— Какое короткое, — говорит она, подняв на меня большие глаза, — ах, миссис Лиррипер, какое короткое!
А я ей говорю:
— Милая миссис Эдсон, это, конечно, оттого, что вашему супругу некогда было написать письмо подлиннее.
— Конечно, конечно, — говорит она, закрыв лицо обеими руками, и поворачивается к стенке.
Я тихонько закрыла дверь, а сама на цыпочках спустилась вниз и постучалась к майору, у которого тогда жарилась в голландской печке тонко нарезанная грудинка, и когда майор увидел меня, он встал с кресла и усадил меня на диван.
— Тише! — говорит он. — Я вижу, что-то неладно. Молчите… Повремените… А я говорю:
— Ах, майор, боюсь, что там, наверху, творится что-то ужасное.
— Да, да, — говорит он, — и я стал побаиваться… повремените. — И вдруг, вопреки своим собственным словам, он приходит в страшную ярость и говорит: — Я никогда себе не прощу, мадам, что я, Джемми Джекмен, не раскусил всего этого еще в то утро… не пошел прямо наверх, когда сапожная губка была у меня в руках… не заткнул ему этой губкой глотку… и не задушил его до смерти на месте!
Успокоившись, мы с майором порешили, что ничего нам не остается делать, как только притворяться, будто мы ни о чем не подозреваем, и прилагать все усилия к тому, чтобы бедной малютке жилось покойно, но что я стала бы делать без майора, когда пришлось внушать всем шарманщикам, что нам нужен покой, неизвестно — ведь он-то воевал с ними, как лев и тигр, даже до такой степени, что, не видя этого своими глазами, я не поверила бы, как это джентльмен может так стремительно выскакивать из дому с каминными щипцами, тросточками, кувшинами, углем, картофелем, взятым со своего стола, и даже со шляпой, сорванной со своей собственной головы, и в то же время до того свирепо выражаться на иностранных языках, что шарманщики, бывало, остановятся, не докрутивши ручки, и стоят, оцепенев, словно Спящие Уродины, — не могу же я назвать их Красавицами!
Теперь я до того пугалась, едва завидев почтальона невдалеке от нашего дома, что чувствовала облегчение, когда он проходил мимо; но вот дней через десять или недели через две он опять говорит мне:
— Письмо для миссис Эдсон… Она хорошо себя чувствует?
— Хорошо, почтальон, но она уже не в силах вставать так рано, как прежде, — что было истинной правдой.
Я отнесла письмо к майору, который сидел за завтраком, и говорю, запинаясь:
— Майор, не хватает у меня духу отдать ей письмо.
— Недобрый вид у этого чертова письма, — говорит майор.
— У меня не хватает духу, майор, — повторяю я, а сама вся дрожу, — отдать ей его.
Майор ненадолго призадумался, а потом говорит, подняв голову с таким видом, точно ему пришла на ум какая-то новая и полезная мысль:
— Миссис Лиррипер, я никогда себе не прощу, что я, Джемми Джекмен, не пошел в то утро прямо наверх со своей сапожной губкой в руках… не заткнул ему губкой глотку… и не задушил его до смерти на месте!
— Майор, — говорю я с некоторой поспешностью, — вы этого не сделали — и слава богу, потому что ничего хорошего из этого не получилось бы, и мне кажется, вашей губке нашлось лучшее применение на ваших почтенных сапогах.
Ну, мы образумились и порешили, что я постучу в дверь ее спальни и положу письмо на циновку снаружи, а сама подожду на верхней площадке, посмотрю, не случится ли чего, и, признаюсь, никакой порох, ни пушечные ядра, ни гранаты, ни ракеты не внушали никому такого страха, какой внушало мне это страшное письмо, когда я несла его на третий этаж.
Ужасный вопль пронесся по всему дому, как только она распечатала письмо, и я нашла ее лежащей замертво на полу. Я, душенька, даже не взглянула на письмо, которое лежало рядом с нею развернутое, потому что для этого не представилось случая.
Все, что мне требовалось, чтобы привести ее в чувство, майор собственноручно принес мне наверх и, кроме того, сбегал в аптеку за лекарствами, которых в доме не оказалось, а также ринулся в самую ожесточенную из своих стычек с одним музыкальным инструментом, представлявшим бальный зал не знаю уж в какой именно стране, но только фигурки вальсировали, то показываясь из-за портьеры, то скрываясь за нею, и притом вращали глазами. Но вот, долгое время спустя я увидела, что она приходит в чувство, и поскорей улизнула на площадку, да так и стояла там, покуда не услышала ее плача, а тогда вошла и говорю бодрым голосом:
— Миссис Эдсон, вы нездоровы, милочка моя, да и не мудрено, — и говорю это с таким видом, словно раньше и не входила к ней в комнату.
