в "Отраде" пеклись блины, и Иван Николаич важно сам подносил их и приговаривал: "Эх, блин румяный, как немец на морозе..." Даже улыбаться пробовал, но это у него выходило так, как если бы, например, заулыбался волкодав. Человек в фартуке, несколько похожий на хозяина, но до чего же стремительный, носился, как буря, все отбрасывая косицы со лба, и нагружал стол всяким рыбным, а капитан... на капитана просто любовался Добычин, до того он напоминал ему много старого своего, армейского, хоть был и моряк (известно, что все моряки презрительно относятся к армейцам, а армейцы не выносят моряков). Он даже и граммофон завел, разыскавши какой-то необыкновенно хрипучий, как гулящая девица, марш.
Ивану Николаичу он говорил: "Ты, сатана, крокодил..." - трепал его по животу и при нем же аттестовал его Добычину: "О-о, какая же это умнейшая скотина!.. Вы не смотрите, что... бу-бу... взирает он дураком: это министр!"
Без фуражки и плаща Сизов потерял что-то в своем облике, зато стал ближе размягченной теперь и ко всему снисходительной душе Добычина. Конечно, здесь он был своим человеком, и уж по всему видел Добычин, что это убежденный пьяница, - недаром и такой красноносый, - но и сам решил сегодня несколько разойтись; так и говорил, чокаясь с капитаном: "Ох, разойдусь!.." А капитан поддерживал его: "Б-б-бу... люблю!" - и очень сложно дергал головой, блистая очками, а мизинцами работал безостановочно: то правым, то левым, то опять правым. Добычин подумал как-то: "Может ли он обоими сразу?" Оказалось, тут же он заработал обоими сразу.
- Один сын у меня, - бубнил он, - увлечен спортом... Он - с рыбаками все... Ни-че-го, я не противоречу... бы-бы-бу... спорт!.. Спорт - это благородно!.. О-он всегда в море... И в самый жестокий шторм, б-б-бы, когда ни один из рыбаков не решается, - он один!.. У него свой ялик... Не противоречу, - нет! Сын моряка пусть будет моряком... А? Если я на мели, проискам, подлостям благодаря, прохвостам благодаря, - бу-бу-бу, - пусть он - на глубине... Верно?.. Ваше имя-отчество, полковник?..
Добычин только позже узнал, что это именно сын Сизова, о котором он говорил теперь, попался ему на глаза на пристани, - мокроусенький, в студенческой фуражке, - выгружал лес, - и что он, действительно, иногда рыбачил, только было это - просто промысел и отнюдь не спорт; но теперь Добычин следил за раздвоенной бородой капитана, прилизанной в обе стороны, и думал: "Хорошо, что он имеет сына: с сыном можно говорить о разном - сын поймет..." А Сизов, точно только что вспомнил, что у него не один сын, посмотрел на него, ярко блеснув очками, и круто переложил руль:
- Другого не похвалю вам - болван!.. Другой - ничтожество, бу-бу-бу!.. Также и мать их, моя жена: ничтожество умственное, нравственное и физическое... круглое, б-б-бу! - и обвел большими пальцами круг сомнительной правильности: очень уж дрожали руки.
Это не понравилось полковнику: для него теперь в жизни не было ничтожества: ничего ничтожного не было, все было значительно и единственно, ни с чем не сравнимо, и он сказал это Сизову, - сказал мягко и ласково, как сам понимал; Сизов же отверг это решительно и шумно, и как будто совершенно был прав. Однако полковник что-то нашел еще, что уже было похоже на отвлеченную философию; так они разговорились было, - впрочем, ненадолго, и, чокаясь еще только третьей рюмкой, заметил Добычин:
- Какие мы с вами совершенно разные люди!
Но все же нравилось Добычину, что моряк - такой шумный, бубнивый и подвижной, что нос у него картошкой, а глаза под очками ястребиные, хоть и дергает его всего вроде Каина. "Он-то уж, наверно, знает насчет табаку, он такой, - думал полковник, - только бы не забыть спросить".
Но Сизов очень уж часто и много двигался: то он разыскивал хрипучие пластинки и накручивал граммофон, то он уходил на кухню ругаться с поваром, то услышал звонкий голос зашедшей к буфету земской прачки Акулины Павловны и все порывался затащить ее к полковнику, чтоб она показала ему какой-то кафрский танец, но Иван Николаич решительно ее не пустил дальше буфета и выгнал своевременно и собственноручно.
