Старик на старомосковский манир был спесив и провожал до дверей только равных.
Случай был нечаянный. Никита нырнул в маленький темный коридор. Замер, прислушиваясь. Где-то играли на клавесинах. Потом проскользнул за двери и лицом к лицу столкнулся с гневным греческим ликом Христа-пантократа. «Батюшки! Да это княжеская молельня». Машинально перекрестился. И дальше, дальше на сладкие звуки пасторали. Княжеский кабинет, крестовая, танцзал, по скрипящему паркету мимо картин и мебели на теплую женскую половину. При быстрых шагах позвякивала тонкая посуда в зеркальных поставах.
Спальня была новоманирная. Посреди — огромная кровать на точеных ножках с балясами. Красная камка с подзором, как у славных мастеров Возрождения. Живые цветы. И в углу клавесин и Мари. Маленькая, хрупкая, перетянутая в поясе. Ничего не соображая, подошел неслышно. Закрыл ей глаза руками. Мари вздрогнула. Сквозь пальцы в туалетном зеркальце увидела его лицо — взволнованное, смешное. Ласково отвела руки. А он уже целовал плечи, глаза, рот. Когда опомнился, увидел, что она неслышно смеется. Но все же спросил:
— Ждали? Показал записочку.
— Да, конечно.
Ее интересует, как во дворце, как тот, Великий.
— И все?
— Все!
Ну хорошо же!
Рассказал, что Петр бредил, ему было душно, кричал: «Откройте окно!» Звал людей… Успел написать; «Отдайте все…» — и не кончил, впал в полное беспамятство. А вокруг была мышиная суета, интриги. Даже по его части. Вызвали, к примеру, Луи Каравакка. Хотели его подменить. Ведь завещания царского по-прежнему нет.
— Какие могли прийти к нему люди? Там ведь одни рабы! — Мари сказала жестоко, презрительно.
Он не вынес, переспросил:
— А я?
— Ну, вы иное… Вы российский Тициан… — усмехнулась она.
И вся была лукавая, закутанная в тонкие муслимские ткани, брюссельские кружева. Из кружев, точно из пены морской, выступала бледно-розовая грудь, и от этого бесстыдства, казалось, покрылись румняцем щеки, но то была игра света. От ее смеха пересохло в горле, сказал заплетающимся языком:
— А вы — вы маленькая российская Венера!
Под картиной, изображающей богиню любви, полагалось помещать соответствующее двустишие:
Всеми силами гони Купидоново сладострастие. Иначе твоей слепой душой овладеет Венера.
Схватил ее, поднял на сильных руках, понес к кровати.
Сей сюжет Ватто — отплытие на остров любви.
Когда утром прощались, Мари, кутаясь в шаль, была точно больная. И вдруг зло, как оса, ужалила: вовсе и не любит она его, а так… Он сразу даже и не понял — стоял высокий, в плаще, при шпаге и совершенно беззащитный.
— Да, так! — Мари усмехнулась насмешливо, уголками губ, как научилась там, в Версале. — Не люблю, и все тут. Ведь умная девушка всегда имеет много любовников и никакой любви. И потом, дядюшка и отец выбрали уже нового знатного жениха… Да вам он отменно известен: Серж Строганов, старый парижский знакомец… А подружка Катиш будет не в обиде. У нее новый верный женишок на примете.
Никита не успел опомниться, как захлопнулась дверь. Не барабанить же, поднимать шум, бесчестить. Уныло побрел вдоль канала. В черную воду падал свинцовый петербургский снег, от которого бывают жестокие мигрени.
А Мари плакала. Уронила головку на клавесин и ревела совсем по-бабьи, забыв, что она французская маркиза и что ей надобно гордиться, что ее скоро просватают за первейшего богача России, барона Строганова. Просто над первой любовью женщинам всегда хочется поплакать. Ведь она единственная — первая любовь.
