Выходило так, что главе Тайной канцелярии, о которой все думали, что она ведает все и вся, неведомо было ни о тайном сборище у князя Дмитрия, ни о приезде младшего Голицына с Украины и Василия Лукича Долгорукова из Парижа. Меж тем сладко, как италианская музыка, звучала речь Петра Андреевича — правитель Тайной канцелярии живописал благостную жизнь России под скипетром Екатерины I. «Умрет великий Петр, но дело его будет жить», — вот эту мысль Толстого Прокопович готов был поддержать. Ему вспомнилась теплая южная ночь с огромными раскрутившимися звездами, высокие пирамидальные тополя над Прутом, журчавшая где-то под откосом в темноте река, костры армейского лагеря.
Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружавшего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был еще более близок ему и Дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.
В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Петр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощенные турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту теплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за славянское освобождение надолго обернется судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая. и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамские банки, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях; он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей, и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.
Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрадывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительную речь старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
— Подвигну духов мертвых, адских, воздушных и водных, Соберу всех духов, к тому же зверей иногородних…
— Вот вам моя рука, Петр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
II пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть при том упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идет с Днепра — загорелый, веселый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в Академии, идет на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на нее с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотелось вернуть те далекие дни своей молодости.
Совлеку солнце с неба, помрачу светила,
День в ночь претворю, будет явственна моя сила!
Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом не могучего языческого бога.
Петр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол. «Ну теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквям России протрубят „Прощальное слово“ во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Петр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия новгородского, как токмо взойдет на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукова. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернусь друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человечской скорби: «Что делаем, о россияне, что свершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирожденный музыкант и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий волнующий голос:
Позабудем огорченья. Днесь настали дни утех…
Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же, Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Нам любовь дала мученья, Но милей стала для всех…
Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мученья и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу его чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.
— Посему великий государь вряд ли позволит развестись мне с женой… — уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.
Катиш Головкина особых слез, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще ее, и Павел Иванович забыл даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.
И вдруг случилась великая метаморфоза — государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен, наконец, развод с опостылевшей женкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла. Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях — и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра II. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая досада, что государь умирает: поживи Петр еще месяц-другой, и судьба Меншикова, да и этой изменщицы Екатерины была бы решена — одного ждало бесчестье и ссылка, другую — монастырь. И сие они почли бы еще за царскую ласку.
Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом — его отец играл на органе в лютеранской кирхе в Московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!
После целого ряда тонких и дипломатических дел — поездки в Копенгаген для вербовки датского флота; миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами; переговоров с герцогом голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне — бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентером к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное — Ягужииский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.
И вдруг колесо фортуны обернулось вспять: государь умирает, а Меншиков рвется ныне поставить на трон Екатерину Ал&ксеевну, дабы самому править всей страной. И тогда конец не токмо Ягужинскому, но и всей прокуратуре российской. К чему оная знаменитому казнокраду?
И здесь шею Павла Ивановича обвили прекрасные руки Катиш.
— О чем задумался, государь мой? — голос у Катиш нежный, ласковый, домашний.
Павел Иванович усадил Катиш на колени, стал делиться с ней своими горестными размышлениями. Пожалуй, за это он любил Катиш боле всего: не плакса-жена, всегда могла дать верный совет. Да и сама она не любила Меншикова, а Екатерину Алексеевну почитала своей злейшей врагиней. Но злость не ослепляла ее, силы она рассчитывала точно.
— За Меншиковым, сударь мой, пойдут все новики, окромя тебя, да и иные старые роды, к примеру, Апраксины и Толстые его поддержат!
Катиш соскочила с колен Павла Ивановича и заходила по гостиной, яко генерал перед баталией.
— Главное же, сударь, за Меншиковым пойдет гвардия. Батюшка мне намедни сказывал, что по полкам шляются людишки светлейшего, раздают деньги, обещают чины и награды, коль гвардия кликнет императрицей Екатерину Алексеевну.
