Хохот оглушал «тихую» Лукерью, хлестал по лицу Соломонию, которую ненавидели все мироносицы.— Хохочете? Чего? — окрысилась вдруг Лукерья. — Вы думаете, если со мной он меньше, чем с другими, спит, так я ничего не знаю? Было и мое время… Да не об этом я хочу сказать. А о том, что эта шлюха зря кричит: первая! А видела ли ты свою старую мать? Спросила ли ты ее, от кого твоя младшая сестра ребенка привела? Спросила ли ты, кто ее изнасиловал и до смерти довел? Нет? Так знай же ты, п-е-е-рвая! Это Иван твой. Этот самый Иван.Гром обрушился на Соломонию. Ударил и опалил ее всю с головы до ног, лишил остатка сознания.— Что ты сказала? Что ты сказала?— А то, «первая», что слышишь.— Ну? А дальше? Что дальше?— А дальше… Марыся не могла родить да и умерла от натуги. Иван дал денег матери, и утихло все. А мать твоя потом дочку ему заменила и сама с ним спала. Вот тебе и пе-е-рвая-я! Всех вас купил.Перед глазами Катинки возникла пропасть. Та самая пропасть, в которую так часто проваливалась она тогда, до монастыря. Дыхание захватило, в груди что-то сжало, из глаз посыпались горячие искры. Скрючились пальцы, дернулось тело, едкий крик разрезал тишину, и она тяжело рухнула на пол.Крики. Визг. Страшные муки согнули и Соломонию. Кто-то толкнул ее, и она упала. Упала и забилась рядом с Катинкой. Это был сигнал. Припадок охватил всех, только Хима, сложив руки, с ненавистью смотрела на «черно-болезных». Злорадно засмеялась и выскользнула из комнаты. 15 Кто скажет, какая сила вложена в эти острые, как пики, глаза, в слова меткие, как стрелы, в эти брови, взметнувшиеся черными лентами, в глубокие морщины, сошедшиеся на высоком лбу Иннокентия? Кто скажет, где кроется та сила, что толкает его навстречу опасности?— О-о-о, я пойду еще дальше! Меня не остановит слюнявый старец Амвросий, не остановит мозгляк Серафим кишиневский!Иннокентий стукнул кулаком по столу.— Ничто не остановит меня. Сила моя в том темном народе, в той глубокой вере, какой пылает люд. И я не уступлю. Я им покажу, что может сделать Иннокентий, дух божий.Он вспомнил свои прошлые намерения и замыслы, мечту стать первым богачом в селе, иметь землю, отару овец, стадо коров, свиней, коней, верховодить на селе.О, как давно это было! Как давно и наивно, и мелко, как и у каждого из этих тысяч, что прутся к нему, чтобы лизнуть кончик его сапога или черной рясы, что приносят щедрые дары и почитают за счастье отдать ему последний грош за проданную клячу. О, как давно, наивно и мелко думалось! Что власть первого богача в селе по сравнению с неограниченной властью над целым краем! Да и богач-то владеет селом только в трудное время, а вообще его ненавидят, проклинают. Здесь же власть поддерживается верой, любовью подвластных, неиссякаемой готовностью к самопожертвованию. Это власть над телом и душами. Власть над сердцем и помыслами. Власть всеобъемлющая, неограниченная, непоколебимая власть над краем!Да только ли над краем? Что представляет собой забитый бедняк-молдаванин? Какую утеху, какую радость даст такая власть? Удовлетворит ли она требования великого духа святого Иннокентия?Нет. Темный молдаванин в подчинении — это еще полвласти для него. Это несколько ступеней вверх к настоящей власти, к настоящей утехе, которая так манит и соблазняет святого мужа. Но эти ступеньки — широкие и прочные. С них не упадет, не свалится иеромонах Иннокентий, ибо опираются они на спины темного люда целого края. Волы, овцы, коровы —это ничтожно. Они не ведут в широкий свет, они привязывают к черной, грязной земле, к низенькой хате в глуши. И иеромонах Иннокентий отбрасывает мысли об этом с брезгливой гримасой на сочных губах.— Нет! Сундуки золота! Сундуки золота и кули бумажек, сильных, как смерть. Сундуки золота и кули бумаг государственного казначейства российского императа. Они, только они дают власть. Всеобъемлющую, непоколебимую власть, какой…Блаженный инок мысленно уносится вперед; чутко всматриваясь в будущее, измеряет путь к нему, упивается далекими, но уже видимыми перспективами.Золото! Великая Епархия! Петербург! Синод! Двор императа.Это пять вех, которые должен пройти он на пути к цели. И тогда сила Иннокентия несокрушима. Могучая сила. Сила его пастырского слова. Нет, ради этого стоит бороться, можно и головой рискнуть. Стоит…Но зачем же головой? Кто пожнет тогда плоды этой борьбы?