Очень удивляло полковника еще и то, что не только с Акулиной Павловной, но и со всеми рыбаками, дрогалями, плотниками, которые, видно было, заходили с улицы на ту половину - к буфету, Сизов был как-то на очень короткой ноге. Все это были люди неплохие, конечно (не было плохих людей для полковника), но с голосами весьма необработанными и с наклонностью говорить образно, сжато и сильно. Двери на ту половину были чуть прикрыты, и кое-кто подходил даже оттуда и засматривал сюда; иногда Сизов при этом кричал грозно: "Чего суешься?.. Зачем сюда?.. бу-бу... Уходи к шаху-монаху!" А иногда довольно восклицал: "Ага!" - соскакивал с места и выходил сам; приходя же, очень извинялся: "Не могу: люблю простой народ русский... бу-бу... Душевный народ!"
Добычин только после узнал, что Сизов тем и жил, что писал этому душевному народу разные прошения, и именно здесь, в "Отраде", была его контора, и имелся в шкафу у Ивана Николаича запас белой бумаги; здесь же он и оставался ночевать иногда, даже, вернее, редко не ночевал здесь; жена его жила от него отдельно, - ей помогала родня, - а сыновья ютились больше в ночлежке.
Уже успело стемнеть, и в "Отраде" зажгли лампы-молнии; полковник увидел, что он уж достаточно "разошелся" и что пора кончить, и уж начал звякать ножом о тарелки, вызывая стремительного в фартуке, а Сизов удерживал его нож своим и говорил, искренне изумляясь:
- Куда? Побойтесь бога... бб-бу, Лев Анисимыч! Сколько ж теперь часов?.. Шесть? И уходить из такой удобнейшей, дивной комнатки?.. Бу!
Но тут вошел в эту самую комнату Федор Макухин и за ним с почтительностью двигался Иван Николаич, а стремительный человек в дверях, впиваясь в них глазами, приготовился уж куда-то мчаться, как буря, и заранее откидывал со лба косицы. Но никуда мчаться ему не пришлось.
Макухин не спеша уселся за свободный столик, покосился на Сизова и очень внимательно оглядел полковника и его собачку. Полковнику понравилось, что он - молодой, белый, крепкий телом и, по-видимому, спокойный: беспокойный Сизов его утомил уже. Золотая толстая цепочка на куртке и перстни, тоже массивные, и Иван Николаич такой к нему внимательный, - все это заставило полковника потянуться головой к Сизову и спросить любопытно шепотом:
- Это кто же такой?
- Это?.. - весь так и вскинулся Сизов. Он и раньше все сопел презрительно и дергался в сторону Макухина, а теперь указал на него пальцем и крикнул: - Это гробокопатель!
Полковник, благодушный даже больше, чем раньше был, подумал, что сейчас он аттестует весело и этого так же, как Ивана Николаича, и уж заранее улыбался рассолодело (он много выпил), но Сизов вдруг вскочил и затопал ногами, яро крича:
- Нижний чин, хам, - ты как смеешь со штаб-офицерами... б-б-бу-бу... в одной комнате?.. Прочь! Прочь отсюда!.. Прочь!
Добычин понял, что выйдет не то, что он думал, он даже как-то оторопел, - до того не вязался с его теперешним настроением никакой скандал; он тоже вскочил, поморщился, положил руку на плечо Сизова:
- Ну, зачем, зачем это, капитан? Что вы?.. Голубчик!..
Но капитан был неукротим:
- За пятнадцать тысяч, - только! только! - купил мой дом и тут же! тут же! - продал за тридцать пять... вот этот, грабитель этот... б-бу... гробокопатель!.. Каменщик!
- Это и все мое преступление, - сказал Макухин чрезвычайно спокойно, обращаясь к Добычину, и вдруг он сделал то, чего никак не ожидал Сизов: он притворил, поднявшись, двери в общий зал, - откуда уж придвинулись на шум, подошел к Добычину и спросил:
- А как, позвольте узнать, здоровье Натальи Львовны?.. Вот, что собака укусила не так давно?.. Мы ведь знакомы с ней... - И такой принял ожидающий вид, что растерявшемуся Добычину ничего больше не оставалось, как пробормотать:
- Благодарю вас... Она, - ничего, хорошо... А как же вы меня?.. Полковник Добычин!
- Узнал как?.. Мудрено ли: у нас тут все наперечет... тем более зимой.