— Отчего же отец твой не пресечет эту смуту? Ведь он же канцлер, а президент военной коллегии Аникита Иванович Репнин — его друг и конфидент? — вырвалось у Ягужинского.
— Оттого и не пресечет, что сам не знает, на что решиться. — Катиш остановилась у клавесин и взглянула на своего лапушку не без насмешки. — Сам рассуди, друг мой: кликнуть царем мальчонку Петра — не токмо отдать трон Голицыным и Долгоруким. Мальчонка-то подрастет да и спросит моего батюшку Гаврилу Ивановича: «А отчего это ты, канцлер, моему отцу царевичу Алексею смертный приговор подписал?» И что отвечать прикажешь? Впрочем, — здесь Ягужинскому показалось, что Катиш даже ему свой злой язычок показала, — ведь и ты, друг мой, тот смертный приговор царевичу подмахнул? Аль не так?
— Так, так, но что делать-то?.. — вырвалось у побледневшего Павла Ивановича.
Здесь петербургская оса снова села ему на колени и не ужалила — поцеловала ласково, сказала:
— А делай, что я говорю! Кто за тебя всегда заступится, так это молодой герцог голштинский. Разве не ты ему царевну Анну сосватал?! И ежели не герцог, то его министр Бассевич добро помнит. И коли ныне ему нужен Меншиков супротив Голицына, то когда Катька на трон сядет, ты ему будешь нужен супротив этого Голиафа. Так что взгляни на голштинское подворье, поклонись герцогу. Он за тебя всегда перед Катькой заступится…
— А ежели старые бояре победят и кликнут царем мальчонку Петра? — задумчиво спросил Павел Иванович.
— Ну, здесь будь покоен! — Катиш Головкина соскочила с колен своего любезного друга и впрямь показала ему язычок, рассмеялась. — В сем случае я сама тебе прямая заступница. Ведь Мари Голицына, первая моя подружка, — любимая племянница Дмитрия Михайловича. Да и отец ее, князь Михайло Голицын, намедни в Петербург заявился. А у сего героя России сам ведаешь — шестьдесят тысяч солдат на Украине. Так что брось свою унылость, выше голову!
Вот за эту веселость и бодрый нрав и любил Павел Иванович эту петербургскую осу. Для Катиш, казалось, никогда не было безвыходных положений.
И Павел Иванович твердо порешил: немедля после похорон государя-благодетеля развестись с немилой женой, помолвку Катиш со Строгановым разорвать и сыграть счастливую свадьбу.
Но он не успел объявить сии новины Катиш. Примчался сержант из дворца, привез бумагу от кабинет-секретаря Макарова. В ней объявлялось прощение самым разбойным людям, дабы молились за здоровье царя.
Павел Иванович скрепил бумагу как генерал-прокурор, спросил сержанта-преображенца о самочувствия государя. И по тому, как преображенец не ответил, а тик-мо горестно махнул рукой, понял — конец!
Простившись с Катиш, Павел Иванович и сам велел заложить карету. Но поспешил не во дворец, а завернул поначалу на подворье герцога голштинского.
Тревога захватывает сперва стариков. Санкт-Петербург же — город молодой. Стариков в нем мало. Но тревога разносится скверной тумана, не обходит и молодых, хотя молодые и не любят тревогу. Они ее не лелеют — сразу ищут выход. Молодые всегда верят, что выход есть.