— Азов и флот стоили России миллион ефимков, и все утрачено в несчастном прутском походе, в Персии мы увязли в трясине бесконечной войны, и снова нужны деньги, деньги, деньги… А откуда их взять — деньги? У мужика с поротой задницей недоимков накопилось за многие годы, а платить нечем. Податное население в стране за годы Северной войны совсем перестало расти, а людишек во всех губерниях через каждый год губит неурожай, и что прикажешь делать тут, Миша? — князь Дмитрий ходил по своему министерскому кабинету, яко тигр в клетке.
Здесь, на службе, братец совсем другой человек, подумалось младшему Голицыну, — быстрый, деловой, жесткий, совсем не похожий на того мечтателя-политика, каким он был у себя дома под иконой святого Филиппа Колычева.
— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за беспрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. У меня вот дебит, а вот кредит! — киязь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия… И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов, и рубль весит все меньше и меньше. Так ведь, Фик?
Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.
— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.
Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалования и фельдмаршал в такую рань заехал в камер-коллегию не токмо для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намек словно и не заметил, рубанул решительно:
— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход — увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, не гож и опасен, нас спасет только общее увольнение. А начать его легче всего при царе-малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра II потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними божьими делами не проживешь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу — увольнение. И Петр II, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька…
Старый Голицын подошел к высокому окну, мелкозастекленному на голландский манир, как все стекла здания двенадцати коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью.
Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской женки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминови-ча, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил, пролаял жестко:
— Сия Катька — кунсткамера на троне! А катькиному слову цена всем ведома — солдатский алтын за один поцелуй! При оной всеми делами будет вершить Ментиков да голштинцы! Посему и взываю к государственным мужам, дабы пресечь беззаконие, посадить царем мальчонку Петра по старинному обычаю.
— Может, великий государь выздоровеет? — осторожно заметил князь Михаил.
И подумал, сколь хорошо сие было бы для России. Но, точно отвечая на его вопрос, двери в кабинет неожиданно распахнулись, и на пороге вырос князь Василий Лукич Долгорукий. По помятому лицу знаменитого дипломата было видно, что он целую ночь не спал.
— Я токмо что из дворца, князь Дмитрий! — Долгорукий устало рухнул на стул. Затем поднял глаза на Голицыных и сказал глухо: — Государь в пятом часу пополуночи помре!
— А завещание? — вырвалось у обоих братьев. Долгорукий покачал головой:
— Завещания нет!
— Едем! — решительно приказал князь Дмитрий брату.
Тот вытянулся по-военному. Князь Дмитрий спешно одел шубу, услужливо поданную Фиком, спросил Василия Лукича, кто ныне во дворце.
— Апраксин, Брюс да, почитай, все сенаторы и генералы вот-вот съедутся.
— Ну а Менигаков?
— Уже там…
— Говорили с ним?
— Говорил… Предложил ему вашу задумку: Петра II на трон, а Екатерину в регентши.
— И что он?
Василий Лукич в ответ только головой покачал, вспомнил, как насмешливо переглянулись у смертного одра Петра светлейший и Толстой в ответ на его щедрое предложение, которое могло бы примирить обе партии.
— Значит, несогласны новики! — князь Дмитрий сердито поджал губы. — Ну что же, будем ловить свой случай! Летим во дворец!
Деловой быстрой походкой князь Дмитрий вышел из кабинета в длинный и гулкий коридор двенадцати коллегий, Михайло Голицын поспешил за старшим братом, замечая на ходу, как быстро и почтительно расступались перед князем Дмитрием важные чиновные сановники, словно с ним уже идет новая власть.
По пути князь Дмитрий не заговаривал более ни с братом, ни с Василием Лукичом. Размышлял о покойном государе, с коим ехал прощаться. Было странно прощаться с таким живым и неугомонным человеком, каким был царь Петр, Князь Дмитрий по возрасту был старше покойного государя и застал еще благолепие и неспешность двора Алексея Михайловича Тишайшего.