Поверила она мне или не поверила, этого я не могу сказать, да оно и не важно, хоть и могла бы, но я сидела с ней много часов, а она все благодарила меня и, наконец, сказала, что хочет полежать, потому что у нее голова болит.
— Майор, — шепчу я, заглянув в диванную, — прошу и умоляю вас, не выходите из дому!
А майор шепчет в ответ:
— Мадам, будьте уверены, что не выйду. Ну, а как она?
Я ему говорю:
— Майор, одному богу известно, что жжет и терзает ее бедную душу. Когда я с нею рассталась, она сидела у окна в своей комнате. А я теперь пойду посижу у окна в своей.
Прошел день, и настал вечер. Жить на улице Норфолк очень приятно, — только не в нижней ее части, — и все-таки летним вечером, когда она вся покрыта сором и клочками бумаги, и на ней играют беспризорные дети, и какая-то тяжелая тишина и духота давят на нее, а церковные колокола трезвонят где-то поблизости, тут немножко скучно, и ни разу я с тех пор не смотрела на нее в такой вот час и никогда не посмотрю в такой час без того, чтобы не вспомнить того скучного июньского вечера, когда эта молоденькая бедняжка сидела у своего открытого окна в угловой комнате на третьем этаже, а я сидела у своего открытого окна в угловой (противоположной угловой) на четвертом. Что-то милосердное, что-то более мудрое и доброе, чем я сама, заставило меня, пока еще было светло, надеть шляпку и шаль, а когда тени упали на землю и начался прилив, я видела — стоило мне только высунуть голову и взглянуть вниз на ее окно, — что она слегка наклонилась вперед и смотрит вниз. Уже темнело, когда я увидела ее на улице.
Я так боялась потерять ее из виду, что даже теперь, когда об этом рассказываю, у меня перехватывает дыхание, и, спускаясь по лестнице, я мчалась со всех ног, так что я только стукнула рукой в Майорову дверь, проходя мимо, и выскочила из дому. Она уже скрылась. Не убавляя шагу, я пошла вниз по улице и, добравшись до поворота на Хоуард-стрит, увидела, что она свернула туда и идет прямо впереди меня на запад. Ох, до чего я обрадовалась, когда, наконец, увидела ее!
Она совсем плохо знала Лондон и очень редко выходила из дому, разве что подышать воздухом на нашей же улице, где она знала двух-трех малышей — детей наших соседей, и порой стояла среди них на мостовой, глядя на воду. Я знала, что идет она наудачу, однако она без ошибки сворачивала в переулки, если это было нужно, и, наконец, вышла на Стрэнд. Но я видела, что на каждом перекрестке она повертывала голову лишь в одну сторону, а именно в сторону реки.
Возможно, что только тишина и темнота, царившие вокруг Аделфи Террас, побудили ее устремиться в ту сторону, но шла она с таким видом, словно заранее решила пойти туда; да, пожалуй, так оно и было. Она спустилась прямо на площадку, прошлась вдоль нее, наклоняясь над чугунными перилами и глядя вниз, и впоследствии я часто просыпалась в постели, с ужасом вспоминая об этом. Пристань внизу была безлюдна, вода поднялась высоко, и все это, должно быть, укрепило ее намерение. Она огляделась кругом, как бы ища дороги, и устремилась вниз — не знаю уж, по верному ли пути или нет, потому что я ни раньше, ни позже тут не бывала, — а я пошла за ней следом.
Надо сказать, что за все это время она ни разу не оглянулась назад. Но теперь походка ее сильно изменилась, и вместо того чтобы по-прежнему идти быстрым, твердым шагом, сложив руки на груди, она бежала под темными, мрачными сводами как безумная, широко раскинув руки, точно это были крылья и она летела навстречу своей смерти.
Мы очутились на пристани, и она остановилась. Я тоже остановилась. Увидев, как она взялась за завязки своей шляпы, я бросилась вперед по самому краю пристани и обеими руками обхватила ее за талию. В тот миг я знала, что она могла бы меня утопить, но вырваться из моих рук не смогла бы.
До тех пор мысли у меня путались, и я никак не могла придумать, что мне ей сказать, но чуть только я до нее дотронулась, разум вернулся ко мне, как по волшебству: голос стал естественным, голова ясной, и даже дышала я почти как всегда.
