— Эге! — говорит мисс Уозенхем, сердито глядя на крошку. — Уж если это не уличный мальчишка, так кому ж еще и быть? Хорош, нечего сказать!
А я разразилась хохотом и говорю:
— Если вы, мисс Уозенхем, смотрите без удовольствия даже на такого прелестного ребенка, я не завидую вашим чувствам и желаю вам всего хорошего. Джемми, пойдем домой с бабушкой.
И я не потеряла прекраснейшего расположения духа, — хотя шапочка вылетела прямо на улицу в таком виде, словно ее только что вытащили из-под водопроводного крана, — но шла домой, смеясь всю дорогу, и все это благодаря нашему милому мальчику.
Сколько миль мы с майором проехали вместе с Джемми в сумерках, не зажигая лампы, сосчитать невозможно, причем Джемми сидел за кучера на козлах (на окованном медью пюпитре майора), я сидела внутри почтовой кареты — то есть в кресле, а майор стоял за кондуктора на запятках, то есть просто позади меня, и весьма искусно трубил в рог из оберточной бумаги. И, право же, душенька, когда я, бывало, задремлю на своем сиденье в «почтовой карете» и вдруг проснусь от вспышки огня в камине да услышу, как наш драгоценный малыш правит лошадьми, а майор трубит сзади, требуя, чтобы нам дали сменную четверню, потому что мы приехали на станцию, так, верите ли, мне спросонья чудилось, будто мы едем по старой Северной дороге, которую так хорошо знал мой бедный Лиррипер. А потом, поглядишь, бывало, как оба они, и старый и малый, слезают, закутанные, чтобы погреться, топочут ногами и пьют стаканами эль из бумажных спичечных коробок, взятых с каминной полки, так сразу увидишь, что майор веселится не хуже мальчугана, ну, а я забавлялась совсем как в театре, когда, бывало, наш кучеренок откроет дверцу кареты и заглянет ко мне внутрь со словами: «Очень быстло ехали до этой станции… Стлашно было, сталушка?»
Но те невыразимые чувства, какие я испытала, когда мы потеряли этого мальчика, можно сравнить только с чувствами майора, а они были ни капельки не лучше моих, — ведь мальчик пропал пяти лет от роду в одиннадцать часов утра, и ни слуху ни духу о нем не было до половины десятого вечера, когда майор уже ушел к редактору газеты «Таймс», помещать объявление, которое появилось на другой день, ровно через сутки после того, как беглец нашелся, и я бережно храню этот номер в ящике, надушенном лавандой, потому что это был первый случай, когда о Джемми написали в газетах. Чем дальше шло время, тем больше я волновалась, и майор тоже, и, кроме того, нас обоих ужасно раздражало невозмутимое спокойствие полицейских, — хотя надо им отдать должное, они были очень вежливы и предупредительны, — а также то упрямство, с каким они отказывались поддерживать наше предположение, что ребенка украли.
— В большинстве случаев мы их находим, сударыня, — уверял сержант, явившийся, чтобы меня успокоить, в чем он нисколько не преуспел, а сержант этот был рядовым констеблем во времена Кэролайн, на что он и намекнул вначале, сказав: — Не поддавайтесь волнению, сударыня, все обойдется благополучно — так же, как зажил мой нос, после того как его исцарапала та девица у вас на третьем этаже, — говорит, — ведь мы в большинстве случаев их находим, сударыня, потому что никто особенно не рвется подбирать, если можно так выразиться, подержанных ребятишек. Кто-кто, а уж вы получите его обратно, сударыня.
— Ах, но, дорогой мой, добрый сэр, — говорю я и сжимаю руки, потом ломаю их, потом опять сжимаю, — ведь он до того необыкновенный ребенок!
— Ну так что ж, сударыня, — говорит сержант, — мы и таких в большинстве случаев находим, сударыня. Весь вопрос в том, дорого ли стоит его одежда.
— Его одежда, — говорю я, — стоит недорого, сэр, потому что он был в своем будничном костюмчике, но ведь это до того прелестный ребенок!
— Не беспокойтесь, сударыня, — говорит сержант. — Кто-кто, а вы получите его обратно, сударыня. И даже будь он в своем лучшем костюме, самое худшее, что может случиться, — это то, что его найдут завернутым в капустные листья и дрожащим от холода где-нибудь в переулке.