В гвардейской кордегардии, что на Моховой, близ церкви святого Сампсония, офицеры все больше безусые. На низких мокрых сводах кордегардии мечутся влажные тени. Шипят сальные дешевые свечи, как тени падают карты на замызганный стол. Круглое лицо торопецкого князя Масальского в сизом от крепкого трубочного табака воздухе кажется вырезанным из сыра. Толстые пальцы, унизаниые фальшивыми бриллиантами, набивают карманы. Масальскому везет…
Его немецкий друг полуполковник Палумхорст в карты не играет. Скуп. Курит трубочку, поглядывает из-за плеча. Делает знаки своему другу. Совсем еще мальчик, Антиох Кантемир, знаки сии не замечает. А если бы и заметил, решил бы, что тот пьян. Полуполковник — герой Священной Римской империи германской нации и друг принца Евгения Савойского, полуполковник для фендрика Кантемира — человек чести. Антиох пьет перцовку. Совсем по-мужски крякает. Сестрицы бы ахнули. Но сестрицы в Москве. А деньги ускользают, яко тень. От табачного дыма и водки кружится голова. И все кажется призрачным и приснившимся. Толстые пальцы Масальского черняками шевелятся на зеленом сукне. Бриллианты дрожат фальшивым блеском.
В кордегардии всегда могут распахнуться двери — и пахнет морозной ночью и убийством. Потому на щелк замка щелкнули курки пистолетов. «Караул!» — долетел далекий голос. Должно быть, на Фонтанке снова грабили.
— Господа гвардия! — вошедший с порога остановил офицеров. — Там бездельники, частный грабеж, А во дворце гибнет Россия!
Все узнали Мишку Бутурлина, известного в гвардии пьяницу и картежника. Но сейчас его мясистое лицо имело соответствующее случаю скорбное и патриотическое выражение. И всем стало как-то неловко, и у всех стали постные и скорбные лица, хотя хотелось крикнуть: «Брось, Мишка!», выпить с ним перцовки и закатиться к веселым мясистым немка". Но как это скажешь человеку, воплощающему гражданскую скорбь? Вот почему ему дали говорить — толстому Мишке.
— Господа гвардия! Полковник умирает — не дадим в обиду полковницу! Светлейший князь Меншиков имеет на вас великую надежду!
Мишку Бутурлина распирало от сознания своей государственной важности.
— Ура! — крикнул простодушный фендрик и тут же осекся.
Толстые пальцы Масальского сдавили плечо, Антиох заморгал горячими южными глазами, ничего не понимая. Во дворце гибло Отечество, была в опасности государыня — фендрик хотел действовать и спасать. Ведь в пятнадцать лет всегда хочется спасать Отечество. Он непонимающе оглядывался. Господа офицеры ухмылялись. Спасение Отечества было делом суетным и неверным. К тому же их отрывали от карт и водки — надежного и полезного предприятия.
Напрасно Мишка Бутурлин кричал о заговоре, врагах Отечества и страшном боярине Голицыне, который на каждой площади и в каждом углу строит козни самодержавству. Масальский ходил с туза. Выходило так, что господа офицеры хотели играть в карты. Спасение Отечества совсем было уже отложили на неопределенный срок, как вдруг немецко-русский полуполковник Палум-хорст стыдливо заговорил о жаловаиьи. Бутурлин крякнул. Не без разочарования достал увесистый черный мешочек. На зеленый стол посыпались желтые кружочки. За полтора года безупречной службы! Вспыхнул золотой костерок.
И странным образом (впрочем, только для фендрика странным) все переменилось. Спасение Отечества становилось неизбежным и скорым делом.
— Долой Митьку Голицына! — горячился неизвестно откуда появившийся одноглазый преображенец. — Он хочет толстопузых бояр вернуть, а нам закрыть все случаи.
Другой незнакомец едва не оборвал все пуговицы на камзоле Антиоха, хотя тот, собственно, и не возражал патриоту.
— Господа! — багроволицый Масальский забрался на стол, задыхаясь от волнения. — Господа! У нас умирает отец, но остается мать!
Он разорвал ворот не совсем чистой рубахи. Огромная фальшивая бриллиантовая запонка отлетела под ботфорты гвардейцев.
— Ура! — гаркнули господа офицеры, на сей раз уже без Антиоха.
То были голоса мужей… мальчики свое откричали.
Мишка Бутурлин тут же, за карточным столом, обрисовал, как следует всем поступать и действовать. По первому же сигналу о кончине государя надлежало немедленно поднять под ружье преображенцев и семеновцев.
— Сигнал, господа, дадут вам светлейший и граф Толстой. Полки ко дворцу поведу я сам. Промедление смерти подобно!
