И в довершение всего — если бы мне понадобилось неопровержимое доказательство, что я, наконец, нашел свои тени, — на окне висела клетка.
Все это, разумеется, я заметил мимолетно, ибо мне нужно было сразу же объяснить причину нашего появления. Я торопливо произнес несколько слов, как вдруг меня остановил неожиданный возглас мистера Пайкрофта. Второй обитатель комнаты, которого мы поначалу не разглядели, теперь поднялся и, ярко освещенный лампой, устремил напряженный взгляд на моего спутника, который стоял позади меня. Я тотчас обернулся и встретил суровый взгляд моего старого друга.
— Если все это хитрость, мистер Бродхед, — прерывающимся хриплым голосом произнес он, — то она не делает вам чести.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я в замешательстве.
— Я хочу сказать, что если вы все это подстроили, чтобы добиться моего примирения с сыном…
— С вашим сыном? — изумленно повторил я.
— Так вот, я хочу сказать, что этот план увенчается таким успехом, какого он заслуживает.
С этими словами он направился к двери, но я преградил ему путь.
— Остановитесь, мистер Пайкрофт! — вскричал я. — Если вам угодно хранить эти враждебные чувства, столь чуждые вашей натуре, — дело ваше, но я не могу допустить, чтобы вы ушли отсюда с ложным представлением о моей роли в этой истории. Клянусь, что ваши подозрения напрасны. Когда мы вошли в эту комнату, я знал об ее обитателях столько же, сколько и вы, и я никогда не подозревал, что ваш сын живет в столь ужасающей нужде!.. Но если бы я знал об этом, то не преминул бы сделать все, что в моих силах, дабы пробудить в вас то чувство, которое вы должны испытывать к человеку, носящему ваше имя.
Мистер Пайкрофт испытующе посмотрел на меня, когда я опровергал его обвинение, будто я причастен к заговору, долженствовавшему обманным путем вынудить его к примирению, а затем взор его устремился туда, где стоял его сын. Это был стройный молодой человек с изможденным, но красивым, мужественным лицом, черты которого казались еще тоньше и благороднее после перенесенной болезни. Глядя, как он стоит, держа за руку свою маленькую жену, я невольно подумал, что зрелище это непременно приведет к благополучному исходу дела, начатого тенями.
— Взгляните на них! — сказал я. — Взгляните на эту комнату, на этот ужин! Можно ли смотреть на такую нужду и не испытывать жалости? Пусть даже сын прогневил вас, но разве он не понес кару? Пусть даже он вас ослушался, — он уже искупил свою вину.
Я взглянул в лицо моему другу, и мне показалось, что на нем отразилась душевная борьба.
— Так пусть живые люди не будут лишены того сочувствия, которое вы дарили их Теням.
В эту минуту маленькая женщина отошла от мужа и, приблизившись к нам, робко положила свою руку на руку моего друга. Я взглянул на него еще раз и, сделав знак, чтобы молодой гравер подошел к отцу, тихо удалился из комнаты, где, как я понял, мое присутствие было уже излишним.
Час спустя, когда я грустно сидел дома, размышляя своем одиночестве и немало завидуя моим соседям в доме напротив, я вдруг услышал, как веселый голос назвал мое имя.
Я устремил взгляд в знакомом направлении и увидел, что мистер Пайкрофт стоит у раскрытого окна в комнате сына.
— Мы просим вас прийти и провести с нами вечер.
Я с радостью согласился и только успел отойти от окна, как меня окликнули снова.
— Послушайте, — произнес мистер Пайкрофт театральным шепотом, — у нас тут маловато спиртного, так уж, пожалуйста, суньте в карман бутылочку бренди, и хорошо бы еще лимон…
Через несколько минут я стал участником приятного маленького празднества.
— Знаете, что мы сделаем первым долгом? — спросила маленькая женщина, с улыбкой глядя на меня.
— Не имею ни малейшего представления, — отвечал я.
— Повесим самые толстые занавеси, чтобы сосед в доме напротив не видел, чем мы занимаемся, когда в комнате зажжен свет.
— Не стоит беспокоиться, — заверил я их, — и не трудитесь вешать занавеси, потому что сосед из дома напротив отныне надеется так часто видеть своих новых друзей во Плоти, что вряд ли его станут интересовать их Тени.