Слова его пронзили мне сердце точно кинжалом — тысячью кинжалов, — и мы с майором бегали, как безумные, туда-сюда весь день напролет; но вот — дело было уже к вечеру — майор, возвратившись домой после своих переговоров с редактором «Таймса», словно в истерике врывается в мою комнатку, хватает меня за руку, вытирает себе глаза и кричит:
— Радуйтесь, радуйтесь… полисмен в штатском поднялся на крыльцо, когда я входил в дом… успокойтесь! Джемми нашелся!
Не мудрено, что я упала в обморок, и когда очнулась, бросилась обнимать ноги сыщику — а он был с темными бакенбардами и как будто составлял в уме инвентарь всего имущества в моей комнатке, — и тут я говорю ему: «Благослови вас бог, сэр, но где же наш милый крошка?» — а он отвечает: «В Кеннингтонском полицейском участке».
Я чуть было не упала к его ногам, окаменев от ужаса при мысли о том, что такая невинность сидит в кутузке вместе с убийцами, но сыщик добавил:
— Он побежал за обезьяной.
Тут я решила, что это какое-то слово на воровском языке, и стала его просить:
— О сэр, объясните любящей бабушке, какая такая обезьяна?
А он мне на это:
— Да вот та самая, в колпачке с блестками, а под подбородком ремешок, который вечно сползает на сторону, — та, что торчит у перекрестков на круглом столике и лишь в крайнем случае соглашается вынимать саблю из ножен.
Теперь я все поняла и всячески его благодарила, и мы с майором и с ним поехали в Кеннингтон, а там нашли нашего мальчика: он очень уютно устроился перед пылающим камином и сладко спал, наигравшись на маленькой гармони, величиной с утюг, даже меньше, — должно быть, ее отобрали у какого-то мальчишки, а полицейские любезно дали ее Джемми, чтоб он поиграл и заснул.
Ну, а про ту систему, душенька, по которой майор начал и, можно сказать, усовершенствовал обучение Джемми, в то время когда тот был еще такой маленький, что если стоял по ту сторону стола, то приходилось смотреть не через стол, а под него, чтобы увидеть этого крошку и его чудесные золотые кудри-точь-в-точь как у матери, — так вот, про эту систему, душенька, не худо бы узнать и королю, и палате лордов, и палате общин, и тогда майору, наверное, вышло бы повышение, которого он вполне заслуживает и которое пришлось бы ему весьма кстати (говоря между нами), особенно по части фунтов, шиллингов и пенсов. Когда майор впервые взялся обучать Джемми, он сказал мне:
— Я собираюсь, мадам, — говорит, — сделать нашего питомца вычислителем.
— Майор, — говорю я, — вы меня пугаете: смотрите не нанесите малютке такого непоправимого вреда, что вы этого себе вовек не простите.
— Мадам, — говорит майор, — раскаяние, которое я испытал после того случая, когда в руке у меня была сапожная губка и я не задушил ею этого мерзавца… на месте…
— Опять! Ради всего святого! — перебиваю я майора. — Пусть совесть гложет его без всяких губок.
— …повторяю, мадам, раскаяние, испытанное мною после того случая, — говорит майор, — можно сравнить только с раскаянием, которое переполнит мне грудь, — тут он ударил себя в грудь, — если этот острый ум не будут развивать с раннего детства. Но заметьте себе, мадам, — говорит майор, подняв указательный палец, — развивать таким методом, что для ребенка это будет одно удовольствие.
— Майор, — говорю я, — буду с вами откровенна и скажу вам начистоту: как только я замечу, что дорогой малютка теряет аппетит, я пойму, что все это от ваших вычислений, и прекращу их в две минуты. Или если я замечу, что они ударяют ему в голову, — говорю я, — или как-нибудь там расстраивают ему желудок, или что от этих самых вычислений у него подкашиваются ножки, результат будет тот же самый, но, майор, вы человек умный и много чего повидали на своем веку, вы любите ребенка, вы его крестный отец, и раз вы уверены, что попробовать стоит, — пробуйте.
— Эти слова, мадам, — говорит майор, — достойны Эммы Лиррипер. Я прошу об одном, мадам: предоставьте нам с крестником недельки две на подготовку сюрприза для вас и позвольте мне иногда забирать к себе из кухни некоторые небольшие предметы, в которых там пока нет надобности.
— Из кухни, майор? — переспрашиваю я, смутно опасаясь, уж не собирается ли он сварить ребенка.
— Из кухни, — отвечает майор, а сам улыбается и надувается и даже как будто становится выше ростом.