С Петром I в эту старозаветную тишину словно ворвалась огненная петарда. Иногда князю Дмитрию казалось, что сей повелитель хочет распоряжаться не токмо своей державой, но и временем, да и явился Петр из каких-то других, неведомых нашему миру времен. Словно неистовый ямщик, он подгонял людей и страну. Кому, как не Голицыну, ожидавшему недавно своего смертного часа, было известно, сколь страшен бывал царь в своем гневе. Многие из окружения Петра опускались до прямого холопства, а вот с ним царь не совладал. И ив столько в силу древности голицынского рода, идущего от великого князя литовского Гедимина, а в силу нравственной твердости князя Дмитрия. Ведь делали они с государем одно дело и имели общую цель: сделать Россию великой и цветущей. Отсюда и рождалась его, Голицына, твердость перед царем. А в путях они расходились. Старый Голицын осуждал многие дела петровы за их поспешность и неосторожность, за слепое следование не токмо иноземному образцу, но и иноземной моде. Преобразования же должны исходить из отечественных обычаев и нравов, и не здесь, в Петербурге, искать оные!
Князь Дмитрий вступил в покачивавшийся на крутой волне весельный шлюп, должный перевести их с Васильевского в Адмиралтейскую часть. На Неве дул зюйд, гуляла высокая волна. Шлюп крепко качало. Старый князь качку сию переносил с трудом.
— Но дай срок, дай срок! — сердито пробормотал он себе под нос. — Вернем еще столицу в первопрестольную, вернем на здоровый московский морозец.
И князя Дмитрия словно ожгла радостная мысль: Петра I больше нет, нет той страшной силы, противу которой даже в мыслях выступать было боязно! И кто бы ни стал сейчас на престол, близится его, князя Дмитрия, время, поелику в его руках главный державный ключ — все финансы империи. И если ранее он выполнял планы и прожекты Петра, то теперь будет проводить в жизнь собственные планы и прожекты и, чуждый вредной поспешности, достроит на полпути брошенную великим государем храмину новой России.
«Так-то, други!» — весело заключил он и с поразившей Василия Лукича и брата бодростью взбежал по высоким ступеням Зимнего дворца, никому более не кланяясь и не уступая дороги.
К утру подморозило. Земля была мерзлая, сухая. Ветер нес ледяную крупу по недостроенным першпективам. Фигурки прохожих терялись в их бесконечности. Люди собирались в маленькие кучки, шептались и тревожно смотрели в сторону дворца. Все чего-то ждали. Не верили, что после его смерти ничего не произойдет.
Петр умер. Все привыкли к тому, что он долго, бесконечно долго царствует. Теперь ждали и боялись перемен. Одни оттого, что хотели их и боялись, что их не будет, другие оттого, что перемены все равно должны случиться, но было неясно, к чему оные приведут. И все тревожились.
Екатерина уже поутру знала, что все предрешено в ее пользу. Так сказал Данилыч. Она ему верила, но по-прежнему волновалась. Перед тем как пришел Петр Толстой звать в тронную залу, сидела в боковой спаленке, смотрела на вздувшуюся даль Невы, слушала вой ветра за окном, безучастно перебирала старые письма Петра. Прочла устало: «Катеринушка, друг мой сердечный, здравствуй!» И неожиданно для себя самой заплакала. Вспомнила петрушины волосы. Они ей сразу понравились: темно-каштановые, волнистые. Такие были и у Лизаньки. Сквозь слезы дочитала письмо: «…объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний каролище — дитя зело изрядное, которому седмь лет». Письмецо было из Парижа. Почерк у Петруши быстрый, скорый. «А что пишешь, что у нас есть портомойки, то, друг мой, ты, чаю, описалась, понеже у Шафирова то есть, а не у меня, — сама знаешь, что я не таковский да и стар». Он смешно оправдывался. А она-то с Монсом! И в голове решительно все смешалось. Так она и сидела у окна, по-бабьи подперев рукой голову. Теперь, когда он умер, получалось, что она его снова любила.