Дверь из зала пытались приоткрыть, и он нажал на нее локтем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
В тот день, когда Наталья Львовна ездила с Гречулевичем на Таш-Бурун, полковник, прельстясь тишиною, ясностью, теплом, штилем на море, пошел сам с Нелюсей в городок за табаком, - за хорошим табаком, чтобы можно было потом похвастаться: "Вот какого я контрабандного табаку добыл, - и совсем за пустяк!" (Есть это, - бывает у таких кротких стариков подобная слабость.) Полковник не знал даже, каким образом он достанет непременно "контрабандного" табаку, но думал, что стоит только шепнуть кому-нибудь, подмигнуть, - посмотреть в душу, - и сразу поймут, что надо, и укажут, где и как достать: о городишке он думал, что он, хоть и маленький, а должно быть, достаточно продувной.
Кроме того, так давно уж не был он на народе, не видал никакой суеты, а он любил суету, толчею, только издали, разумеется, - для глаз. И теперь, придя в городок, он не прямо за табаком направился, а на пристань, к которой за день перед тем подошли трехмачтовые баркасы с лесом и желтым камнем для построек...
На пристани, действительно, была суета, но под солнцем все очень ярким, необходимым казалось полковнику, единственным и, главное, умилительно вековечным: бежит ли по зыбким сходням с судна на пристань грузчик с огромным пряничного вида камнем на спине, на подхвате: "Молодец - люблю таких, - гладкий!", - стоит ли выпуклошеий, явно могучий серый, с красными крапинками битюг и одним только перестановом ноги пробует дроги, - много ли ему навалили, и косится назад высокомерным глазом: "Молодец, - люблю таких, - строгий!", - ругается ли кто-нибудь необычайно крепко, на два выноса, - и по-сухопутному и по-морскому, - и это нравилось полковнику: "Молодец, работа свирепость любит!" Пристань стояла вся на железных широких балках, и сваи эти над самой водой были густо окрашены белилами, киноварью и ультрамарином, отчего у воды, их отражающей, был до того радужный, пестрый вид, что как-то не верилось сразу, что может быть такая вода, такая мелкая, под цветной мрамор, павья вязь; ведь во все эти краски примешивалось еще и небо, и оно их как-то невнятно обмывало, слоило, дробило, обводило пепельными каемками; потом тут же еще плавало жирное и тоже радужное машинное масло, а сквозь воду просвечивало дно, все из разноцветной гальки, и вся эта невыразимая пестрота расчерчивалась вдруг, точно поджигалась снизу сверкавшей, как фосфорная спичка, зеленухой... Бычков на дне тоже было видно: эти таились, как маленькие разбойники, за камнями и елозили осторожно по дну тоже с какими-то, ох, темными, должно быть, целями... А недалеко на берегу, возле лодок, затейный народ - мальчишки пекли на скромненьком огоньке камсу. От моря пахло арбузом, а с берега - паленым, а на набережной гуляла здешняя мастеровщина, - веселая уж, но еще не очень, - прохаживались почтовые со своими барышнями, и весьма был заметен по привычке стоявший у закрытого входа в свой склад извести и алебастра пузатейший и в маленькой шапочке грек Псомияди. В городке, набежавшем с горки, нестерпимо для глаз сверкали окна, и подымалась на самой вышке круглая историческая развалина, вся пестро унизанная голубями, потому что это единственное было место, откуда их никто не гонял. А выше исторической развалины стояли горы, и потом вправо они уходили грядою в море, неясно клубились, как розовый дым, - те самые горы, на которые полковник привык любоваться по вечерам с Перевала.
Чтобы использовать штиль, который мог ночью же смениться прибоем, все три баркаса с разных сторон пристани разгружали разом, камень тут же свозили лошадьми, а лес - кругляк, обзел, тонкую "лапшу" для ящиков, - все это, подмоченное немного, шафранное по цвету и, как пасхальные куличи, вкусное по запаху, бросали звонкой грудой на пристани, лишь бы не свалилось в море. По сходням так и мелькали в шуме, и полковник все восхищенно скользил глазами по этим спинам, и красным шеям, и мокрым теплым рубахам... И какие все были разнообразные! А один даже в вытертой студенческой фуражке над мокроусеньким от поту лицом.
Ему и самому хотелось бы как-нибудь проявить себя в этом, - во всем, ну, хоть покричать там в самой толчее: ведь в кадыке его жестком жив был еще командирский зык, - и, конечно, без злости всякой покричать, а только единственно для порядку.
