его и моя, моя и его. И его, и его, и его. 15 мая. Сегодня в газетах напечатано:«В течение последней недели чинами Охранного отделения было обнаружено приготовление к покушению на жизнь московского генерал-губернатора, каковое покушение должно было состояться 14 сего мая, по окончании божественной литургии в Успенском соборе. Благодаря своевременно принятым мерам, преступной шайке не удалось привести свой злодейский умысел в исполнение, члены же ее скрылись и до сих пор не задержаны. К розыску их также приняты меры».Мне смешно: «приняты меры». Разве мы не приняли своих? Победа еще не за нами, но в этом ли поражение? Генерал-губернатор, конечно, жив, но ведь и мы живы. Федор, Эрна и Генрих уже уехали из Москвы, Ваня и я уезжаем сегодня. Мы вернемся обратно. Наше слово — закон, и нам — отмщение.Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен. Кто поднял меч, тот от меча и погибнет. Так написано в книге жизни. Мы раскроем ее и снимем печати:генерал-губернатор будет убит. 4 июля. Прошло шесть недель, я снова в Москве. Это время я прожил в старой дворянской усадьбе. От белых ворот — лента дороги: зеленый большак с молодыми березками по краям. Справа и слева желтеют поля. Шепчет рожь, гнется овес махровой головкой. В полдень, в зной, я ложусь на мягкую землю. Ратью стоят колосья, алеет мак. Пахнет кашкой, душистым горошком. Лениво тают облака. Лениво в облаках парит ястреб. Плавно взмахнет крылом и замрет. С ним замрет и весь мир: зной и черная точка вверху.Я слезку за ним прилежным взглядом. И мне приходит на память:...Всю природу, как туман, Дремота жаркая объемлет, И сам теперь великий Пан В пещере нимф спокойно дремлет.А в Москве едкая пыль и смрад. По пыльным улицам тащатся вереницы ломовиков. Тяжело грохочут колеса. Тяжело везут тяжелые кони. Стучат пролетки. Ноют шарманки. Звонко звонят звонки конок. Ругань и крик.Я жду ночи. Ночью город уснет, утихнет людская зыбь. И в ночи опять заблещет надежда:«Я дам тебе звезду утреннюю». 6 июля. Я больше не англичанин. Я купеческий сын Фрол Семенов Титов, лесной торговец с Урала. Я стою на Маросейке в дрянных номерах и по воскресеньям хожу к обедне в приходскую церковь Живоначальной Троицы. Самый опытный глаз не узнает во мне Джорджа О'Бриена. Самый опытный сыщик не заподозрит революционера.В моей комнате на столе грязная скатерть, у стола хромоногий стул. На подоконнике куст увядшей герани, на стене портреты царей. Утром шипит нечищеный самовар, хлопают в коридоре двери. Я один в своей клетке.Наша первая неудача родила во мне злобу. Генерал-губернатор все еще жив. Я и раньше желал ему смерти, но теперь злоба владеет мною. Я живу нераздельно с ним. Ночью я не смыкаю глаз: шепчу его имя, утром — первая мысль о нем. Вот он, седой старик с бледной улыбкой на бескровных губах. Он презирает нас. Он ищет нам смерти. В его руках власть.Я ненавижу его точеный дворец, резные гербы на воротах, его кучера, его охрану, eго карету, его коней. Я ненавижу его золотые очки, его стальные глаза, его впалые щеки, его осанку, его голос, его походку. Я ненавижу его желания, его мысли, его молитвы, его праздную жизнь, его сытых и чистых детей. Я ненавижу его самого, — его веру в себя, его ненависть к нам. Я ненавижу его.Уже приехали Эрна и Генрих. Я жду Ваню и Федора. В Москве тихо, о нас забыли. 15-го, в день своих именин, он поедет в театр. Мы убьем его на дороге. 10 июля. Из Петербурга снова приехал Андрей Петрович. Я вижу его лимонного цвета лицо, седую бородку клином. Он в смущении мешает ложечкой чай.— Читали, Жорж, разогнали Думу?— Читал.— Да-а… Вот вам и конституция … На нем черный галстук, старомодный грязный сюртук. Грошовая сигара в зубах.— Жорж, как дела?— Какие дела?— Да вот … насчет генерал-губернатора.— Дела идут по-хорошему.— Что-то уж очень долго … Теперь бы вот … Самое время …— Если долго, Андрей Петрович, — поторопитесь.