Глава третья,
в которой мы находим преступное общество
Пока художник еще досказывал свою историю, новый посетитель вошел в ворота и некоторое время вежливо оставался на заднем плане, чтобы не мешать слушателям. Как только рассказ был окончен, он вышел вперед и на отличнейшем английском языке отрекомендовался французом, временно пребывающим в нашей стране. Обстоятельства его богатой событиями жизни заставили его выучить наш язык еще на континенте, и в дальнейшем это сослужило ему хорошую службу. С той поры прошло уже иного лет, но он все как-то не имел возможности посетить Англию, и вот, наконец, такая возможность представилась. Он остановился со своими друзьями неподалеку от этих мест, прослышал об Отшельнике и прибыл на Землю Тома Тиддлера, дабы засвидетельствовать свое почтение столь прославленному землевладельцу.
Был ли француз удивлен? Нисколько. Лицо его носило глубокие следы пережитых страданий и невзгод — быть может, он уже утратил способность чему-либо удивляться? Отнюдь. Столкнись он с мистером Сплином на земле Франции, он бы наверняка остолбенел от изумления. Но мистер Сплин на английской почве — это всего лишь еще одно проявление мрачности национального британского характера. Пресловутый британский сплин — тому причина, британская склонность к самоубийству — следствие. Быстрый способ самоубийства — с которым его ознакомили произведения отечественных писателей, — броситься в воду. Медленный — с ним его познакомили собственные глаза — похоронить себя среди золы и пепла в кухне с зарешеченным окном. Оба способа довольно занятны, но для начитанного француза не представляют чего-либо из ряда вон выходящего.
Предоставив нашему национальному характеру самому показать себя в более выгодном свете, когда время даст возможность этому джентльмену получше разобраться в нем, Путник обратился к нему с учтивой просьбой последовать примеру художника и поделиться своим житейским опытом. После минутного раздумья француз сказал, что жизнь его в молодости была полна необычайных опасностей и страданий. Он согласен поведать об одном из своих приключений, — но хотел бы заранее предупредить слушателей, что они могут быть несколько поражены его рассказом, и потому он просит их воздержаться от окончательных выводов касательно его личности и неведения до тех пор, пока они не дослушают истории до конца.
После этого вступления он начал так.
По рождению я француз, зовут меня Франсуа Тьери. Не стану утомлять вас описанием ранних лет моей жизни. Скажу одно: я совершил политическое преступление, был сослан за это на каторгу и до сих пор пребываю в изгнании. Клеймение в мое время еще не было отменено. Я мог бы показать вам выжженные на моем плече буквы.
Я был арестован, судим и осужден в Париже. Покидая зал суда, я все еще слышал, как в ушах звучат слова приговора. Громыхающие колеса арестантского фургона повторяли их всю дорогу от Парижа до Бисетра в этот вечер, весь следующий день, и еще день, и еще, по всему томительному пути от Бисетра до Тулона. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне кажется, что разум мой тогда притупился, потрясенный неожиданной суровостью приговора — ибо я не помню ничего ни о дороге, ни о тех местах, где мы останавливались, — ничего, кроме беспрерывного «travaux forces — travaux forces — travaux forces», — снова, и снова, и снова. Под вечер третьего дня фургон остановился, дверь распахнулась и меня провели по мощеному двору и через каменный коридор в огромное каменное помещение, тускло освещаемое откуда-то сверху. Здесь начальник тюрьмы допросил меня и занес мое имя в огромную книгу в железном переплете и с железными застежками, словно закованную в цепи.
— Номер Двести Семь, — произнес начальник тюрьмы. — Зеленый.
Меня провели в соседнее помещение, обыскали, раздели и сунули в холодную ванну. Когда я вышел из нее, меня облачили в арестантскую форму — в грубую парусиновую рубаху, штаны из бурой саржи, красную саржевую блузу и тяжелые башмаки, подбитые железом. В довершение ко всему мне вручили зеленый шерстяной колпак. На каждой штанине, на груди и на спине блузы были оттиснуты роковые буквы «T. F». На латунной бляхе, прикрепленной спереди к колпаку, были вытиснены цифры — двести семь. С этой минуты я потерял свое «я». Я был уже не Франсуа Тьери, а Номер Двести Семь. Начальник тюрьмы стоял и наблюдал за всей процедурой.