В дверь поскреблись, и вошел с почтенным смирением Толстой. Из старых родов, а перебежал вот поди к ней и Данилычу. То-то иезуит.
— Государыня, господа сенат ждут!
— Иду, иду… — замахала руками, засуетилась, бросилась к туалетцу припудрить следы слез.
В коридоре опять услышала назойливое гудение чужих голосов, выпрямилась, как гренадер перед атакой, и вошла в зал. Гул смолк — увидела согнутые в привычном поклоне спины сенаторов и господ генералов.
Недвижно стояла на пороге.
— Посмотрите, государыня! — Толстой побледнел.
Из опочивальни, где лежал мертвый Петр, вышел военный в синем семеновском мундире. Мелькнуло: «Мишка Голицын! Явился! Почему без приказа?» Но тут же стало жутко: а кто теперь мог приказывать?..
Голицын все таки подошел, отвесил почтительный реверанс. Но в том реверансе почудилась насмешка. За насмешкой той — 60 тысяч штыков Южной армии. У Екатерины перехватило дыхание.
Но Михайло Голицын и бровью не повел. Сделал еще один реверанс и отошел не пятясь, смело повернув спину. Спина эта — широкая, армейская — пугала не одну Екатерину, всех гвардейских фендриков.
У двери, что вела в опочевальню, опять зашумели.
— Так уж и нет! Так уж и нет! — тощий язвительный вельможа в богатом пестром кафтане вцепился в усталого, сразу как-то постаревшего секретаря Макарова.
— Повторяю вам, господин посол, никакого завещания государь не соизволил оставить.
Вельможа повернулся, и Екатерина опять удивилась: «Батюшки, да ведь это кяязь Василий Долгорукий, наш парижский посол! Он-то что в Петербурге делает?..»
В 8але тем временем зашумели, заговорили, не слушая и перебивая друг друга. За окном стемнело от снегопада. Сначала снег шел редкий, неохотный, а потом повалил хлопьями. В полутемном зале эти лающие и бранящиеся старички, российские Тюрени и Сюлли, казалось, совсем забыли о ней От того наступал озноб. А тут еще Данилыч и Толстой куда-то пропали. В полусумраке незнакомый непридворный генерал (и откуда взялся?) чуть не толкнул ее, да еще сказал, хам эдакий: «Ну-ка, подвинься…» — принял, должно быть, за фрейленскую девку.
И тут она чисто женским чутьем поняла, что надобно делать. Вышла в коридор и кликнула слуг — зажечь свечи. И все сразу переменилось. Шум утих и, порекры-вая разноголосицу споров, тучный надменный генерал — адмирал Федор Апраксин спросил у бывшего государева секретаря с должной важностью, как и полагается в политичных государствах, нет ли какого завещания или тайного распоряжения покойного государя насчет преемства престола.
Макаров, устало щуря глаза от света, в какой раз, но только уже для всех, ответил, что несколько лет тому назад государь составил завещание, но потом уничтожил. И сейчас ничего нет.
— Ничего нет, ничего нет, ничего нет! — прокатилось по залу.
Было страшно и неприлично решать самим. А за Невой, над Петропавловской фортецией, спускался личный штандарт императора: орел, держащий в когтях эмблему четырех морей. И куда-то исчезли Александр Данилович и Толстой — люди решительные и сильные.
— Прошу дозволить мне сказать слово! — Наступило всеобщее облегчение.
Отец Феофан отбросил широкие шелковые рукава су-тавы, взялся перстами за бороду и стал вещать громогласно, точно с амвона: .
