Необъяснимая тревога охватила меня, когда он подошел к моему гамаку. При виде его сурового, напряженного лица сердце у меня заколотилось от страха.
– Принеси свой калабаш, – сказал он по-испански и, отвернувшись, направился к корыту с банановым супом.
Не обращая на меня ни малейшего внимания, все двинулись на поляну вслед за Милагросом. Я молча достала корзину, поставила ее перед собой на землю и вытащила все свои пожитки. На самом дне, завернутый в рюкзак, лежал гладкий, цвета охры калабаш с пеплом Анхелики.
Я часто задумывалась, что мне с ним делать. Ритими, перебирая мои вещи, никогда не трогала рюкзака.
В моих застывших, похолодевших руках сосуд словно потяжелел. А каким легким он был, когда я несла его через лес подвешенным к поясу.
– Высыпь все это в корыто, – сказал Милагрос. Это он тоже сказал по-испански.
– Там же суп, – тупо сказала я. Голос мой дрожал, а руки так ослабели, что мне показалось, я не смогу вытащить смоляную затычку.
– Высыпай, – повторил Милагрос, тихонько подталкивая мою руку.
Я неловко присела и медленно высыпала горелые, мелко истолченные кости в суп, не сводя завороженного взгляда с темного холмика, выросшего на густой желтой поверхности. Запах был тошнотворный. Пепел так и остался наверху. Туда же Милагрос высыпал содержимое своего сосуда. Женщины завели причитания и плач. Может быть, мне тоже полагается заплакать, подумала я. Но я знала, что несмотря на все старания, не выжму из себя ни слезинки.
Вздрогнув от громкого треска, я выпрямилась. Ручкой мачете Милагрос расколол оба калабаша на половинки. Потом он хорошенько размешал прах в супе, так что желтая масса сделалась грязно-серой.
У меня на глазах он поднес половинку калабаша с супом ко рту и опорожнил ее одним долгим глотком. Утерев подбородок тыльной стороной ладони, он снова наполнил ковшик и передал его мне.
Я в ужасе взглянула на окружавшие меня лица; они с напряженным вниманием следили за каждым моим движением и жестом, в их глазах не оставалось ничего человеческого. Женщины прекратили плач. Я слышала бешеный стук собственного сердца. Часто сглатывая в попытках избавиться от сухости в горле, я протянула дрожащую руку. Затем крепко зажмурилась и одним духом проглотила вязкую жидкость. К моему удивлению сладкий, с чуть солоноватым привкусом суп легко прокатился по горлу. Слабая улыбка смягчила напряженное лицо Милагроса, когда он взял у меня пустой ковшик. А я повернулась и пошла прочь, чувствуя, как в желудке волнами накатывает тошнота.
Из хижины доносилась визгливая болтовня и смех.
Сисиве, сидя на земле в компании своих приятелей, показывал им один за другим мои пожитки, которые я оставила разбросанными в беспорядке. Тошнота мигом растворилась в приступе ярости, когда я увидела свои блокноты тлеющими в очаге.
Захваченные врасплох дети вначале смеялись над тем, как я, обжигая пальцы, пыталась спасти то, что осталось от блокнотов. Постепенно веселье на их лицах сменилось изумлением, когда до них дошло, что я плачу.
Я выбежала из шабоно по тропе, ведущей к реке, прижимая к груди обгорелые странички. – Я попрошу Милагроса отвести меня обратно в миссию, – бубнила я, размазывая слезы по лицу. Но эта мысль настолько поразила меня своей абсурдностью, что я расхохоталась. Как я предстану перед отцом Кориолано с выбритой тонзурой? Присев над водой, я заложила палец в рот и попыталась вырвать. Бесполезно. Вконец измученная, я улеглась лицом вверх на плоском камне, нависающем над водой, и стала разбираться, что же осталось от моих записей. Прохладный ветерок ворошил мои волосы. Я перевернулась на живот. Теплота камня наполнила меня мягкой истомой, унесшей прочь всю мою злость и усталость.
Я поискала в прозрачной воде свое лицо, но ветерок мелкой рябью сдул с поверхности все отражения. Река не возвращала ничего. Пойманная, словно в капкан, темными заводями у берегов, яркая зелень растительности казалась сплошной дымчатой массой.
– Пусти свои записи по воде, – сказал Милагрос, садясь на камне рядом со мной. Его внезапное появление меня не удивило. Я ожидала, что он придет.