Ну, я согласилась, и некоторое время майор с мальчуганом каждый день сидели взаперти по получасу кряду, и я только и слышала, что они болтают да смеются, а Джемми хлопает в ладоши и выкрикивает разные числа, поэтому я сказала себе: «Пока что это ему не повредило», — да к тому же, наблюдая за милым мальчиком, я не замечала в нем ничего особенного, и это меня тоже успокаивало. Наконец в один прекрасный день Джемми приносит мне карточку, исписанную аккуратным Майоровым почерком: «Господа Джемми Джекмен, — надо вам знать, что мы назвали мальчика в честь майора, — имеют честь просить миссис Лиррипер пожаловать в Джекменский институт, в диванную, что с окнами на улицу, сегодня в пять ноль-ноль вечера и присутствовать при исполнении нескольких небольших фокусов из области элементарной арифметики». И, верьте не верьте, ровно в пять часов майор стоял в диванной за ломберным столом, крылья которого были подняты, а на столе, устланном старой газетной бумагой, в полном порядке было расставлено множество всякой кухонной утвари, причем крошка стоял на стуле и румяные щечки его горели, а глазки сверкали, словно кучка брильянтиков.
— Тепель, бабушка, — говорит он, — вы садитесь и не плиставайте к нам, — ведь он увидел своими брильянтиками, что я собираюсь его потискать.
— Отлично, сэр, — говорю я, — в такой прекрасной компании я, разумеется, буду слушаться, — и села в кресло, которое для меня поставили, а сама так и трясусь от смеха.
Но вообразите мое восхищение, когда майор принялся выставлять вперед и называть вещи на столе одну за другой, и до того быстро — как фокусы показывают.
— Три кастрюли, — говорит, — щипцы для плойки, ручной колокольчик, вилка для поджаривания хлеба, терка для мускатного ореха, четыре крышки от кастрюль, коробка для пряностей, две рюмки для яиц и доска для рубки мяса… сколько всего?
И малыш сейчас же кричит в ответ:
— Пятнадцать: запишем пять, доска для мяса в уме, — а сам то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
Затем, душенька, они с майором принялись все с той же изумительной легкостью и точностью складывать столы и кресла с диванами, картины и каминные решетки — с утюгами, самих себя и меня — с кошкой и глазами мисс Уозенхем, и как только подведут итог, мой «розочка с брильянтами» то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
А майор-то как гордится!
— Вот это голова, мадам! — тихо шепчет он мне, прикрыв рот рукой. Потом говорит громко: — Теперь перейдем к следующему элементарному правилу… которое называется…
— Читание! — кричит Джемми.
— Правильно, — говорит майор. — Мы имеем вилку для поджаривания хлеба, картофелину в натуральном виде, две крышки от кастрюль, одну рюмку для яиц, деревянную ложку и две спицы для жаренья мяса; из всего этого для коммерческих надобностей требуется вычесть: рашпер для килек, кувшинчик из-под пикулей, два лимона, одну перечницу, тараканью ловушку и ручку от буфетного ящика. Сколько останется?
— Вилка для поджаливанья хлеба! — кричит Джемми.
— В числах сколько? — спрашивает майор.
— Единица! — кричит Джемми.
— Вот это мальчик, мадам! — тихо шепчет мне майор, прикрыв рот рукой. Потом продолжает:
— Теперь перейдем к следующему элементарному правилу… которое называется…
— Множение! — кричит Джемми.
— Правильно, — говорит майор.
Ну, душенька, если я начну рассказывать вам подробно, как они умножали четырнадцать поленьев на два кусочка имбиря и шпиговку или делили чуть не все, что стояло на столе, на грелку от щипцов для плойки и подсвечник для спальни, получая в остатке лимон, то голова моя закружится и будет кружиться, кружиться, кружиться, как кружилась тогда. Поэтому я сказала:
— Прошу извинить, что обращаюсь с просьбой к председателю, профессор Джекмен, но, мне кажется, пора прервать лекцию, потому что мне необходимо крепко обнять этого молодого ученого.
На что Джемми кричит со своего стула:
— Бабушка, ласклойте луки, я на вас плыгну!
И я раскрыла ему объятия, как раскрыла свое скорбное сердце, когда его бедная молодая мать лежала при смерти, и он прыгнул на меня, и мы долго обнимали друг друга, а майор, который прямо лопался от гордости, что твой павлин, тихо шепчет мне, прикрыв рот рукой:
— Не к чему повторять ему мои слова, мадам, — и вправду не к чему, потому что слова майора были очень отчетливо слышны, — но вот это мальчик!