Господа офицеры стали быстро расходиться по гвардейским казармам. Дежурить в кордегардии и охранять петербургских обывателей от воров остался один фендрик Антиох Кантемир.
Отвесив почтительный поклон старому князю, Никита попятился к выходу. Князь, как он и рассчитывал, не провожал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружавшего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был еще более близок ему и Дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.
В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Петр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощенные турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту теплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за славянское освобождение надолго обернется судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая. и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамские банки, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях; он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей, и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.
Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрадывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительную речь старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
— Подвигну духов мертвых, адских, воздушных и водных, Соберу всех духов, к тому же зверей иногородних…
— Вот вам моя рука, Петр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
II пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть при том упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идет с Днепра — загорелый, веселый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в Академии, идет на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на нее с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотелось вернуть те далекие дни своей молодости.
Совлеку солнце с неба, помрачу светила,
День в ночь претворю, будет явственна моя сила!
Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом не могучего языческого бога.
Петр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол. «Ну теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквям России протрубят „Прощальное слово“ во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Петр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия новгородского, как токмо взойдет на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукова. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернусь друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человечской скорби: «Что делаем, о россияне, что свершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирожденный музыкант и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий волнующий голос:
Позабудем огорченья. Днесь настали дни утех…
Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же, Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Нам любовь дала мученья, Но милей стала для всех…
Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мученья и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу его чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.
— Посему великий государь вряд ли позволит развестись мне с женой… — уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.
Катиш Головкина особых слез, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще ее, и Павел Иванович забыл даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.
И вдруг случилась великая метаморфоза — государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен, наконец, развод с опостылевшей женкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла. Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях — и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра II. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая досада, что государь умирает: поживи Петр еще месяц-другой, и судьба Меншикова, да и этой изменщицы Екатерины была бы решена — одного ждало бесчестье и ссылка, другую — монастырь. И сие они почли бы еще за царскую ласку.
Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом — его отец играл на органе в лютеранской кирхе в Московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!
После целого ряда тонких и дипломатических дел — поездки в Копенгаген для вербовки датского флота; миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами; переговоров с герцогом голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне — бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентером к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное — Ягужииский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.
И вдруг колесо фортуны обернулось вспять: государь умирает, а Меншиков рвется ныне поставить на трон Екатерину Ал&ксеевну, дабы самому править всей страной. И тогда конец не токмо Ягужинскому, но и всей прокуратуре российской. К чему оная знаменитому казнокраду?
И здесь шею Павла Ивановича обвили прекрасные руки Катиш.
— О чем задумался, государь мой? — голос у Катиш нежный, ласковый, домашний.
Павел Иванович усадил Катиш на колени, стал делиться с ней своими горестными размышлениями. Пожалуй, за это он любил Катиш боле всего: не плакса-жена, всегда могла дать верный совет. Да и сама она не любила Меншикова, а Екатерину Алексеевну почитала своей злейшей врагиней. Но злость не ослепляла ее, силы она рассчитывала точно.
— За Меншиковым, сударь мой, пойдут все новики, окромя тебя, да и иные старые роды, к примеру, Апраксины и Толстые его поддержат!
Катиш соскочила с колен Павла Ивановича и заходила по гостиной, яко генерал перед баталией.
— Главное же, сударь, за Меншиковым пойдет гвардия. Батюшка мне намедни сказывал, что по полкам шляются людишки светлейшего, раздают деньги, обещают чины и награды, коль гвардия кликнет императрицей Екатерину Алексеевну.
— Отчего же отец твой не пресечет эту смуту? Ведь он же канцлер, а президент военной коллегии Аникита Иванович Репнин — его друг и конфидент? — вырвалось у Ягужинского.