Он сконфузился, — барабанит пальцами по столу.— Слушайте, Жорж.—Ну?— Комитет постановил усилить террор.—Ну?— Я говорю: решено ввиду разгона Думы усилить террор.Я молчу. Мы сидим в грязном трактире «Прогресс». Хрипло гудит машина. В синем дыму белеют фартуки половых.Андрей Петрович ласково говорит:— Скажите, Жорж, вы довольны?— Чем доволен, Андрей Петрович?— Да вот … усилением.— Чего?— Боже мой… Я же вам говорю: усилением террора.Он искренно рад сделать мне удовольствие. Я смеюсь:— Усилением террора? Что же? Дай Бог.— А вы что думаете об этом?— Я? Ничего.— Как ничего? Я встаю.— Я, Андрей Петрович, рад решению комитета, но усиливать террор не берусь.— Но почему же, Жорж? Почему?— Попробуйте сами.Он в изумлении разводит руками. У него сухие желтые руки и пальцы прокопчены табаком.— Жорж:, вы смеетесь?— Нет, не смеюсь.Я ухожу. Он наверное долго еще сидит за стаканом чая, решает вопрос: не смеялся ли я над ним и не обидел ли он меня. А я опять говорю себе: бедный старик, бедный взрослый ребенок. 11 июля. Ваня и Федор уже в Москве. Я подробно условился с ними. План остается тот же. Через три дня, 15 июля, генерал-губернатор поедет в Большой театр. Чистый сбор со спектакля поступит в пользу комиссии о раненых воинах. Он не может не быть в театре.В 7 часов Эрна отдаст мне снаряды. Она приготовит их в гостинице, у себя. У ней в комнате готовые оболочки и динамит. Она высушит на горелке ртуть, запаяет стеклянные трубки, вставит запал. Она работает хорошо. Я не боюсь случайного взрыва.В 8 часов я раздам снаряды. Ваня станет у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих — у Боровичьих. За нами теперь не следят. Я в этом уверен. Значит, нам дана власть: острый меч.На моем столе букет чахлой сирени. Зеленые листья поникли, бледно-лиловые кудри увяли. Я ищу в увядших цветках пять листиков, — счастье. И я рад, когда нахожу его, ибо дерзким удача. 14 июля. Я помню: я был на севере, за полярным кругом, в норвежском рыбачьем поселке. Ни дерева, ни куста, ни даже травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаных куртках тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. Все кругом мне чужое. И небо, и скалы, и ворвань, и эти люди, и их странный язык. Я терял самого себя. Я сам был чужой.И сегодня мне все чужое. Я в Тиволи, против открытой сцены. Лысый капельмейстер машет смычком, уныло свистят в оркестре флейты. На вычищенных подмостках акробаты в розово-бледных трико. Они, как кошки, взбираются по столбам, с размаху кидаются вниз, кружатся в воздухе, перелетают друг через друга и, яркие в ночной темноте, уверенно хватаются за трапеции. Я равнодушно смотрю на них, на их упругие и крепкие тела. Что я им и что они мне? .. А мимо скучно снует толпа, шуршат шаги по песку. Завитые приказчики и откормленные купцы лениво бродят по саду. Они, скучая, пьют водку, скучая ругаются, скучая смеются. Женщины жадно ищут глазами.Темнеют вечерние небеса, набегают ночные тучи. Завтра наш день. Остро, как сталь, встает четкая мысль. Мысль об убийстве. Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. Смерть — венец и смерть — терновый венок. 16 июля. Вчера с утра было душно. В Сокольниках хмуро молчали деревья. Предчувствовалась гроза. За белою тучей прогремел первый гром. Черная тень упала на землю. Зароптали верхушки елей, заклубилась желтая пыль. Дождь прошумел по листьям. Робко, синим огнем, сверкнула первая молния.В 7 часов я встретился с Эрной. Она одета мещанкой. На ней зеленая юбка и вязаный белый платок. Из-под платка непослушно выбились кудри. В руках большая корзина с бельем.В этой корзине снаряды. Я бережно кладу их в портфель. Тяжелый портфель больно тянет мне руку.Эрна вздыхает.— Устала?— Нет, ничего … Жоржик, можно мне с вами?— Эрна, нельзя.— Жорж, милый . ..— Нельзя.В ее глазах несмелая просьба. Я говорю:— Иди к себе. В двенадцать часов приходи на это же место.— Жорж …— Эрна, пора.