— А ну, живо! — сказал он, покручивая большим в указательным пальцем свой длинный ус. — Уже поздно, а до ужина тебя еще надо женить.
— Женить? — переспросил я.
Начальник тюрьмы расхохотался и закурил сигару. Смех его подхватили стражники и тюремщики. Меня повели по другому каменному коридору, через другой двор, в другое мрачное помещение — оно было точной копией первого, только здесь маячили жалкие фигуры, лязгали цепи и с обеих сторон виднелись круглые отверстия, в каждом из которых зловеще зияло пушечное жерло.
— Привести Номер Двести Шесть, — приказал начальник, — и позвать его преподобие.
Номер Двести Шесть, волоча тяжелую цепь, вышел из дальнего угла; за ним следовал кузнец с засученными рукавами и в кожаном переднике.
— Ложись! — приказал кузнец, пренебрежительно пнув меня ногой.
Я лег. На щиколотку мне надели тяжелое железное кольцо, прикрепленное к цепи из восемнадцати звеньев, и заклепали его одним ударом молота. Второе кольце соединило концы моей цепи и цепи моего компаньона. Эхо каждого удара, словно глухой хохот, отдавалось под сводами.
— Так, — сказал начальник, достав из кармана красную книжечку. — Номер Двести Семь, выслушай внимательно Уложение о наказаниях. Если ты попытаешься бежать, то будешь наказан палочными ударами по пяткам. Если тебе удастся выбраться за пределы порта и тебя там схватят, ты будешь закован на три года в двойные кандалы. О твоем побеге оповестят три пушечных выстрела, и на каждом бастионе в знак тревоги будет вывешен флаг, о нем передадут по телеграфу береговой охране и полиции десяти соседних округов. За твою голову будет назначена награда. Объявления о побеге будут вывешены на воротах Тулона и разосланы по всем городам империи. Если ты не сдашься, закон разрешает стрелять в тебя.
Прочитав все это с мрачным удовлетворением, начальник вновь раскурил сигару, сунул книжку обратно в карман и удалился.
И вот все кончилось — чувство нереальности происходящего, сонное отупение, еще теплившаяся надежда — все, чем я жил эти три последних дня. Я преступник и (о, рабство в рабстве!) прикован к преступнику — собрату по каторге. Я взглянул на него и встретил его взгляд. Это был смуглый человек с низким лбом и тупой челюстью, лет сорока, примерно моего роста, но могучего телосложения.
— Пожизненно, стало быть? — обратился он ко мне. — Я тоже.
— Откуда вы знаете, что пожизненно? — устало спросил я.
— А вот по этой штуке, — он грубо хлопнул по моему колпаку. — Зеленый — значит, пожизненно. Красный — на срок. За что тебя?
— Заговор против правительства. Он презрительно пожал плечами.
— Чертова обедня! Выходит, ты из белоручек? Жалко, что вам не приготовили отдельных постелей: нам, простым forcats, не по нутру этакое изысканное общество.
— И много здесь политических? — спросил я, помолчав.
— В этом отделении ни одного. — Затем, точно угадав мою невысказанную мысль, он с проклятием добавил: — Я-то не из невинных. Уже четвертый раз здесь. Слыхал о Гаспаро?
— Гаспаро-фалынивомонетчик? Он кивнул.
— Который бежал три или четыре месяца назад и…
— …скинул часового в ров, когда тот хотел поднять тревогу. Я самый!
Я слышал, что он еще в молодости был приговорен к длительному одиночному заключению и после этого вышел на волю диким зверем. Я передернулся и тотчас же заметил, что его взгляд уловил это движение и вспыхнул мстительным огоньком. С этой минуты он меня возненавидел. А я с этой минуты проникся к нему непреодолимым отвращением.
Зазвонил колокол, и вскоре с работы явилась группа каторжников. Охрана тут же обыскала их и приковала попарно к наклонному деревянному настилу, доходившему до самой середины помещения. Затем принесли ужин, состоящий из гороховой бурды, куска хлеба, сухаря и кружки разбавленного вина. Вино я выпил, но есть не мог. Гаспаро взял что ему захотелось из моего пайка, остальное расхватали ближайшие соседи. Ужин кончился, пронзительный свисток прокатился под гулкими сводами, каждый взял свой узенький тюфяк из-под настила, служившего нам общим ложем, закутался в циновку из морских водорослей и улегся спать. Через пять минут воцарилась глубокая тишина. Слышно было только, как кузнец, обходя с молотком коридоры, проверяет решетки да пробует замки и как ходит с ружьем на плече часовой. Время от времени слышался тяжкий вздох или звон кандалов. Так томительно тянулся час за часом. Мой напарник спал непробудным сном, наконец забылся и я.