Когда же, насмотревшись, наконец, - да и солнце уж начинало садиться, и вспомнив про контрабандный табак, полковник вышел с пристани на набережную, он встретился с Сизовым.
Сизов как будто давно уж заметил его на пристани и ждал его, и когда он проходил мимо, он не только обменялся с ним честью, он еще успел и представиться, чем заставил Добычина сделать то же.
- На наш легкий лечебный воздух приехали? - спросил капитан, вздернул лицо клюковно-свекольного цвета и поблистал очками. Мог бы и не с "воздуха", а с чего-нибудь и другого завязать разговор, так как и сам Добычин был очень расположен с кем-нибудь побеседовать теперь дружелюбно, а тем более с моряком, почти равным по чину, почти равным годами... (Сизов очень берег свою форменную пару, а теперь был еще и в плаще, вполне приличном, только чуть-чуть около застежек тронутом молью.) "Кстати, - подумал еще полковник, - вот у него-то по-товарищески и можно будет узнать относительно табаку, контрабандного... и прочее"... И спросил учтиво:
- А вы, капитан, давно здесь изволите... проживать?.. Насколько помнится, я вас встречал здесь и в конце лета?..
Оказалось, что Сизов имел здесь свой дом, - не доходный, нет, для себя только, - особняк, - однако жить очень роскошно не мог при скромной пенсии и обширной семье... Добычин хотел к слову что-нибудь вставить насчет семьи, но тут же подумал, что Сизов, должно быть, все, что он мог бы сказать о семье, отлично и сам знает, и вставлять не нужно; для приличия же только сказал горестно: "Да, семья!"... Сизов, действительно, знал: это было видно уж потому, что он поминутно дергал головою и все безостановочно шевелил мизинцем правой руки, непроизвольно, должно быть, как паук-сенокосец, а голос у него был грубый, непослушный, с сильной хрипотой, каждое слово его пахло спиртным. Он был выше полковника и грузнее, но не потому, конечно, полковник после небольшого колебания согласился зайти с ним даже и в ресторан, а вот почему: солнце, садясь, раздробилось на тополе, стоявшем поодаль от ресторана, около речки, и мелкие веточки с почками были совершенно поглощены прянувшим золотом, а толстые сучья стали черные, как уголь, и четкости необычайной, - точно плавилось все это важное дерево на солнечном огне; речка внизу под тополем бросалась, хлобыща, через камни, ледяная даже на глаз, крепкая, узловатая, а по цвету взмыленно-стальная; чрезвычайно торопилась засветло, - главное, засветло, - добраться, наконец, до моря; мост в этом месте был занят подводами как раз с тем самым желтым камнем, который свозили с пристани на склад, и битюги, один за другим, два, - гнедой и серый, с красными тряпичками, вплетенными в гривы, - зазолотели и засеребрели на ушах, на гребне шей, пятнами круглыми на широких крупах, на бляшках упряжи, и мост под ними ответно бунел, и ресторан (на вывеске по синему полю золотом) скромно назывался "Отрада", а на веранде его стоял сам хозяин, головастый Иван Николаич, и приветливо кланялся, насколько позволяло полное отсутствие шеи... Так - последнее солнце на тополе и на всем, свежий горный запах речки, запах проехавших битюгов, сытый Иван Николаич, не говоря уж о ярком капитане Сизове, - все это показалось вдруг полковнику умилительно неповторяемым, небывалым, единственным в его жизни, - поэтому-то и зашел в "Отраду".
А не больше как через час, когда уже стемнело, его, сильно опьяневшего и смутно представлявшего, что было кругом, усаживал на извозчика Федор Макухин. Полковник только о Нелюсе все беспокоился, но и Нелюсю посадил ему на колени Макухин, и сам сел рядом, а из дверей, выходящих на веранду и освещенных изнутри, порывался все выбежать с самым боевым видом, без плаща и без фуражки, Сизов, но с обеих сторон его держали сам Иван Николаич и человек, а он, дергаясь, хрипуче кричал:
- Грробо-копа-тель!.. Уничтожу!.. Ха-ам!..
И кто-то еще толпился сзади за ним, а полковник бормотал: "Какой буян!" - и извозчик спрашивал, перегибаясь: "Это Сизов?" А Макухин отвечал: "Трогай!.."
Что же случилось в "Отраде"?