— Разве не ведомо вам, други, из священного писания, что муж и жена единое целое. Полагаю, что недавним венчанием прямой преемницей себе государь указал супругу свою…
Но окончить Феофан не успел. Кпязь Дмитрий перебил преосвященного совсем неучтиво, сказал твердо:
— Не худо бы услышать о том прежде голос народа… Пораженные смелостью старого Голицына, все опять зашумели, закричали, начали лаяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Случай был нечаянный. Никита нырнул в маленький темный коридор. Замер, прислушиваясь. Где-то играли на клавесинах. Потом проскользнул за двери и лицом к лицу столкнулся с гневным греческим ликом Христа-пантократа. «Батюшки! Да это княжеская молельня». Машинально перекрестился. И дальше, дальше на сладкие звуки пасторали. Княжеский кабинет, крестовая, танцзал, по скрипящему паркету мимо картин и мебели на теплую женскую половину. При быстрых шагах позвякивала тонкая посуда в зеркальных поставах.
Спальня была новоманирная. Посреди — огромная кровать на точеных ножках с балясами. Красная камка с подзором, как у славных мастеров Возрождения. Живые цветы. И в углу клавесин и Мари. Маленькая, хрупкая, перетянутая в поясе. Ничего не соображая, подошел неслышно. Закрыл ей глаза руками. Мари вздрогнула. Сквозь пальцы в туалетном зеркальце увидела его лицо — взволнованное, смешное. Ласково отвела руки. А он уже целовал плечи, глаза, рот. Когда опомнился, увидел, что она неслышно смеется. Но все же спросил:
— Ждали? Показал записочку.
— Да, конечно.
Ее интересует, как во дворце, как тот, Великий.
— И все?
— Все!
Ну хорошо же!
Рассказал, что Петр бредил, ему было душно, кричал: «Откройте окно!» Звал людей… Успел написать; «Отдайте все…» — и не кончил, впал в полное беспамятство. А вокруг была мышиная суета, интриги. Даже по его части. Вызвали, к примеру, Луи Каравакка. Хотели его подменить. Ведь завещания царского по-прежнему нет.
— Какие могли прийти к нему люди? Там ведь одни рабы! — Мари сказала жестоко, презрительно.
Он не вынес, переспросил:
— А я?
— Ну, вы иное… Вы российский Тициан… — усмехнулась она.
И вся была лукавая, закутанная в тонкие муслимские ткани, брюссельские кружева. Из кружев, точно из пены морской, выступала бледно-розовая грудь, и от этого бесстыдства, казалось, покрылись румняцем щеки, но то была игра света. От ее смеха пересохло в горле, сказал заплетающимся языком:
— А вы — вы маленькая российская Венера!
Под картиной, изображающей богиню любви, полагалось помещать соответствующее двустишие:
Всеми силами гони Купидоново сладострастие. Иначе твоей слепой душой овладеет Венера.
Схватил ее, поднял на сильных руках, понес к кровати.
Сей сюжет Ватто — отплытие на остров любви.
Когда утром прощались, Мари, кутаясь в шаль, была точно больная. И вдруг зло, как оса, ужалила: вовсе и не любит она его, а так… Он сразу даже и не понял — стоял высокий, в плаще, при шпаге и совершенно беззащитный.
— Да, так! — Мари усмехнулась насмешливо, уголками губ, как научилась там, в Версале. — Не люблю, и все тут. Ведь умная девушка всегда имеет много любовников и никакой любви. И потом, дядюшка и отец выбрали уже нового знатного жениха… Да вам он отменно известен: Серж Строганов, старый парижский знакомец… А подружка Катиш будет не в обиде. У нее новый верный женишок на примете.
Никита не успел опомниться, как захлопнулась дверь. Не барабанить же, поднимать шум, бесчестить. Уныло побрел вдоль канала. В черную воду падал свинцовый петербургский снег, от которого бывают жестокие мигрени.
А Мари плакала. Уронила головку на клавесин и ревела совсем по-бабьи, забыв, что она французская маркиза и что ей надобно гордиться, что ее скоро просватают за первейшего богача России, барона Строганова. Просто над первой любовью женщинам всегда хочется поплакать. Ведь она единственная — первая любовь.