Я был приговорен к тяжелым каторжным работам. В Тулоне тяжелые работы были различного рода: каменоломня, земляные работы, откачка воды в доках, погрузка и разгрузка кораблей, переноска амуниции и прочее. Гаспаро и я в числе двухсот других каторжников работали в каменоломне неподалеку от порта. День за днем, неделя за неделей, с семи утра до семи вечера звенели от наших ударов каменные глыбы. При каждом ударе наши цепи звенели и подпрыгивали на камнях. А этот невыносимый климат! Страшные грозы и тропический зной сменяли друг друга все лето и осень. Нередко после изнурительного многочасового труда под палящим солнцем я возвращался в тюрьму на свои нары промокший до нитки. Медленно шли на убыль последние дни этой ужасной весны, потом началось еще более ужасное лето, а там подошла и осень.
Мой напарник был уроженцем Пьемонта. Он был взломщиком, фальшивомонетчиком, поджигателем. При последнем побеге он совершил убийство. Одному небу известно, насколько мои страдания усугублялись этим отвратительным обществом, как меня кидало в дрожь от одного его прикосновения, как мне было дурно, когда я чувствовал его дыхание, лежа рядом с ним по ночам. Я старался скрывать мое отвращение, но тщетно. Он знал о нем так же, как и я, и вымещал на мне злобу всеми способами, какие только могла измыслить мстительная натура. В том, что он меня тиранил, не было ничего удивительного, ибо он обладал огромной физической силой и среди каторжников считался признанным деспотом. Но простое тиранство было, пожалуй, наименьшим злом из всего, что мне приходилось переносить. Я был хорошо воспитан — он умышленно и постоянно оскорблял мое чувство приличия. Я был непривычен к физическому труду — он взваливал на меня большую часть назначаемой нам работы. Когда я падал с ног и хотел отдохнуть — он настаивал на ходьбе. Когда мои ноги сводило судорогой и их нужно было размять — он ложился и отказывался двинуться с места. Он с наслаждением распевал богохульные песни и рассказывал омерзительные истории о том, что он придумал в одиночном заключении и что замышлял предпринять на воле. Он даже норовил так перекрутить цепь, чтобы она при каждом шаге натирала мне ноги. Мне в то время было всего двадцать два года, и я с детских лет не отличался крепким здоровьем. Отомстить ему или бороться с ним было невозможно. Пожаловаться надзирателю — значило бы только вызвать моего мучителя на еще большую жестокость.
Но вот настал день, когда его ненависть, казалось, утихла. Он позволил мне передохнуть, когда подошло время. Он воздерживался от гнусных песен, которых я не выносил, и подолгу о чем-то задумывался. На следующее утро, как только мы принялись за работу, он придвинулся ко мне так, чтобы можно было переговариваться шепотом.
— Франсуа, ты хочешь бежать?
Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Я стиснул руки. Я даже не мог говорить.
— Умеешь ты хранить тайну?
— До могилы!
— Тогда слушай. Завтра ваш порт посетит прославленный маршал. Он будет осматривать доки, тюрьмы, каменоломни. В честь его будут палить пушки с фортов и кораблей, и если сбегут два каторжника, то никто в Тулоне не обратит внимания — одним залпом больше или меньше. Понятно?
— Ты хочешь сказать, что никто не различит сигнал тревоги?
— Даже часовые у городских ворот, даже стража в соседней каменоломне. Чертова обедня! Взять да перебить друг другу цепи киркой, когда стража на тебя не смотрит и когда гремят салюты! Ну, как, рискнешь?
— Чем угодно!
— По рукам!
До сих пор я еще ни разу не пожимал ему дружески руку и почувствовал, что моя рука как будто запачкалась кровью от этого прикосновения. По свирепому огоньку в его глазах я понял, что он правильно истолковал мой нерешительный жест.