Сначала все шло как нельзя лучше: Иван Николаич был очень гостеприимен, усадил их в комнате, отделенной от зала простенком, - небольшой, всего в три столика, - и особенное внимание оказывал Добычину, что его даже немного стесняло. В этот день почему-то в "Отраде" пеклись блины, и Иван Николаич важно сам подносил их и приговаривал: "Эх, блин румяный, как немец на морозе..." Даже улыбаться пробовал, но это у него выходило так, как если бы, например, заулыбался волкодав. Человек в фартуке, несколько похожий на хозяина, но до чего же стремительный, носился, как буря, все отбрасывая косицы со лба, и нагружал стол всяким рыбным, а капитан... на капитана просто любовался Добычин, до того он напоминал ему много старого своего, армейского, хоть был и моряк (известно, что все моряки презрительно относятся к армейцам, а армейцы не выносят моряков). Он даже и граммофон завел, разыскавши какой-то необыкновенно хрипучий, как гулящая девица, марш.
Ивану Николаичу он говорил: "Ты, сатана, крокодил..." - трепал его по животу и при нем же аттестовал его Добычину: "О-о, какая же это умнейшая скотина!.. Вы не смотрите, что... бу-бу... взирает он дураком: это министр!"
Без фуражки и плаща Сизов потерял что-то в своем облике, зато стал ближе размягченной теперь и ко всему снисходительной душе Добычина. Конечно, здесь он был своим человеком, и уж по всему видел Добычин, что это убежденный пьяница, - недаром и такой красноносый, - но и сам решил сегодня несколько разойтись; так и говорил, чокаясь с капитаном: "Ох, разойдусь!.." А капитан поддерживал его: "Б-б-бу... люблю!" - и очень сложно дергал головой, блистая очками, а мизинцами работал безостановочно: то правым, то левым, то опять правым. Добычин подумал как-то: "Может ли он обоими сразу?" Оказалось, тут же он заработал обоими сразу.
- Один сын у меня, - бубнил он, - увлечен спортом... Он - с рыбаками все... Ни-че-го, я не противоречу... бы-бы-бу... спорт!.. Спорт - это благородно!.. О-он всегда в море... И в самый жестокий шторм, б-б-бы, когда ни один из рыбаков не решается, - он один!.. У него свой ялик... Не противоречу, - нет! Сын моряка пусть будет моряком... А? Если я на мели, проискам, подлостям благодаря, прохвостам благодаря, - бу-бу-бу, - пусть он - на глубине... Верно?.. Ваше имя-отчество, полковник?..
Добычин только позже узнал, что это именно сын Сизова, о котором он говорил теперь, попался ему на глаза на пристани, - мокроусенький, в студенческой фуражке, - выгружал лес, - и что он, действительно, иногда рыбачил, только было это - просто промысел и отнюдь не спорт; но теперь Добычин следил за раздвоенной бородой капитана, прилизанной в обе стороны, и думал: "Хорошо, что он имеет сына: с сыном можно говорить о разном - сын поймет..." А Сизов, точно только что вспомнил, что у него не один сын, посмотрел на него, ярко блеснув очками, и круто переложил руль:
- Другого не похвалю вам - болван!.. Другой - ничтожество, бу-бу-бу!.. Также и мать их, моя жена: ничтожество умственное, нравственное и физическое... круглое, б-б-бу! - и обвел большими пальцами круг сомнительной правильности: очень уж дрожали руки.
Это не понравилось полковнику: для него теперь в жизни не было ничтожества: ничего ничтожного не было, все было значительно и единственно, ни с чем не сравнимо, и он сказал это Сизову, - сказал мягко и ласково, как сам понимал; Сизов же отверг это решительно и шумно, и как будто совершенно был прав. Однако полковник что-то нашел еще, что уже было похоже на отвлеченную философию; так они разговорились было, - впрочем, ненадолго, и, чокаясь еще только третьей рюмкой, заметил Добычин:
- Какие мы с вами совершенно разные люди!
Но все же нравилось Добычину, что моряк - такой шумный, бубнивый и подвижной, что нос у него картошкой, а глаза под очками ястребиные, хоть и дергает его всего вроде Каина. "Он-то уж, наверно, знает насчет табаку, он такой, - думал полковник, - только бы не забыть спросить".
Но Сизов очень уж часто и много двигался: то он разыскивал хрипучие пластинки и накручивал граммофон, то он уходил на кухню ругаться с поваром, то услышал звонкий голос зашедшей к буфету земской прачки Акулины Павловны и все порывался затащить ее к полковнику, чтоб она показала ему какой-то кафрский танец, но Иван Николаич решительно ее не пустил дальше буфета и выгнал своевременно и собственноручно.