Таким образом Джемми рос себе да рос и начал уже ходить в школу, но продолжал учиться под руководством майора, и нам было так хорошо, что лучше и быть не может, а что касается меблированных комнат, то им привалило счастье: они, можно сказать, сдавались сами собой, и будь их вдвое больше, все равно все были бы сданы, но все-таки пришлось мне в один прекрасный день нехотя и через силу сказать майору:
— Майор, знаете, что мне нужно вам сказать? Нашего мальчика надо отдать в пансион.
Грустно было видеть, как вытянулось лицо у майора, и я от всего сердца пожалела доброго старика.
— Да, майор, — говорю я, — хотя жильцы любят его не меньше чем вас и хотя одни мы знаем, как он нам дорог, однако это в порядке вещей, и вся жизнь складывается из разлук, так что придется и нам расстаться с нашим баловнем.
Хотя я говорила это самым решительным тоном, но в глазах у меня двоилось, так что я видела сквозь слезы двух майоров и с полдюжины каминов, а когда бедный майор уперся чистым, ярко начищенным сапогом в каминную решетку, а локтем в колено, а голову опустил на руку и начал качаться взад и вперед, я ужасно расстроилась.
— Но, — говорю я, откашлявшись, — вы так хорошо подготовили его, майор… вы были ему таким хорошим учителем… что на первых порах ему будет совсем легко. И к тому же он такой смышленый, что скоро завоюет себе место в первом ряду…
— Второго такого мальчика, — говорит майор, посапывая, — нет на земле.
— Верно вы говорите, майор, и не годится нам из чистого себялюбия и ради самих себя мешать ему сделаться красой и гордостью любого общества, в которое он войдет, а быть может, даже стать великим человеком, правда, майор? Когда я свое отработаю, он получит мои маленькие сбережения (потому что в нем вся моя жизнь), и мы должны помочь ему сделаться разумным человеком и добрым человеком, правда, майор?
— Мадам, — говорит майор, встав с места, — Джемми Джекмен оказался более старым дурнем, чем я думал, а вы его пристыдили. Вы совершенно правы, мадам. Вы вполне и неоспоримо правы… С вашего разрешения я пойду прогуляться.
Итак, майор ушел, а Джемми был дома, и я увела мальчика сюда, в свою комнатку, поставила его перед своим креслом, погладила его кудри — точь-в-точь такие, как у матери, — и начала говорить с ним серьезно и ласково. Я напомнила своему любимчику, что ему уже десятый год, и сказала ему насчет его жизненного пути почти то же самое, что говорила майору, а потом объявила, что теперь нам нужно расстаться, но тут невольно умолкла, потому что увидела вдруг памятные мне дрожащие губки, и это так живо воскресило былые времена! Но он был очень мужественный и скоро справился с собой и так серьезно говорит мне сквозь слезы, кивая головкой:
— Я понимаю, бабушка… я знаю, что так надо , бабушка… продолжайте, бабушка, не бойтесь за меня .
А когда я высказала все, что было у меня на душе, он обратил ко мне свое ясное, открытое личико и говорит слегка прерывающимся голосом:
— Вот увидите, бабушка, я вырасту большой и сделаю все, чтобы доказать вам свою благодарность и любовь… а если вырасту не таким, как вам хочется… нет, надеюсь, что вырасту таким… а не то я умру.
Тут он сел подле меня, а я принялась рассказывать ему про школу, которую мне горячо рекомендовали, — где она находится, сколько там воспитанников и в какие игры они, как я слышала, играют и сколько времени продолжаются каникулы, а он слушал все это внимательно и спокойно. И вот, наконец, он говорит:
— А теперь, милая бабушка, позвольте мне стать на колени здесь, где я привык читать молитвы, позвольте мне только на минутку спрятать лицо в вашем платье и поплакать, потому что вы были для меня лучше отца… лучше матери… братьев, сестер и друзей!..
Ну, он поплакал, и я тоже, и нам обоим полегчало.
С того времени он крепко держал свое слово, всегда был весел, послушен, и даже когда мы с майором повезли его в Линкольншир, он был самый веселый из всей нашей компании, что, впрочем, очень естественно, но он, право же, был веселый и оживлял нас, и только когда дело дошло до последнего прощанья, он сказал, печально глядя на меня:
1 2 3 4 5