На следующее утро нас подняли часом раньше обычного и вывели для проверки на тюремный двор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Все это, разумеется, я заметил мимолетно, ибо мне нужно было сразу же объяснить причину нашего появления. Я торопливо произнес несколько слов, как вдруг меня остановил неожиданный возглас мистера Пайкрофта. Второй обитатель комнаты, которого мы поначалу не разглядели, теперь поднялся и, ярко освещенный лампой, устремил напряженный взгляд на моего спутника, который стоял позади меня. Я тотчас обернулся и встретил суровый взгляд моего старого друга.
— Если все это хитрость, мистер Бродхед, — прерывающимся хриплым голосом произнес он, — то она не делает вам чести.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я в замешательстве.
— Я хочу сказать, что если вы все это подстроили, чтобы добиться моего примирения с сыном…
— С вашим сыном? — изумленно повторил я.
— Так вот, я хочу сказать, что этот план увенчается таким успехом, какого он заслуживает.
С этими словами он направился к двери, но я преградил ему путь.
— Остановитесь, мистер Пайкрофт! — вскричал я. — Если вам угодно хранить эти враждебные чувства, столь чуждые вашей натуре, — дело ваше, но я не могу допустить, чтобы вы ушли отсюда с ложным представлением о моей роли в этой истории. Клянусь, что ваши подозрения напрасны. Когда мы вошли в эту комнату, я знал об ее обитателях столько же, сколько и вы, и я никогда не подозревал, что ваш сын живет в столь ужасающей нужде!.. Но если бы я знал об этом, то не преминул бы сделать все, что в моих силах, дабы пробудить в вас то чувство, которое вы должны испытывать к человеку, носящему ваше имя.
Мистер Пайкрофт испытующе посмотрел на меня, когда я опровергал его обвинение, будто я причастен к заговору, долженствовавшему обманным путем вынудить его к примирению, а затем взор его устремился туда, где стоял его сын. Это был стройный молодой человек с изможденным, но красивым, мужественным лицом, черты которого казались еще тоньше и благороднее после перенесенной болезни. Глядя, как он стоит, держа за руку свою маленькую жену, я невольно подумал, что зрелище это непременно приведет к благополучному исходу дела, начатого тенями.
— Взгляните на них! — сказал я. — Взгляните на эту комнату, на этот ужин! Можно ли смотреть на такую нужду и не испытывать жалости? Пусть даже сын прогневил вас, но разве он не понес кару? Пусть даже он вас ослушался, — он уже искупил свою вину.
Я взглянул в лицо моему другу, и мне показалось, что на нем отразилась душевная борьба.
— Так пусть живые люди не будут лишены того сочувствия, которое вы дарили их Теням.
В эту минуту маленькая женщина отошла от мужа и, приблизившись к нам, робко положила свою руку на руку моего друга. Я взглянул на него еще раз и, сделав знак, чтобы молодой гравер подошел к отцу, тихо удалился из комнаты, где, как я понял, мое присутствие было уже излишним.
Час спустя, когда я грустно сидел дома, размышляя своем одиночестве и немало завидуя моим соседям в доме напротив, я вдруг услышал, как веселый голос назвал мое имя.
Я устремил взгляд в знакомом направлении и увидел, что мистер Пайкрофт стоит у раскрытого окна в комнате сына.
— Мы просим вас прийти и провести с нами вечер.
Я с радостью согласился и только успел отойти от окна, как меня окликнули снова.
— Послушайте, — произнес мистер Пайкрофт театральным шепотом, — у нас тут маловато спиртного, так уж, пожалуйста, суньте в карман бутылочку бренди, и хорошо бы еще лимон…
Через несколько минут я стал участником приятного маленького празднества.
— Знаете, что мы сделаем первым долгом? — спросила маленькая женщина, с улыбкой глядя на меня.
— Не имею ни малейшего представления, — отвечал я.
— Повесим самые толстые занавеси, чтобы сосед в доме напротив не видел, чем мы занимаемся, когда в комнате зажжен свет.
— Не стоит беспокоиться, — заверил я их, — и не трудитесь вешать занавеси, потому что сосед из дома напротив отныне надеется так часто видеть своих новых друзей во Плоти, что вряд ли его станут интересовать их Тени.