Чуть кивнув головой, я молча повиновалась, и рука моя свисла с камня. Пальцы разжались. И глядя, как мои записи уплывают по течению, я почувствовала, как с моих плеч упал тяжкий груз. – Ты не ходил в миссию, – сказала я. – Почему ты не сообщил, что отправляешься за родственниками Анхелики? Милагрос, не отвечая, молча глядел на другой берег.
– Это ты велел детям сжечь мои записи? – спросила я.
Он повернул ко мне лицо, но снова промолчал. Судя по плотно сжатым губам, он был чем-то разочарован, но чем – я не в силах была понять. Когда он, наконец, заговорил, голос его был тих, словно пробивался вопреки его желанию. – Итикотери, как и другие племена, многие годы уходили все глубже в леса, подальше от миссий и больших рек, где проходят пути белого человека. – Отвернувшись, он глянул на ящерицу, с трудом перебиравшуюся через камень. На какое-то мгновение она уставилась на нас немигающими глазами и скользнула прочь. – Иные племена предпочли поступить иначе, – продолжал Милагрос.
– Они хотят заполучить товары, которые предлагают racionales. Они не смогли понять, что только лес может дать им безопасность. Слишком поздно они обнаружат, что для белого человека индеец не лучше собаки.
Он говорил, что всю жизнь прожив между двумя мирами, он знает, что у индейцев нет шансов выжить в мире белого человека, как бы ни старались отдельные немногие представители обеих рас сделать возможным обратное.
Я стала рассказывать об антропологах и их работе, о важности запечатления обычаев и верований, которые, как он только что сам сказал, в противном случае обречены на забвение.
Тень насмешливой улыбки искривила его губы. – Про антропологов я знаю: я работал как-то с одним из них как информатор, – сказал он и засмеялся; смех его был тонок и визглив, но лицо оставалось бесстрастным. В глазах его не было смеха; они светились враждебностью.
Я опешила, потому что его гнев был, казалось, направлен против меня. – Ты же знал, что я антрополог, – неуверенно сказала я. – Ты сам помогал мне заполнить добрую половину блокнота сведениями об Итикотери. Ведь ты же водил меня от хижины к хижине, поощряя других все мне рассказывать и учить вашему языку и обычаям.
Милагрос хранил полную невозмутимость, его раскрашенное лицо походило на лишенную всякого выражения маску. Мне захотелось его встряхнуть. Моих слов он будто не слышал. Милагрос смотрел на деревья, уже почерневшие на фоне угасающего неба. Я заглянула снизу вверх ему в лицо. Голова его резким силуэтом выделялась на фоне неба.
И я увидела небо, словно подернутое огненными перьями попугая и пурпурными кистями длинной обезьяньей шерсти.
Милагрос печально покачал головой. – Ты сама знаешь, что пришла сюда не работать. Ты намного лучше могла бы сделать то же самое в какой-нибудь деревне поближе к миссии. – В уголках его глаз собрались слезы; они дрожа поблескивали на густых коротких ресницах. – Знание наших обычаев и верований дано тебе для того, чтобы ты могла войти в ритм нашей жизни; чтобы ты чувствовала себя под защитой и в безопасности. Это дар, который нельзя ни использовать, ни передавать другим.
Я не в силах была отвести взгляда от его влажных блестящих глаз; в них не было упрека. В его черных зрачках я видела отражение своего лица. Дар Анхелики и Милагроса.
Наконец-то я поняла. Меня провели сюда через леса вовсе не затем, чтобы я увидела их народ глазами антрополога, просеивая, взвешивая и анализируя все увиденное и услышанное, – а для того, чтобы увидеть их так, как увидела бы Анхелика в свой последний раз. Она тоже знала, что ее время и время ее народа подходит к концу.
Я перевела взгляд на воду. Я и не почувствовала, как мои часы упали в реку, но они лежали там на галечном дне, – зыбкое видение крошечных светящихся точек в воде, то сходящихся вместе, то расходящихся. Должно быть, сломалось звено металлического браслета, подумала я, но не стала и пытаться достать часы, это последнее звено, соединявшее меня с миром за пределами этого леса.
Голос Милагроса прервал мои мысли: – Когда-то очень давно, в одной деревне у большой реки я работал у антрополога. Он не жил вместе с нами в шабоно, а построил себе отдельную хижину неподалеку от бревенчатого заграждения. У нее были стены и дверь, которая запиралась изнутри и снаружи. – Милагрос немного помолчал, смахнул слезы, подсыхавшие у окруженных морщинками глаз, потом спросил: – Хочешь знать, что я с ним сделал? – Да, – неуверенно сказала я.