Еще мокро, дрожат березы, но уже заревом горит вечернее солнце. Эрна одна на скамье. Она до ночи будет одна.Ровно в 8 часов Ваня — у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих— у Боровичьих. Я брожу по Кремлю. Я жду, когда ко дворцу подадут карету.Вот вспыхнули во тьме фонари. Стукнули стеклянные двери. По белой лестнице мелькнула серая тень. Черные кони шагом обходят крыльцо, медленно трогают рысью. На башне поют куранты … Генерал-губернатор уже у Боровичьих ворот … Я стою у памятника Александру II. Надо мною во мраке статуя царя. Окнами блестит Кремлевский дворец. Я жду.Идут минуты. Идут дни. Идут долгие годы.Я жду.Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.Я иду. Снова поют куранты.Я побрел к Боровичьим воротам. На Воздвиженке Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту. У него в руках бомба.— Генрих.— Жорж, это вы?— Генрих, проехал .. . Генерал-губернатор проехал. Мимо вас.— Мимо меня? . .Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.— Мимо меня? ..— Где вы были? Да, где вы были?— Где? . . Я был здесь … У ворот . . .— И не видели?— Нет …Над ним тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя— Жорж.— Ну?— Я не могу … уроню … Возьмите .. . бомбу … скорее…Я почти вырываю у него снаряд. Так мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.— До завтра.Он в отчаянии машет рукой.— До завтра.Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою:«Лучше мертвому льву, чем псу живому» 17 июля. Генрих, взволнованный, говорит:— Я сначала стоял у самых ворот… Минут десять стоял… Потом вижу: городовой заметил. Я пошел по Воздвиженке .. . Вернулся. Постоял. Генерал-губернатора нет … Снова пошел … Вот тут он, наверное, и проехал …Он закрывает руками лицо:— Какой позор … Какой стыд … Он не спал всю ночь напролет. Под глазами у него синяя тень и на щеках багровые пятна.— Жорж, ведь вы верите мне?— Верю. Пауза. Я говорю:— Слушайте, Генрих, зачем вы идете в террор? Я бы на вашем месте работал в мирной работе.— Я не могу.— Почему?— Ах, почему? . . Нужен террор или нет? Ведь нужен . .. Вы знаете: нужен.— Ну так что ж, что нужен?— Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти? . . Ведь нельзя же звать на террор, говорить о нем, желать его и самому не делать . .. Ведь нельзя же . .. Нельзя?— Почему нельзя?— Ax, почему? .. Ну, я не знаю, может быть другие и могут … Я не могу …Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:— Боже мой, Боже мой … Пауза.— Жорж, скажите же прямо, верите вы мне или нет?— Я сказал: я вам верю.— И дадите мне еще раз снаряд?Я молчу.Он медленно говорит:Нет, вы дадите …Я молчу.— Ну тогда . .. Тогда .. .В его голосе страх. Я говорю:— Успокойтесь, Генрих, вы получите ваш снаряд.И он шепчет:— Спасибо.Дома я спрашиваю себя: зачем он в терроре? И чья в этом вина? Не моя ли? 18 июля. Эрна жалуется. Она говорит:— Когда же это все кончится, Жорж? . . Когда?..— Что кончится, Эрна?— Я не могу жить убийством. Я не могу … Надо кончить. Да, поскорее кончить …Мы сидим вчетвером в кабинете, в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет «матчиш».Жарко, но Эрна кутается в платок. Федор пьет пиво. Ваня положил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец Федор сплевывает на пол и говорит:— Поспешишь — людей насмешишь … Вишь, дьявол-Генрих: из-за него теперь остановка. Ваня подымает глаза:— Федор, не стыдно тебе? Зачем? .. Не виноват Генрих ни в чем. Мы все виноваты.— Ну уж и все … А по мне, — назвался груздем, полезай в кузов .. .Пауза. Эрна шепотом говорит:— Ах, Господи … Да не все ли равно, кто прав и кто виноват … Главное кончить скорее … Я не могу. Не могу.Ваня нежно целует ей руку.— Эрна, милая, вам тяжело… А Генриху? А ему?. .За стеной не умолкает «матчиш». Пьяный голос поет куплеты.Ах, Ваня, что Генрих? Я жить не могу …И Эрна плачет навзрыд.