Очень удивляло полковника еще и то, что не только с Акулиной Павловной, но и со всеми рыбаками, дрогалями, плотниками, которые, видно было, заходили с улицы на ту половину - к буфету, Сизов был как-то на очень короткой ноге. Все это были люди неплохие, конечно (не было плохих людей для полковника), но с голосами весьма необработанными и с наклонностью говорить образно, сжато и сильно. Двери на ту половину были чуть прикрыты, и кое-кто подходил даже оттуда и засматривал сюда; иногда Сизов при этом кричал грозно: "Чего суешься?.. Зачем сюда?.. бу-бу... Уходи к шаху-монаху!" А иногда довольно восклицал: "Ага!" - соскакивал с места и выходил сам; приходя же, очень извинялся: "Не могу: люблю простой народ русский... бу-бу... Душевный народ!"
Добычин только после узнал, что Сизов тем и жил, что писал этому душевному народу разные прошения, и именно здесь, в "Отраде", была его контора, и имелся в шкафу у Ивана Николаича запас белой бумаги; здесь же он и оставался ночевать иногда, даже, вернее, редко не ночевал здесь; жена его жила от него отдельно, - ей помогала родня, - а сыновья ютились больше в ночлежке.
Уже успело стемнеть, и в "Отраде" зажгли лампы-молнии; полковник увидел, что он уж достаточно "разошелся" и что пора кончить, и уж начал звякать ножом о тарелки, вызывая стремительного в фартуке, а Сизов удерживал его нож своим и говорил, искренне изумляясь:
- Куда? Побойтесь бога... бб-бу, Лев Анисимыч! Сколько ж теперь часов?.. Шесть? И уходить из такой удобнейшей, дивной комнатки?.. Бу!
Но тут вошел в эту самую комнату Федор Макухин и за ним с почтительностью двигался Иван Николаич, а стремительный человек в дверях, впиваясь в них глазами, приготовился уж куда-то мчаться, как буря, и заранее откидывал со лба косицы. Но никуда мчаться ему не пришлось.
Макухин не спеша уселся за свободный столик, покосился на Сизова и очень внимательно оглядел полковника и его собачку. Полковнику понравилось, что он - молодой, белый, крепкий телом и, по-видимому, спокойный: беспокойный Сизов его утомил уже. Золотая толстая цепочка на куртке и перстни, тоже массивные, и Иван Николаич такой к нему внимательный, - все это заставило полковника потянуться головой к Сизову и спросить любопытно шепотом:
- Это кто же такой?
- Это?.. - весь так и вскинулся Сизов. Он и раньше все сопел презрительно и дергался в сторону Макухина, а теперь указал на него пальцем и крикнул: - Это гробокопатель!
Полковник, благодушный даже больше, чем раньше был, подумал, что сейчас он аттестует весело и этого так же, как Ивана Николаича, и уж заранее улыбался рассолодело (он много выпил), но Сизов вдруг вскочил и затопал ногами, яро крича:
- Нижний чин, хам, - ты как смеешь со штаб-офицерами... б-б-бу-бу... в одной комнате?.. Прочь! Прочь отсюда!.. Прочь!
Добычин понял, что выйдет не то, что он думал, он даже как-то оторопел, - до того не вязался с его теперешним настроением никакой скандал; он тоже вскочил, поморщился, положил руку на плечо Сизова:
- Ну, зачем, зачем это, капитан? Что вы?.. Голубчик!..
Но капитан был неукротим:
- За пятнадцать тысяч, - только! только! - купил мой дом и тут же! тут же! - продал за тридцать пять... вот этот, грабитель этот... б-бу... гробокопатель!.. Каменщик!
- Это и все мое преступление, - сказал Макухин чрезвычайно спокойно, обращаясь к Добычину, и вдруг он сделал то, чего никак не ожидал Сизов: он притворил, поднявшись, двери в общий зал, - откуда уж придвинулись на шум, подошел к Добычину и спросил:
- А как, позвольте узнать, здоровье Натальи Львовны?.. Вот, что собака укусила не так давно?.. Мы ведь знакомы с ней... - И такой принял ожидающий вид, что растерявшемуся Добычину ничего больше не оставалось, как пробормотать:
- Благодарю вас... Она, - ничего, хорошо... А как же вы меня?.. Полковник Добычин!
- Узнал как?.. Мудрено ли: у нас тут все наперечет... тем более зимой.
Дверь из зала пытались приоткрыть, и он нажал на нее локтем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22