— Миссис Эдсон! — говорю я. — Милочка моя! Осторожней. Как это вы заблудились и попади в такое опасное место? Вы, наверное, шли по самым путаным улицам Лондона. Ну и не мудрено, что заблудились. Надо же вам было попасть в такое место! Я-то думала, что никто сюда не ходит, кроме меня, когда я тут заказываю уголь, да майора, что живет в диванной, — он любит выкурить здесь сигару! — а сказала я так, увидев, что этот славный человек уже стоит поблизости, делая вид, что курит.
— Кхе! Кхе! Кхе! — кашляет майор.
— Ах, боже мой, — говорю я, — да вот и он сам, легок на помине!
— Эй! Кто идет? — окликает нас майор по-военному.
— На что это похоже! — говорю я. — Неужели вы нас не узнаете, майор Джекмен?
— Эй! — восклицает майор. — Кто там зовет Джемми Джекмена? (Но он задыхался сильнее и говорил менее натурально, чем я от него ожидала.)
— Да ведь это же миссис Эдсон, майор! — говорю я. — Она вышла на воздух освежить свою бедную головку, которая очень болела, да вот сбилась с дороги, заблудилась, и бог знает, куда бы попала, не приди я сюда опустить письмо с заказом на уголь в почтовый ящик своего поставщика, а вы покурить сигару! Да вы и вправду, милочка, недостаточно хорошо себя чувствуете, — говорю я ей, — чтобы уходить так далеко из дому без меня… Ну, майор, ваша рука придется кстати, — говорю я ему, — ведь бедняжка может опереться на нее хоть всей своей тяжестью.
Тут мы, благодарение богу, подхватили ее с двух сторон и увели.
Она вся дрожала, словно от холода, пока я не уложила ее в постель, и до самого рассвета держала меня за руку, а сама все стонала и стонала: «О, жестокий, жестокий, жестокий!» Но когда я опустила голову, притворяясь, что меня одолел сон, я услышала, как бедняжка стала трогательно и смиренно благодарить судьбу за то, что ей помешали в безумии наложить на себя руки, и тут уж я чуть не выплакала себе глаза, залив слезами покрывало, и поняла, что она спасена.
У меня были кое-какие средства, и я могла себе кое-что позволить, поэтому мы с майором на другой же день обдумали, как нам быть дальше, пока она спала, обессиленная, и вот я говорю ей, как только подвернулся удобный случай:
— Миссис Эдсон, милочка моя, когда мистер Эдсон внес мне квартирную плату за следующие шесть месяцев…
Она вздрогнула, и я почувствовала, что в меня впились ее большие глаза, но не подала виду и продолжала, уткнувшись в свое шитье:
— …я выдала ему расписку, но сейчас не вполне уверена, что тогда правильно поставила на ней число. Вы не можете дать мне взглянуть на нее?
Она прикрыла холодной, застывшей рукой мою руку и посмотрела на меня, словно заглядывая мне в душу, так что мне пришлось бросить шитье и взглянуть на нее, но я заранее приняла предосторожности — надела очки.
— У меня нет никакой расписки, — говорит она.
— А! Так, значит, она осталась у него, — говорю я небрежным тоном. — Впрочем, беда невелика. Расписка всегда расписка.
С той поры она постоянно держала меня за руку, если я могла ей это позволить, что случалось тогда, когда я читала ей вслух, потому что нам с ней, конечно, приходилось заниматься шитьем, а обе мы были не мастерицы шить всякие крошечные штучки, но при всей моей неопытности я все же скорее могу гордиться плодами своих трудов. И хотя ей нравилось все то, что я ей читала, мне казалось, что, не считая нагорной проповеди, ее больше всего трогало благостное сострадание Христа к нам, бедным женщинам, и его детство и то, как матерь его гордилась им и как хранила в сердце его слова. В глазах у нее всегда светилась благодарность, и я никогда, никогда, никогда не забуду этого, пока не закрою собственных глаз в последнем сне, когда же я случайно бросала взгляд на нее, я неизменно встречала ее благодарный взгляд, и она часто протягивала мне дрожащие губы для поцелуя, словно была маленькой любящей, несчастной девочкой, а не взрослой женщиной.
Как-то раз бедные ее губки дрожали так сильно, а слезы лились так быстро, что мне показалось, она вот-вот поведает мне все свое горе, но я взяла ее за руки и сказала:
— Нет, милочка, не сейчас, — сейчас вам лучше и не пытаться. Подождите, пока не наступит хорошее время, когда все это пройдет и вы окрепнете, — вот тогда и рассказывайте мне что хотите. Согласны?