— Оттого и не пресечет, что сам не знает, на что решиться. — Катиш остановилась у клавесин и взглянула на своего лапушку не без насмешки. — Сам рассуди, друг мой: кликнуть царем мальчонку Петра — не токмо отдать трон Голицыным и Долгоруким. Мальчонка-то подрастет да и спросит моего батюшку Гаврилу Ивановича: «А отчего это ты, канцлер, моему отцу царевичу Алексею смертный приговор подписал?» И что отвечать прикажешь? Впрочем, — здесь Ягужинскому показалось, что Катиш даже ему свой злой язычок показала, — ведь и ты, друг мой, тот смертный приговор царевичу подмахнул? Аль не так?
— Так, так, но что делать-то?.. — вырвалось у побледневшего Павла Ивановича.
Здесь петербургская оса снова села ему на колени и не ужалила — поцеловала ласково, сказала:
— А делай, что я говорю! Кто за тебя всегда заступится, так это молодой герцог голштинский. Разве не ты ему царевну Анну сосватал?! И ежели не герцог, то его министр Бассевич добро помнит. И коли ныне ему нужен Меншиков супротив Голицына, то когда Катька на трон сядет, ты ему будешь нужен супротив этого Голиафа. Так что взгляни на голштинское подворье, поклонись герцогу. Он за тебя всегда перед Катькой заступится…
— А ежели старые бояре победят и кликнут царем мальчонку Петра? — задумчиво спросил Павел Иванович.
— Ну, здесь будь покоен! — Катиш Головкина соскочила с колен своего любезного друга и впрямь показала ему язычок, рассмеялась. — В сем случае я сама тебе прямая заступница. Ведь Мари Голицына, первая моя подружка, — любимая племянница Дмитрия Михайловича. Да и отец ее, князь Михайло Голицын, намедни в Петербург заявился. А у сего героя России сам ведаешь — шестьдесят тысяч солдат на Украине. Так что брось свою унылость, выше голову!
Вот за эту веселость и бодрый нрав и любил Павел Иванович эту петербургскую осу. Для Катиш, казалось, никогда не было безвыходных положений.
И Павел Иванович твердо порешил: немедля после похорон государя-благодетеля развестись с немилой женой, помолвку Катиш со Строгановым разорвать и сыграть счастливую свадьбу.
Но он не успел объявить сии новины Катиш. Примчался сержант из дворца, привез бумагу от кабинет-секретаря Макарова. В ней объявлялось прощение самым разбойным людям, дабы молились за здоровье царя.
Павел Иванович скрепил бумагу как генерал-прокурор, спросил сержанта-преображенца о самочувствия государя. И по тому, как преображенец не ответил, а тик-мо горестно махнул рукой, понял — конец!
Простившись с Катиш, Павел Иванович и сам велел заложить карету. Но поспешил не во дворец, а завернул поначалу на подворье герцога голштинского.
Тревога захватывает сперва стариков. Санкт-Петербург же — город молодой. Стариков в нем мало. Но тревога разносится скверной тумана, не обходит и молодых, хотя молодые и не любят тревогу. Они ее не лелеют — сразу ищут выход. Молодые всегда верят, что выход есть.
В гвардейской кордегардии, что на Моховой, близ церкви святого Сампсония, офицеры все больше безусые. На низких мокрых сводах кордегардии мечутся влажные тени. Шипят сальные дешевые свечи, как тени падают карты на замызганный стол. Круглое лицо торопецкого князя Масальского в сизом от крепкого трубочного табака воздухе кажется вырезанным из сыра. Толстые пальцы, унизаниые фальшивыми бриллиантами, набивают карманы. Масальскому везет…
Его немецкий друг полуполковник Палумхорст в карты не играет. Скуп. Курит трубочку, поглядывает из-за плеча. Делает знаки своему другу. Совсем еще мальчик, Антиох Кантемир, знаки сии не замечает. А если бы и заметил, решил бы, что тот пьян. Полуполковник — герой Священной Римской империи германской нации и друг принца Евгения Савойского, полуполковник для фендрика Кантемира — человек чести. Антиох пьет перцовку. Совсем по-мужски крякает. Сестрицы бы ахнули. Но сестрицы в Москве. А деньги ускользают, яко тень. От табачного дыма и водки кружится голова. И все кажется призрачным и приснившимся. Толстые пальцы Масальского черняками шевелятся на зеленом сукне. Бриллианты дрожат фальшивым блеском.