Глава третья,
в которой мы находим преступное общество
Пока художник еще досказывал свою историю, новый посетитель вошел в ворота и некоторое время вежливо оставался на заднем плане, чтобы не мешать слушателям. Как только рассказ был окончен, он вышел вперед и на отличнейшем английском языке отрекомендовался французом, временно пребывающим в нашей стране. Обстоятельства его богатой событиями жизни заставили его выучить наш язык еще на континенте, и в дальнейшем это сослужило ему хорошую службу. С той поры прошло уже иного лет, но он все как-то не имел возможности посетить Англию, и вот, наконец, такая возможность представилась. Он остановился со своими друзьями неподалеку от этих мест, прослышал об Отшельнике и прибыл на Землю Тома Тиддлера, дабы засвидетельствовать свое почтение столь прославленному землевладельцу.
Был ли француз удивлен? Нисколько. Лицо его носило глубокие следы пережитых страданий и невзгод — быть может, он уже утратил способность чему-либо удивляться? Отнюдь. Столкнись он с мистером Сплином на земле Франции, он бы наверняка остолбенел от изумления. Но мистер Сплин на английской почве — это всего лишь еще одно проявление мрачности национального британского характера. Пресловутый британский сплин — тому причина, британская склонность к самоубийству — следствие. Быстрый способ самоубийства — с которым его ознакомили произведения отечественных писателей, — броситься в воду. Медленный — с ним его познакомили собственные глаза — похоронить себя среди золы и пепла в кухне с зарешеченным окном. Оба способа довольно занятны, но для начитанного француза не представляют чего-либо из ряда вон выходящего.
Предоставив нашему национальному характеру самому показать себя в более выгодном свете, когда время даст возможность этому джентльмену получше разобраться в нем, Путник обратился к нему с учтивой просьбой последовать примеру художника и поделиться своим житейским опытом. После минутного раздумья француз сказал, что жизнь его в молодости была полна необычайных опасностей и страданий. Он согласен поведать об одном из своих приключений, — но хотел бы заранее предупредить слушателей, что они могут быть несколько поражены его рассказом, и потому он просит их воздержаться от окончательных выводов касательно его личности и неведения до тех пор, пока они не дослушают истории до конца.
После этого вступления он начал так.
По рождению я француз, зовут меня Франсуа Тьери. Не стану утомлять вас описанием ранних лет моей жизни. Скажу одно: я совершил политическое преступление, был сослан за это на каторгу и до сих пор пребываю в изгнании. Клеймение в мое время еще не было отменено. Я мог бы показать вам выжженные на моем плече буквы.
Я был арестован, судим и осужден в Париже. Покидая зал суда, я все еще слышал, как в ушах звучат слова приговора. Громыхающие колеса арестантского фургона повторяли их всю дорогу от Парижа до Бисетра в этот вечер, весь следующий день, и еще день, и еще, по всему томительному пути от Бисетра до Тулона. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне кажется, что разум мой тогда притупился, потрясенный неожиданной суровостью приговора — ибо я не помню ничего ни о дороге, ни о тех местах, где мы останавливались, — ничего, кроме беспрерывного «travaux forces — travaux forces — travaux forces», — снова, и снова, и снова. Под вечер третьего дня фургон остановился, дверь распахнулась и меня провели по мощеному двору и через каменный коридор в огромное каменное помещение, тускло освещаемое откуда-то сверху. Здесь начальник тюрьмы допросил меня и занес мое имя в огромную книгу в железном переплете и с железными застежками, словно закованную в цепи.
— Номер Двести Семь, — произнес начальник тюрьмы. — Зеленый.
Меня провели в соседнее помещение, обыскали, раздели и сунули в холодную ванну. Когда я вышел из нее, меня облачили в арестантскую форму — в грубую парусиновую рубаху, штаны из бурой саржи, красную саржевую блузу и тяжелые башмаки, подбитые железом. В довершение ко всему мне вручили зеленый шерстяной колпак. На каждой штанине, на груди и на спине блузы были оттиснуты роковые буквы «T. F». На латунной бляхе, прикрепленной спереди к колпаку, были вытиснены цифры — двести семь. С этой минуты я потерял свое «я». Я был уже не Франсуа Тьери, а Номер Двести Семь. Начальник тюрьмы стоял и наблюдал за всей процедурой.