— Азов и флот стоили России миллион ефимков, и все утрачено в несчастном прутском походе, в Персии мы увязли в трясине бесконечной войны, и снова нужны деньги, деньги, деньги… А откуда их взять — деньги? У мужика с поротой задницей недоимков накопилось за многие годы, а платить нечем. Податное население в стране за годы Северной войны совсем перестало расти, а людишек во всех губерниях через каждый год губит неурожай, и что прикажешь делать тут, Миша? — князь Дмитрий ходил по своему министерскому кабинету, яко тигр в клетке.
Здесь, на службе, братец совсем другой человек, подумалось младшему Голицыну, — быстрый, деловой, жесткий, совсем не похожий на того мечтателя-политика, каким он был у себя дома под иконой святого Филиппа Колычева.
— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за беспрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. У меня вот дебит, а вот кредит! — киязь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия… И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов, и рубль весит все меньше и меньше. Так ведь, Фик?
Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.
— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.
Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалования и фельдмаршал в такую рань заехал в камер-коллегию не токмо для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намек словно и не заметил, рубанул решительно:
— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход — увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, не гож и опасен, нас спасет только общее увольнение. А начать его легче всего при царе-малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра II потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними божьими делами не проживешь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу — увольнение. И Петр II, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька…
Старый Голицын подошел к высокому окну, мелкозастекленному на голландский манир, как все стекла здания двенадцати коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью.
Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской женки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминови-ча, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил, пролаял жестко:
— Сия Катька — кунсткамера на троне! А катькиному слову цена всем ведома — солдатский алтын за один поцелуй! При оной всеми делами будет вершить Ментиков да голштинцы! Посему и взываю к государственным мужам, дабы пресечь беззаконие, посадить царем мальчонку Петра по старинному обычаю.
— Может, великий государь выздоровеет? — осторожно заметил князь Михаил.
И подумал, сколь хорошо сие было бы для России. Но, точно отвечая на его вопрос, двери в кабинет неожиданно распахнулись, и на пороге вырос князь Василий Лукич Долгорукий. По помятому лицу знаменитого дипломата было видно, что он целую ночь не спал.
— Я токмо что из дворца, князь Дмитрий! — Долгорукий устало рухнул на стул. Затем поднял глаза на Голицыных и сказал глухо: — Государь в пятом часу пополуночи помре!
— А завещание? — вырвалось у обоих братьев. Долгорукий покачал головой:
— Завещания нет!
— Едем! — решительно приказал князь Дмитрий брату.
Тот вытянулся по-военному. Князь Дмитрий спешно одел шубу, услужливо поданную Фиком, спросил Василия Лукича, кто ныне во дворце.
— Апраксин, Брюс да, почитай, все сенаторы и генералы вот-вот съедутся.
— Ну а Менигаков?
— Уже там…
— Говорили с ним?
— Говорил… Предложил ему вашу задумку: Петра II на трон, а Екатерину в регентши.
— И что он?
Василий Лукич в ответ только головой покачал, вспомнил, как насмешливо переглянулись у смертного одра Петра светлейший и Толстой в ответ на его щедрое предложение, которое могло бы примирить обе партии.
— Значит, несогласны новики! — князь Дмитрий сердито поджал губы. — Ну что же, будем ловить свой случай! Летим во дворец!
Деловой быстрой походкой князь Дмитрий вышел из кабинета в длинный и гулкий коридор двенадцати коллегий, Михайло Голицын поспешил за старшим братом, замечая на ходу, как быстро и почтительно расступались перед князем Дмитрием важные чиновные сановники, словно с ним уже идет новая власть.
По пути князь Дмитрий не заговаривал более ни с братом, ни с Василием Лукичом. Размышлял о покойном государе, с коим ехал прощаться. Было странно прощаться с таким живым и неугомонным человеком, каким был царь Петр, Князь Дмитрий по возрасту был старше покойного государя и застал еще благолепие и неспешность двора Алексея Михайловича Тишайшего.