В кордегардии всегда могут распахнуться двери — и пахнет морозной ночью и убийством. Потому на щелк замка щелкнули курки пистолетов. «Караул!» — долетел далекий голос. Должно быть, на Фонтанке снова грабили.
— Господа гвардия! — вошедший с порога остановил офицеров. — Там бездельники, частный грабеж, А во дворце гибнет Россия!
Все узнали Мишку Бутурлина, известного в гвардии пьяницу и картежника. Но сейчас его мясистое лицо имело соответствующее случаю скорбное и патриотическое выражение. И всем стало как-то неловко, и у всех стали постные и скорбные лица, хотя хотелось крикнуть: «Брось, Мишка!», выпить с ним перцовки и закатиться к веселым мясистым немка". Но как это скажешь человеку, воплощающему гражданскую скорбь? Вот почему ему дали говорить — толстому Мишке.
— Господа гвардия! Полковник умирает — не дадим в обиду полковницу! Светлейший князь Меншиков имеет на вас великую надежду!
Мишку Бутурлина распирало от сознания своей государственной важности.
— Ура! — крикнул простодушный фендрик и тут же осекся.
Толстые пальцы Масальского сдавили плечо, Антиох заморгал горячими южными глазами, ничего не понимая. Во дворце гибло Отечество, была в опасности государыня — фендрик хотел действовать и спасать. Ведь в пятнадцать лет всегда хочется спасать Отечество. Он непонимающе оглядывался. Господа офицеры ухмылялись. Спасение Отечества было делом суетным и неверным. К тому же их отрывали от карт и водки — надежного и полезного предприятия.
Напрасно Мишка Бутурлин кричал о заговоре, врагах Отечества и страшном боярине Голицыне, который на каждой площади и в каждом углу строит козни самодержавству. Масальский ходил с туза. Выходило так, что господа офицеры хотели играть в карты. Спасение Отечества совсем было уже отложили на неопределенный срок, как вдруг немецко-русский полуполковник Палум-хорст стыдливо заговорил о жаловаиьи. Бутурлин крякнул. Не без разочарования достал увесистый черный мешочек. На зеленый стол посыпались желтые кружочки. За полтора года безупречной службы! Вспыхнул золотой костерок.
И странным образом (впрочем, только для фендрика странным) все переменилось. Спасение Отечества становилось неизбежным и скорым делом.
— Долой Митьку Голицына! — горячился неизвестно откуда появившийся одноглазый преображенец. — Он хочет толстопузых бояр вернуть, а нам закрыть все случаи.
Другой незнакомец едва не оборвал все пуговицы на камзоле Антиоха, хотя тот, собственно, и не возражал патриоту.
— Господа! — багроволицый Масальский забрался на стол, задыхаясь от волнения. — Господа! У нас умирает отец, но остается мать!
Он разорвал ворот не совсем чистой рубахи. Огромная фальшивая бриллиантовая запонка отлетела под ботфорты гвардейцев.
— Ура! — гаркнули господа офицеры, на сей раз уже без Антиоха.
То были голоса мужей… мальчики свое откричали.
Мишка Бутурлин тут же, за карточным столом, обрисовал, как следует всем поступать и действовать. По первому же сигналу о кончине государя надлежало немедленно поднять под ружье преображенцев и семеновцев.
— Сигнал, господа, дадут вам светлейший и граф Толстой. Полки ко дворцу поведу я сам. Промедление смерти подобно!
Господа офицеры стали быстро расходиться по гвардейским казармам. Дежурить в кордегардии и охранять петербургских обывателей от воров остался один фендрик Антиох Кантемир.
Отвесив почтительный поклон старому князю, Никита попятился к выходу. Князь, как он и рассчитывал, не провожал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10