– Я дал ему эпену, – Милагрос выдержал паузу и улыбнулся, словно моя настороженность доставила ему удовольствие. – Этот антрополог повел себя так же, как любой другой, кто вдохнет священный порошок. Он сказал, что у него были видения, как у шамана.
– В этом нет ничего удивительного, – сказала я, слегка раздосадованная плутовским тоном Милагроса.
– А вот и есть, – сказал он и рассмеялся. – Потому что я вдул ему в ноздри обычную золу. А от золы только кровь идет из носа, больше ничего.
– Ты и мне собираешься дать то же самое? – спросила я, покраснев от того, как жалостно прозвучал мой голос.
– Я дал тебе частицу души Анхелики, – тихо сказал он, помогая мне подняться.
Границы шабоно, казалось, растворялись в темноте. В тусклом свете я все хорошо видела. Собравшиеся вокруг корыта люди показались мне похожими на лесных существ, в их блестящих глазах отражался свет костров.
Я уселась рядом с Хайямой и приняла из ее рук кусок мяса. Ритими потерлась головой о мою руку. Малышка Тешома вскарабкалась ко мне на колени. Среди знакомых запахов и звуков я чувствовала полное удовлетворение и защищенность. Пристально всматриваясь в окружающие меня лица, я думала о том, как много у Анхелики родственников. Не было ни одного лица, походившего на нее.
Даже черты Милагроса, прежде казавшегося таким похожим на Анхелику, теперь выглядели иначе. А может, я уже забыла, как она выглядела, подумала я с грустью. И тут в свете костра я увидела ее улыбающееся лицо. Я тряхнула головой, пытаясь избавиться от наваждения, и оказалось, что я смотрю на старого шамана Пуривариве, сидящего на корточках чуть поодаль от всех.
Это был маленький, тощий, сухой человечек с коричневато-желтой кожей; мышцы на его руках и ногах уже усохли. Но волосы его все еще были темны и чуть вились.
Он никак не был украшен; все его одеяние состояло из повязанной вокруг талии тетивы. На подбородке торчали редкие волоски, а по краям верхней губы виднелись жалкие остатки усов. Его глаза под тяжелыми сморщенными веками поблескивали крохотными огоньками, отражая свет костра.
Зевнув, он раскрыл зияющий провалами рот, в котором, как сталагмиты, торчали пожелтевшие зубы. Смех и разговоры смолкли, когда он стал нараспев произносить заклинания голосом, который, казалось, принадлежал к иному месту и времени. У него было два голоса: один, гортанный, был высокий и гневный; другой, идущий из живота, был низкий и успокаивающий.
Долго еще после того, как все разошлись по гамакам и угасли костры, Пуривариве, согнувшись в три погибели, сидел у небольшого огня посреди поляны. Он пел тихим приглушенным голосом.
Я выбралась из гамака и присела рядом с ним на корточки, стараясь коснуться ягодицами земли. По мнению Итикотери, это был единственный способ, полностью расслабившись, часами сидеть на корточках. Давая понять, что заметил мое присутствие, Пуривариве коротко взглянул на меня и снова уставился в пустоту, словно я прервала ход его размышлений.
Больше он не шевелился, и у меня возникло странное ощущение, что он уснул. Но тут он чуть передвинул по земле ягодицы, не расслабляя ног, и потихоньку снова еле слышно запел. Ни одного слова я понять не могла.
Начался дождь, и я вернулась в свой гамак. Капли мягко шлепались на пальмовую крышу, порождая странный завораживающий ритм. Когда я снова обратила взгляд к центру поляны, старик уже исчез. И только с поднимающейся над лесом зарей я провалилась в бесконечность сна.
Глава 8
Красный закат пронизывал воздух багряным свечением. Несколько минут небо пылало перед тем, как быстро погрузиться в темноту. Шел третий день праздника.
Сидя в гамаке с детьми Этевы и Арасуве, я наблюдала, как около полусотни мужчин Итикотери и их гостей с самого полудня без еды и отдыха пляшут в центре поляны. В ритме собственных пронзительных криков, под трескучее постукивание луков о стрелы, они поворачивались то в одну сторону, то в другую, ступая вперед и назад. Над всем властвовал глухой назойливый ритм звуков и движений, колыхание перьев и тел, смешение алых и черных узоров.