Нет… он будет осторожным и предусмотрительным. Он до последнего момента не станет пренебрегать защитой и союзничеством отца Амвросия балтского и отца Серафима каменец-подольского. Он до последней минуты будет делиться с ними, как и до сих пор. Нет, даже увеличит их долю от себя, чтобы на их митрах увереннее въехать в блестящее будущее. А там… от пятой вехи Иннокентий повернет назад, в Бессарабию. Вернется сюда, чтобы стать князем церкви целого края, архиепископом кишиневским. Вот тогда власть! Тогда простор! От Прута до Буга, от Дуная до Днепра! Тогда его воля! Простор. Тогда…А если поскользнется? А что если исправник балтский думает не так, как викарий, и вмешается в дело? А что если отец Серафим кишиневский, авторитет которого подрывает балтская обитель, ударит по нему своим архиепископским оружием раньше, нежели он дойдет до пятой вехи? Ведь он в Синоде, наисвятейшем Синоде. Что тогда?Кто скажет, какая сила заложена в этом тайном неведомом страхе? Кто скажет, откуда берутся эти невидимые колючие мурашки, бегающие под кожей, когда остаешься с глазу на глаз с опасностью? Кто скажет, куда девается решимость, когда невидимым жучком заползает в сознание, в щели сердца маленький серенький ужас? Кто скажет, какие новые глубокие морщины проложит он на мраморном челе, какими судорогами сведет дуги бровей, как погасит пламенные черные глаза, быстрые, как стрелы, лишит силы слова, острые, как копья, и поразит сердце трусливым испугом?Иннокентий снова стукнул кулаком по столу.— Да нет же, не успеет! Я опережу его!.. А если нет?.. Холодный пот каплями выступил на лбу. Глаза замутили желтые круги, а правая нога мелко задрожала.Тогда расстрига… Сибирь…В голове пронеслись обрывки мыслей. Одна задержалась и развернула перед глазами картины.Мироносицы… Да, они, и раньше всех — Соломония. Опасные свидетели, лишние языки. Соломония — прежде всего.Ряса стала вдруг просторной, как сшитая не по росту. Кровь прилила к щекам.— Да нет же, нет! Не она первая начнет копать. Соломония не страшна. Побесится — и бросит…Но маленький серенький ужас продолжал колоть иголками мозг, сердце, просачивался в кровь и замораживал ее.Она знает больше других. Упрятать ее куда-либо уже нелегко. Заметно будет, если первая мироносица вдруг исчезнет. Тогда другие в руки возьмут…— Отец Иннокентий, Иван, беда.— Что там? Чего ворвалась сюда, каким тебя вихрем занесло? Я же говорил не входить, пока не позову к себе!— Мэй, не до того мне. Не о себе забочусь, а о тебе. Там Лукерья такого натворила, что только ахнешь. Все твои дела в косоуцких хуторах разболтала: и про Марысю, и про мать…Кто видел, как заползает страх в человеческое сердце? Хима видела это.«Ага! И тебя, святой, напугать можно?»-подума ла она, и добавила:-Беги, отче, усмиряй их, а то беда будет.Вышла вслед за ним. Видела, как уже на гривастом затылке страх шевелил, задирал волосы. Даже в походке угадывался тот ужас, что тряс колени Иннокентия.А потом он пропал вдруг, тот страх. Дюжая рука Иннокентия схватила его за горло и прижала. И, дернув последний раз ножками, он скрючился и утих. И величие, сила, мощь блеснули в глазах.— Эй, вы, дети диавола! Чего крик подняли в месте святом? Встаньте и делайте свое дело. Бог жаждет жертвы и молитвы, и мы вознесем ему вместе эти дары. Встаньте, говорю!Кто скажет, как слова переплавляются внезапно в металл и щелкают, словно выстрелы, в больных, издерганных рабов? Кто скажет, как просачиваются они в больное сознание, падают тяжелыми камнями и придавливают к земле даже наиболее решительных? Да и объяснишь ли это Катинке, Лукерье, Анне, Соломонии?— Раба божья Лукерья! Пошто язык твой смущает души праведных, стоящих на пути к богу? Разве ведомо тебе, какими путями нисходит благодать господня на людей его? Да знаешь ли ты, что Маринка, сестра Соломонии, сподобилась наивысшей благости и зачала от духа святого? Знаешь ли ты, что вместе с плотью своей я передаю каждой из вас частицу самого бога, частицу духа святого, которого я поглотил в образе голубя? Раба лукавая! Раба, проклятая богом! Покайся, не то грехи твои поднимутся выше шеи твоей и затопят тебя скоро.