— А ну, живо! — сказал он, покручивая большим в указательным пальцем свой длинный ус. — Уже поздно, а до ужина тебя еще надо женить.
— Женить? — переспросил я.
Начальник тюрьмы расхохотался и закурил сигару. Смех его подхватили стражники и тюремщики. Меня повели по другому каменному коридору, через другой двор, в другое мрачное помещение — оно было точной копией первого, только здесь маячили жалкие фигуры, лязгали цепи и с обеих сторон виднелись круглые отверстия, в каждом из которых зловеще зияло пушечное жерло.
— Привести Номер Двести Шесть, — приказал начальник, — и позвать его преподобие.
Номер Двести Шесть, волоча тяжелую цепь, вышел из дальнего угла; за ним следовал кузнец с засученными рукавами и в кожаном переднике.
— Ложись! — приказал кузнец, пренебрежительно пнув меня ногой.
Я лег. На щиколотку мне надели тяжелое железное кольцо, прикрепленное к цепи из восемнадцати звеньев, и заклепали его одним ударом молота. Второе кольце соединило концы моей цепи и цепи моего компаньона. Эхо каждого удара, словно глухой хохот, отдавалось под сводами.
— Так, — сказал начальник, достав из кармана красную книжечку. — Номер Двести Семь, выслушай внимательно Уложение о наказаниях. Если ты попытаешься бежать, то будешь наказан палочными ударами по пяткам. Если тебе удастся выбраться за пределы порта и тебя там схватят, ты будешь закован на три года в двойные кандалы. О твоем побеге оповестят три пушечных выстрела, и на каждом бастионе в знак тревоги будет вывешен флаг, о нем передадут по телеграфу береговой охране и полиции десяти соседних округов. За твою голову будет назначена награда. Объявления о побеге будут вывешены на воротах Тулона и разосланы по всем городам империи. Если ты не сдашься, закон разрешает стрелять в тебя.
Прочитав все это с мрачным удовлетворением, начальник вновь раскурил сигару, сунул книжку обратно в карман и удалился.
И вот все кончилось — чувство нереальности происходящего, сонное отупение, еще теплившаяся надежда — все, чем я жил эти три последних дня. Я преступник и (о, рабство в рабстве!) прикован к преступнику — собрату по каторге. Я взглянул на него и встретил его взгляд. Это был смуглый человек с низким лбом и тупой челюстью, лет сорока, примерно моего роста, но могучего телосложения.
— Пожизненно, стало быть? — обратился он ко мне. — Я тоже.
— Откуда вы знаете, что пожизненно? — устало спросил я.
— А вот по этой штуке, — он грубо хлопнул по моему колпаку. — Зеленый — значит, пожизненно. Красный — на срок. За что тебя?
— Заговор против правительства. Он презрительно пожал плечами.
— Чертова обедня! Выходит, ты из белоручек? Жалко, что вам не приготовили отдельных постелей: нам, простым forcats, не по нутру этакое изысканное общество.
— И много здесь политических? — спросил я, помолчав.
— В этом отделении ни одного. — Затем, точно угадав мою невысказанную мысль, он с проклятием добавил: — Я-то не из невинных. Уже четвертый раз здесь. Слыхал о Гаспаро?
— Гаспаро-фалынивомонетчик? Он кивнул.
— Который бежал три или четыре месяца назад и…
— …скинул часового в ров, когда тот хотел поднять тревогу. Я самый!
Я слышал, что он еще в молодости был приговорен к длительному одиночному заключению и после этого вышел на волю диким зверем. Я передернулся и тотчас же заметил, что его взгляд уловил это движение и вспыхнул мстительным огоньком. С этой минуты он меня возненавидел. А я с этой минуты проникся к нему непреодолимым отвращением.
Зазвонил колокол, и вскоре с работы явилась группа каторжников. Охрана тут же обыскала их и приковала попарно к наклонному деревянному настилу, доходившему до самой середины помещения. Затем принесли ужин, состоящий из гороховой бурды, куска хлеба, сухаря и кружки разбавленного вина. Вино я выпил, но есть не мог. Гаспаро взял что ему захотелось из моего пайка, остальное расхватали ближайшие соседи. Ужин кончился, пронзительный свисток прокатился под гулкими сводами, каждый взял свой узенький тюфяк из-под настила, служившего нам общим ложем, закутался в циновку из морских водорослей и улегся спать. Через пять минут воцарилась глубокая тишина. Слышно было только, как кузнец, обходя с молотком коридоры, проверяет решетки да пробует замки и как ходит с ружьем на плече часовой. Время от времени слышался тяжкий вздох или звон кандалов. Так томительно тянулся час за часом. Мой напарник спал непробудным сном, наконец забылся и я.