Над деревьями взошла полная луна, ярко высветив поляну. На мгновение непрерывный гул и движение стихли. Затем плясуны разразились дикими гортанными криками, наполнив воздух оглушительным ревом, и отшвырнули прочь луки и стрелы.
Забежав в хижины, танцоры выхватили из очагов горящие головни и с бешеной яростью принялись лупить ими по столбам, поддерживающим крышу шабоно. Полчища всевозможных ползучих насекомых со всех ног бросились спасаться в пальмовой крыше, а оттуда дождем посыпались вниз.
Испугавшись, что хижины могут рухнуть либо разлетающиеся искры подожгут крыши, я с детьми выбежала наружу. Земля дрожала от топота ног мужчин, разворотивших очаги во всех хижинах. Размахивая над головой горящими головнями, они выбежали в центр поляны и возобновили пляску со все нарастающим неистовством. Они обошли поляну по кругу, болтая головами во все стороны, словно марионетки с оборванными ниточками. Пышные белые перья в их волосах, трепеща, ниспадали на блестящие от пота плечи.
Луна скрылась за черной тучей. Поляну освещали теперь только искры, слетающие с горящих головней.
Пронзительные крики мужчин взвились еще выше; размахивая палицами над головой, они стали приглашать женщин принять участие в пляске.
С криками и смехом женщины бросились врассыпную, ловко уворачиваясь от свистящих в воздухе дубинок.
Неистовство плясунов неумолимо нарастало и достигло наивысшей точки, когда юные девушки с гроздьями желтых бананов в высоко поднятых руках влились в их круг, покачиваясь в чувственном самозабвении.
Не помню точно, Ритими или кто другой втащил меня в пляшущую толпу, потому что в следующее мгновение я очутилась одна посреди бешеного круговорота исступленных лиц. Зажатая между мраком и телами, я попыталась пробраться к Хайяме, стоявшей на безопасном расстоянии в своей хижине, но не знала, куда мне идти. Я не узнала мужчину, который, размахивая палицей, снова втолкнул меня в гущу пляски.
Я закричала и с ужасом поняла, что мои крики словно онемели, выдохлись внутри меня бесчисленными отголосками. Ничком падая на землю, я почувствовала резкую боль в голове за ухом. Я открыла глаза, стараясь что-нибудь увидеть сквозь густеющий вокруг меня мрак, и только успела подумать, заметил ли хоть кто-то в неистовой круговерти скачущих ног, что я упала. А потом была темнота, помеченная искорками света, влетающими и вылетающими у меня из головы, словно ночные светляки.
Потом я смутно осознала, что кто-то оттаскивает меня подальше от топота пляски и укладывает в гамак. Я с огромным усилием открыла глаза, но склонившаяся надо мной фигура была как в тумане. На лице и затылке я ощутила легкое прикосновение чуть дрожащих рук. На мгновение мне показалось, что это Анхелика. Но услышав этот ни на что не похожий голос, идущий из глубины живота, я поняла, что это старый шаман Пуривариве распевает свои заклинания. Я попыталась сосредоточить на нем взгляд, но его лицо оставалось размытым, словно видимое сквозь толстый слой воды. Я хотела спросить его, где он был, почему я не видела его с первого дня праздника, но слова оставались лишь образами у меня в голове.
Не знаю, то ли я потеряла сознание, то ли спала, но когда я очнулась, Пуривариве уже не было. Вместо него я увидела лицо Этевы, склоненное надо мной так низко, что я могла бы потрогать красные круги на его щеках, между бровями и в уголках глаз. Я протянула руки. Но рядом уже никого не было. Я снова прикрыла глаза; в голове, словно в черной пустоте, красной вуалью плясали круги. Я покрепче зажмурилась, пока это видение не рассыпалось на тысячи осколков. Огонь в очаге разожгли снова; он наполнил хижину уютным теплом, а меня словно спеленало плотное покрывало дыма. Вырванные из темноты пляшущие тени отражались в золотистом налете на свисающих со стропил калабашах.
Весело смеясь, в хижину вошла старая Хайяма и уселась возле меня на земляной пол. – Я думала, ты будешь спать до утра. – Подняв обе руки к моей голове, она стала ощупывать ее, пока не отыскала шишку, вздувшуюся за ухом. – Большая, – заметила она. Ее иссохшее лицо выражало сдержанную грусть;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30