Стремительный водоворот, водоворот ужаса закружил Лукерью, Соломонию, Катинку, Анну, Оксану, Килину — Иннокентиевых мироносиц. Он возник где-то в глубине их душ, закачал, закружил их мутью, взорвался ревом отчаяния.— Пусть бог вам простит грехи ваши, как я прощаю.Вознеслись ввысь благословляющие руки, и поплыла божественная фигура. За ней потянулись мироносицы, придавленные ужасом. Хор надтреснутых, тоскливых голосов пел осанну, а Катинкины руки старательно втирали дорогое миро в блестящее тело Иннокентия. Горячая купель источала ароматы и дурманила. А он стоял в ней и произносил божьи слова, тонувшие на дне темных их душ, как тонет камень в болоте.Катинкино тело двигалось около него и слегка дразнило. Аромат обволакивал туманом, и сладко мечталось. А на жертвеннике все курился сизый дымок и разносил тонкой струйкой благовония. И ниспадали сверху те ароматы прямо на склоненные головы мироносиц, стоявших вокруг купели и слитых воедино в страстном порыве служения богу, который давал здесь покой и смирение встревоженным душам. Сегодня одна Катинка имеет право на полную меру благости, и поэтому ничьи глаза не смеют глядеть на его тело, касаться руки, ничьи уста не смеют припасть к нему, хотя поет и стонет все существо, изнемогающее от ароматов и его близости. Никто не смеет смотреть на жертвенник, где Катинка умащивает его сегодня ароматными мазями, а после купели будет натирать мускусом и убаюкивать после молитвы. Все должны только стоять и наблюдать, как сойдет сегодня на смирную Катинку господня благость от духа святого Иннокентия.Когда Иннокентий, закутанный в тонкую прозрачную ткань, сошел с ложа, отдохнув с Катинкой после купели, хор мироносиц, поющий славу господу, перешел к накрытому для трапезы столу.— Пейте кровь мою, которую я вам дарую, ешьте тело мое, что карается за вас на том свете.Анна подала первый бокал искристой «крови», которая пахла потом крестьян-виноградарей.— Пейте кровь мою в благости и смирении души.Бокал обошел стол. За первым пошли следующие, полные исцеляющей «крови», она будоражила нервы, горячила оглушенный мозг, наливала сердца горячим соком. Бокал обходил стол и возвращался к Иннокентию. И он подавал его вновь и вновь своим мироносицам.— Все пейте из этой чарки, освященной благостью господа. Пейте из нее вечную жизнь, что дарует вам господь за терпение и молитвы ваши.И снова пошел бокал. Загорелись глаза жизнью. Танцевали столы, танцевал пол, покачиваясь, кружился потолок, подвязанный на тонком шнуре, и люстра вертелась веретеном над головами. И из бороды Иннокентия выглядывало чудовище. Страшное, приятное, желанное, отвратительное, манящее…— Ха-ха-ха, отче-хахаль! Сколько женщин переночевало в твоей святой постели? А?Соломония встала на стул, качаясь, как ивовая ветка.— Сколько, спрашиваю, переночевало у тебя, в благости утопая? Скольких искалечил ты, святой хахаль, за свою жизнь?Дикий вопль. Страшный нечеловеческий визг.— Маринка! Маринка-а, мама-а! — Что-то кольнуло Катинку в самое сердце. В помутневшем уме вышитый, как по канве, появился молодой красавец-офицер, покачался немного, улыбнулся бритым лицом и застыл.— Пустите меня! О-о-о, пустите меня к нему. Я к нему хочу, хочу перегрызть ему горло, выпить его кровь! Пустите!Офицер застыл. Он вдруг странно заморгал глазами, завертел головой и стал обрастать. И уже это не офицер, а он, Иннокентий. Стоит и приветливо так улыбается, а на руках держит ребенка. И подает Катинке в руки. А он маленький, ручонками шевелит, протягивает их к ней. Тоненькие губки шевелятся — не то улыбаются, не то плачут… И слышит она:— Мама! Мамуся! Возьми меня к себе. Папка давит меня.Опрометью бросилась к младенцу, выхватила его и припала поцелуем. Страстным, засасывающим. И чувствует на языке соленое.Неужели кровь?И так больно-больно обожгло ее это слово.Посмотрела на руки — кровь. Тронула губы — кровь. Алая кровь на подбородке, жжет лицо. Посмотрела — и у Иннокентия течет по шее струйка крови. И Катинка прижалась к дорогой, милой, любимой шее, укушенной ею в истерическом припадке.