С Петром I в эту старозаветную тишину словно ворвалась огненная петарда. Иногда князю Дмитрию казалось, что сей повелитель хочет распоряжаться не токмо своей державой, но и временем, да и явился Петр из каких-то других, неведомых нашему миру времен. Словно неистовый ямщик, он подгонял людей и страну. Кому, как не Голицыну, ожидавшему недавно своего смертного часа, было известно, сколь страшен бывал царь в своем гневе. Многие из окружения Петра опускались до прямого холопства, а вот с ним царь не совладал. И ив столько в силу древности голицынского рода, идущего от великого князя литовского Гедимина, а в силу нравственной твердости князя Дмитрия. Ведь делали они с государем одно дело и имели общую цель: сделать Россию великой и цветущей. Отсюда и рождалась его, Голицына, твердость перед царем. А в путях они расходились. Старый Голицын осуждал многие дела петровы за их поспешность и неосторожность, за слепое следование не токмо иноземному образцу, но и иноземной моде. Преобразования же должны исходить из отечественных обычаев и нравов, и не здесь, в Петербурге, искать оные!
Князь Дмитрий вступил в покачивавшийся на крутой волне весельный шлюп, должный перевести их с Васильевского в Адмиралтейскую часть. На Неве дул зюйд, гуляла высокая волна. Шлюп крепко качало. Старый князь качку сию переносил с трудом.
— Но дай срок, дай срок! — сердито пробормотал он себе под нос. — Вернем еще столицу в первопрестольную, вернем на здоровый московский морозец.
И князя Дмитрия словно ожгла радостная мысль: Петра I больше нет, нет той страшной силы, противу которой даже в мыслях выступать было боязно! И кто бы ни стал сейчас на престол, близится его, князя Дмитрия, время, поелику в его руках главный державный ключ — все финансы империи. И если ранее он выполнял планы и прожекты Петра, то теперь будет проводить в жизнь собственные планы и прожекты и, чуждый вредной поспешности, достроит на полпути брошенную великим государем храмину новой России.
«Так-то, други!» — весело заключил он и с поразившей Василия Лукича и брата бодростью взбежал по высоким ступеням Зимнего дворца, никому более не кланяясь и не уступая дороги.
К утру подморозило. Земля была мерзлая, сухая. Ветер нес ледяную крупу по недостроенным першпективам. Фигурки прохожих терялись в их бесконечности. Люди собирались в маленькие кучки, шептались и тревожно смотрели в сторону дворца. Все чего-то ждали. Не верили, что после его смерти ничего не произойдет.
Петр умер. Все привыкли к тому, что он долго, бесконечно долго царствует. Теперь ждали и боялись перемен. Одни оттого, что хотели их и боялись, что их не будет, другие оттого, что перемены все равно должны случиться, но было неясно, к чему оные приведут. И все тревожились.
Екатерина уже поутру знала, что все предрешено в ее пользу. Так сказал Данилыч. Она ему верила, но по-прежнему волновалась. Перед тем как пришел Петр Толстой звать в тронную залу, сидела в боковой спаленке, смотрела на вздувшуюся даль Невы, слушала вой ветра за окном, безучастно перебирала старые письма Петра. Прочла устало: «Катеринушка, друг мой сердечный, здравствуй!» И неожиданно для себя самой заплакала. Вспомнила петрушины волосы. Они ей сразу понравились: темно-каштановые, волнистые. Такие были и у Лизаньки. Сквозь слезы дочитала письмо: «…объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний каролище — дитя зело изрядное, которому седмь лет». Письмецо было из Парижа. Почерк у Петруши быстрый, скорый. «А что пишешь, что у нас есть портомойки, то, друг мой, ты, чаю, описалась, понеже у Шафирова то есть, а не у меня, — сама знаешь, что я не таковский да и стар». Он смешно оправдывался. А она-то с Монсом! И в голове решительно все смешалось. Так она и сидела у окна, по-бабьи подперев рукой голову. Теперь, когда он умер, получалось, что она его снова любила.