Федор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение? 20 июля. Я лежу с закрытыми глазами. В растворенное окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится: Эрна готовит снаряды.Вот она заперла двери на ключ, глухо щелкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки — змеиные жала — лижут железо. Сушится взрывчатый порошок. Треща поблескивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьет стеклянную трубку. Тогда будет взрыв.Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили все это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.Ну, а если ее в самом деле взорвет? Если вместо льняных волос и голубых удивленных глаз, будет красное мясо? . . Тогда Ваня приготовит снаряды. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил бомбы? Да, почему? .. Генрих — не трус. Но ошибка хуже, чем страх. Или это случайность? Его величество случай?Все равно. Все — все равно. Пусть моя вина в том, что Генрих в терроре. Пусть его вина в том, что генерал-губернатор жив. Пусть Эрну взорвет. Пусть повесят Ваню и Федора. Генерал-губернатор все-таки будет убит. Я так хочу. Я встаю. Внизу на площади, под окном, копошатся люди — черные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкой злобой дня. Я презираю их. И не прав ли, в сущности, Федор:«Бомбой бы их всех, безусловно». 21 июля. Я был сегодня случайно около дома Елены. Тяжелый и грязный, он угрюмо смотрит на площадь. Я по привычке ищу скамью на бульваре. По привычке считаю время. По привычке шепчу: я ее встречу сегодня.Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странный южный цветок. Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл багрово-красный махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и, как пурпур, застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду, между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат. Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил.Но я не хочу Елены теперь. Я не хочу думать о ней. Я не хочу помнить ее. Я весь в моей мести. И уже не спрашиваю себя: стоит ли мстить? 22 июля. Генерал-губернатор ездит два раза в неделю, от 3-х до 5-ти, к себе в канцелярию, в свой дом на Тверской. Он ездит разными путями и в разные дни. Мы проследим его выезд и через день или два займем все дороги. Ваня будет ждать его на Тверской, в Столешниковом переулке — Федор. Генрих в резерве: он станет в дальних улицах, сзади дворца. На этот раз нас едва ли ждет неудача.Что бы я делал, если бы не был в терроре? Я не знаю. Не умею дать на это ответ. Но твердо знаю одно: не хочу мирной жизни.Курильщики опия видят блаженные сны, светлые кущи рая. Я не курю опия и не вижу блаженных снов. Но что моя жизнь без террора? Что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы». Время жатвы тех, кто не с нами. 25 июля. Я говорю Федору:— Ты, Федор, займешь Столешников переулок, от площади до Петровки. Генерал-губернатор должно быть поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх.— Ну, Жорж;, будет им на орехи.— Ты думаешь?— Верно. Теперь не уйдет.Мы в далеком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор.Федор задумчиво говорит:— В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят .. . Баре проклятые … Ну да ладно: гляди, — служи панихиду.— Федор …— Чего?— Если будут судить, не забудь взять защитника.— Защитника?—Да.— То есть это адвоката какого?— Ну да, адвоката.— Адвоката не надо… Не люблю я их, адвокатов этих…Да и суда вовсе не будет… Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов… Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб. 27 июля. Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, И шестикрылый серафим На перепутьи мне явился .. .И еще:И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул.Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнем». А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором?
1 2 3 4 5 6 7 8 9
1 2 3 4 5 6 7 8 9