Она несколько раз кивнула мне головой, не выпуская моих рук, потом прижала их к своим губам и к груди.
— Одно лишь слово, дорогая моя, — сказала я, — нет ли кого-нибудь…
Она посмотрела на меня вопросительно:
— Кого-нибудь?
— К кому я могла бы пойти?
Она покачала головой.
— Кого я могла бы привести к вам?
Она опять покачала головой.
— Ну, а мне ведь никого не нужно, дорогая. Теперь будем считать, что с этим покончено.
Не больше чем неделю спустя, — потому что разговор наш происходил, когда мы давно уже сдружились с нею, — я склонялась над ее изголовьем и то прислушивалась к ее дыханию, то искала признаков жизни в ее лице. Наконец жизнь торжественно вернулась к ней, но это была не вспышка, — мне почудилось, будто бледный, слабый свет медленно-медленно разлился по ее лицу.
Она беззвучно произнесла что-то, и я догадалась, что она спросила:
— Я умру?
И я ответила:
— Да, бедняжечка моя милая, кажется, что да.
Я каким-то образом угадала ее желание и положила ее бессильную правую руку ей на грудь, а другую сверху, и она помолилась — так хорошо! — а я, несчастная, тоже помолилась, хоть и без слов. Потом я взяла завернутого в одеяльце ребеночка с того места, где он лежал, принесла его и сказала:
— Милочка моя, он послан бездетной старой женщине. Чтобы мне было о ком заботиться.
В последний раз она протянула мне дрожащие губы, и я нежно поцеловала их.
— Да, моя милочка, — сказала я. — Помоги нам бог! Мне и майору.
Не знаю, как это получше выразить, но я увидела в ее благодарном взгляде, что душа ее проясняется, поднимается, освобождается и улетает прочь.
Вот, душенька, отчего и почему мы назвали его Джемми — в честь майора, его крестного отца, и дали ему фамилию Лиррипер — в честь меня, и в жизни я не видывала такого милого ребенка, который так оживлял бы меблированные комнаты, как он наш дом, и был таким товарищем для своей бабушки, каким был Джемми для меня, к тому же всегда-то он был спокойный, слушался (большей частью), когда ему что-нибудь прикажешь, прямо утешительный был малыш, — глядя на него, душа радовалась, кроме как в один прекрасный день, когда он настолько вырос, что забросил свою шапочку на нижний дворик Уозенхемши, а ему не захотели вернуть шапочку, и я до того разволновалась, что надела свою лучшую шляпку и перчатки, взяла зонтик, повела ребенка за ручку и говорю:
— Мисс Уозенхем, не думала я, что мне когда-нибудь придется войти в ваш дом, но если шапочку моего внука не возвратят немедленно, законы нашей родины, охраняющие собственность подданных, вступят в силу, и в конце концов нас с вами рассудят, чего бы это ни стоило.
С усмешкой, по которой я, признаюсь, сейчас же догадалась, что слух о запасных ключах не ложь (хотя, может, я и ошиблась и придется оставить мисс Уозенхем только под подозрением за недостатком улик), она позвонила и говорит:
— Джейн, вы не видели у нас в нижнем дворике старой шапки какого-то уличного мальчишки?
А я ей на это:
— Мисс Уозенхем, прежде чем ваша горничная ответит на этот вопрос, позвольте мне вам сказать прямо в глаза, что мой внук не уличный мальчишка и что он не имеет обыкновения носить старые шапки. Уж коли на то пошло, мисс Уозенхем, — говорю я, — шапочка моего внука, сдается мне, поновее вашего чепца, — что было очень дерзко с моей стороны, — ведь кружева у ней на чепце были самые простые, машинные, застиранные да к тому же еще и рваные, но ее наглость вывела меня из себя.
Тут мисс Уозенхем покраснела и говорит:
— Джейн, отвечайте на мой вопрос, есть у нас на нижнем дворике детская шапка или нет?
— Да, сударыня, — отвечает Джейн, — я, кажется, видела, что там валяется какое-то тряпье.
— В таком случае, — говорит мисс Уозенхем, — проводите этих посетителей вон из дома и выкиньте этот нестоящий предмет из моих владений.
Но тут мальчик, — а он все время глядел на мисс Уозенхем во все глаза, чтобы не сказать больше, — хмурит свои бровки, надувает губки, расставляет толстенькие ножонки, медленно сучит пухленькими кулачками, как будто вертит ручку кофейной мельницы, и говорит Уозенхемше:
— Вы не лугайте мою бабушку, а то я вас побью!
1 2 3 4 5