В дверь поскреблись, и вошел с почтенным смирением Толстой. Из старых родов, а перебежал вот поди к ней и Данилычу. То-то иезуит.
— Государыня, господа сенат ждут!
— Иду, иду… — замахала руками, засуетилась, бросилась к туалетцу припудрить следы слез.
В коридоре опять услышала назойливое гудение чужих голосов, выпрямилась, как гренадер перед атакой, и вошла в зал. Гул смолк — увидела согнутые в привычном поклоне спины сенаторов и господ генералов.
Недвижно стояла на пороге.
— Посмотрите, государыня! — Толстой побледнел.
Из опочивальни, где лежал мертвый Петр, вышел военный в синем семеновском мундире. Мелькнуло: «Мишка Голицын! Явился! Почему без приказа?» Но тут же стало жутко: а кто теперь мог приказывать?..
Голицын все таки подошел, отвесил почтительный реверанс. Но в том реверансе почудилась насмешка. За насмешкой той — 60 тысяч штыков Южной армии. У Екатерины перехватило дыхание.
Но Михайло Голицын и бровью не повел. Сделал еще один реверанс и отошел не пятясь, смело повернув спину. Спина эта — широкая, армейская — пугала не одну Екатерину, всех гвардейских фендриков.
У двери, что вела в опочевальню, опять зашумели.
— Так уж и нет! Так уж и нет! — тощий язвительный вельможа в богатом пестром кафтане вцепился в усталого, сразу как-то постаревшего секретаря Макарова.
— Повторяю вам, господин посол, никакого завещания государь не соизволил оставить.
Вельможа повернулся, и Екатерина опять удивилась: «Батюшки, да ведь это кяязь Василий Долгорукий, наш парижский посол! Он-то что в Петербурге делает?..»
В 8але тем временем зашумели, заговорили, не слушая и перебивая друг друга. За окном стемнело от снегопада. Сначала снег шел редкий, неохотный, а потом повалил хлопьями. В полутемном зале эти лающие и бранящиеся старички, российские Тюрени и Сюлли, казалось, совсем забыли о ней От того наступал озноб. А тут еще Данилыч и Толстой куда-то пропали. В полусумраке незнакомый непридворный генерал (и откуда взялся?) чуть не толкнул ее, да еще сказал, хам эдакий: «Ну-ка, подвинься…» — принял, должно быть, за фрейленскую девку.
И тут она чисто женским чутьем поняла, что надобно делать. Вышла в коридор и кликнула слуг — зажечь свечи. И все сразу переменилось. Шум утих и, порекры-вая разноголосицу споров, тучный надменный генерал — адмирал Федор Апраксин спросил у бывшего государева секретаря с должной важностью, как и полагается в политичных государствах, нет ли какого завещания или тайного распоряжения покойного государя насчет преемства престола.
Макаров, устало щуря глаза от света, в какой раз, но только уже для всех, ответил, что несколько лет тому назад государь составил завещание, но потом уничтожил. И сейчас ничего нет.
— Ничего нет, ничего нет, ничего нет! — прокатилось по залу.
Было страшно и неприлично решать самим. А за Невой, над Петропавловской фортецией, спускался личный штандарт императора: орел, держащий в когтях эмблему четырех морей. И куда-то исчезли Александр Данилович и Толстой — люди решительные и сильные.
— Прошу дозволить мне сказать слово! — Наступило всеобщее облегчение.
Отец Феофан отбросил широкие шелковые рукава су-тавы, взялся перстами за бороду и стал вещать громогласно, точно с амвона: .
— Разве не ведомо вам, други, из священного писания, что муж и жена единое целое. Полагаю, что недавним венчанием прямой преемницей себе государь указал супругу свою…
Но окончить Феофан не успел. Кпязь Дмитрий перебил преосвященного совсем неучтиво, сказал твердо:
— Не худо бы услышать о том прежде голос народа… Пораженные смелостью старого Голицына, все опять зашумели, закричали, начали лаяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10