А вокруг вихрь веселых звуков. Водопадом они обрушиваются на нее, кружат в дивной, знакомой мелодии болгаряски. Правда, доходят они к ней, словно из тумана, неясными, расплывчатыми сочетаниями многих звуков. Провалилась Катинка куда-то в пропасть, закруженная чьими-то сильными руками, убаюканная чьими-то крепкими объятиями. Понеслась в пенистых волнах куда-то прямо и прямо, порой опускаясь в яму, так что дух захватывало, порой возносясь на белый гребень буруна. Снова провалилась Катинка. Провалилась, упала в обморок, подплывая кровью, струившейся из ее измученного тела. Оборвалось сознание.Что-то кололо Катинку. Там, внутри, где шевелился ребенок Иннокентия. Она тихо стонала.— Что с тобой, голубка моя? — склонилось над ней лицо тихой мироносицы Оксаны.— Болит, сестра. Вот здесь болит, — указала она на живот.— Болит?— Болит… сил нет…Страдание исказило лицо немолодой уже Оксаны. Боль выступила у нее на лбу крупными каплями пота.— Ребенка скинешь… 16 Выскочив из села на ровную дорогу, Василий остановил коней, достал брезентовый дождевик и накинул его на себя. Вытащил из узла бутылку вина и выпил прямо из горлышка. Только после этого оглянулся опять на село. Оно пылало где-то в долине, зарево покрыло полнеба, выбрасывая в него снопы желтого огня. Его трясло, руки не держали хлеб, которым он заедал кислое домашнее вино.«Куда же теперь?»Густой дождь шумел вокруг, и мрак завладел степью и окутал одинокого Синику. Из степного шелеста, из дождевого шума родился страх. Василий отгонял его. Вывел лошадей на дорогу, сел в телегу и, отвернувшись от потоков дождя, двинулся. Лошади шли не торопясь, хлюпая по лужам, а вконец разбитый Синика прислушивался к ночи, к себе, к мольбам, которые родились в нем там, в селе, перед толпой людей самоотверженной веры.«Что это такое? Что гонит их к нему? Кто он? Неужели тот самый Иван?»Дождь так же внезапно утих, как и начался. Полная луна выкатилась из-за туч, упала с размаху на дорогу и поплыла впереди лошадей по лужам. На перекрестке дорог Василий круто повернул на ту, что вела влево.«К нему! Сам увижу, кто он и что там делается. На все сам посмотрю. К нему!»Подстегнул лошадей, чтоб догнать серебряный месяц, плывущий по лужам дождевой воды. Глубоко задумавшись, Василий и не заметил, как въехал в село. Только когда залаяли собаки, Синика очнулся и придержал коней. Подъехал ближе к церкви и выпряг лошадей. Приковал их железными путами к колесам и лег в телеге. Тяжелый сон вмиг смежил веки. И вдруг:— Бам! Вам! — тяжело застучал в виски церковный звон. — Бам! Бам! Бам! — тревожно загудело в сердце.«Что? Что такое?»Протер испуганно глаза, оглянулся вокруг, и вчерашний ужас пронизал его снова.Село проснулось. Из хат выбегали заспанные люди. Мелюзга с шумом и гиканьем неслась вперегонки туда, за село. Собаки выли, лаяли. Еще не выгнанная на поле отара шарахнулась врассыпную по улицам и с диким ревом понеслась, сбрасывая с копыт комья грязи. А люди бежали…— Бам! Бам! Бам! — выхаркивает колокол из широкого горла тоскливо-тревожный зов. Он бросает его в степь, в лес, пугает тишину. — Бам! Бам! Бам! — кличет он и сзывает.Люди бегут. Толпятся вокруг церкви, плачут, стонут. Бегут по одному, по двое, группами, толпами, скопищем выплывают из узеньких улочек через огороды и сады… Трещат плетни, заборы, падают каменные и глиняные ограды.— Бам! Бам! Бам!Люди бегут. Толпятся вокруг церкви, плачут, стонут.— Спаси, господи, люди твоя…Высокий поп останавливается перед толпой и машет руками, толпа трогается вслед за ним; с ревом и шумом, как широкий поток в узкое ложе реки, врывается в улочку.Дрожащими руками снимает Синика железные путы с лошадей, запрягает их, но не трогается с места. Взбирается на телегу и смотрит в ту сторону, куда двинулась толпа.На бугре, за селом, что-то замаячило. Увеличилось. Одна, вторая группа, толпы потоком полились вниз с горы, к селу. С ревом и стоном катилась ослепленная масса навстречу другому скопищу людей.Синика стоит на телеге и внимательно следит за движением огромного полчища, которое тяжело шевелится, ползет. Уже начало его за селом, а конец еще не вошел и в первую улочку.И только когда задние выходили уже за село, Василий тронулся за толпой. Пустынные улицы. Пустые хаты.Синика задумчиво сидит на телеге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42