Я был приговорен к тяжелым каторжным работам. В Тулоне тяжелые работы были различного рода: каменоломня, земляные работы, откачка воды в доках, погрузка и разгрузка кораблей, переноска амуниции и прочее. Гаспаро и я в числе двухсот других каторжников работали в каменоломне неподалеку от порта. День за днем, неделя за неделей, с семи утра до семи вечера звенели от наших ударов каменные глыбы. При каждом ударе наши цепи звенели и подпрыгивали на камнях. А этот невыносимый климат! Страшные грозы и тропический зной сменяли друг друга все лето и осень. Нередко после изнурительного многочасового труда под палящим солнцем я возвращался в тюрьму на свои нары промокший до нитки. Медленно шли на убыль последние дни этой ужасной весны, потом началось еще более ужасное лето, а там подошла и осень.
Мой напарник был уроженцем Пьемонта. Он был взломщиком, фальшивомонетчиком, поджигателем. При последнем побеге он совершил убийство. Одному небу известно, насколько мои страдания усугублялись этим отвратительным обществом, как меня кидало в дрожь от одного его прикосновения, как мне было дурно, когда я чувствовал его дыхание, лежа рядом с ним по ночам. Я старался скрывать мое отвращение, но тщетно. Он знал о нем так же, как и я, и вымещал на мне злобу всеми способами, какие только могла измыслить мстительная натура. В том, что он меня тиранил, не было ничего удивительного, ибо он обладал огромной физической силой и среди каторжников считался признанным деспотом. Но простое тиранство было, пожалуй, наименьшим злом из всего, что мне приходилось переносить. Я был хорошо воспитан — он умышленно и постоянно оскорблял мое чувство приличия. Я был непривычен к физическому труду — он взваливал на меня большую часть назначаемой нам работы. Когда я падал с ног и хотел отдохнуть — он настаивал на ходьбе. Когда мои ноги сводило судорогой и их нужно было размять — он ложился и отказывался двинуться с места. Он с наслаждением распевал богохульные песни и рассказывал омерзительные истории о том, что он придумал в одиночном заключении и что замышлял предпринять на воле. Он даже норовил так перекрутить цепь, чтобы она при каждом шаге натирала мне ноги. Мне в то время было всего двадцать два года, и я с детских лет не отличался крепким здоровьем. Отомстить ему или бороться с ним было невозможно. Пожаловаться надзирателю — значило бы только вызвать моего мучителя на еще большую жестокость.
Но вот настал день, когда его ненависть, казалось, утихла. Он позволил мне передохнуть, когда подошло время. Он воздерживался от гнусных песен, которых я не выносил, и подолгу о чем-то задумывался. На следующее утро, как только мы принялись за работу, он придвинулся ко мне так, чтобы можно было переговариваться шепотом.
— Франсуа, ты хочешь бежать?
Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Я стиснул руки. Я даже не мог говорить.
— Умеешь ты хранить тайну?
— До могилы!
— Тогда слушай. Завтра ваш порт посетит прославленный маршал. Он будет осматривать доки, тюрьмы, каменоломни. В честь его будут палить пушки с фортов и кораблей, и если сбегут два каторжника, то никто в Тулоне не обратит внимания — одним залпом больше или меньше. Понятно?
— Ты хочешь сказать, что никто не различит сигнал тревоги?
— Даже часовые у городских ворот, даже стража в соседней каменоломне. Чертова обедня! Взять да перебить друг другу цепи киркой, когда стража на тебя не смотрит и когда гремят салюты! Ну, как, рискнешь?
— Чем угодно!
— По рукам!
До сих пор я еще ни разу не пожимал ему дружески руку и почувствовал, что моя рука как будто запачкалась кровью от этого прикосновения. По свирепому огоньку в его глазах я понял, что он правильно истолковал мой нерешительный жест.
На следующее утро нас подняли часом раньше обычного и вывели для проверки на тюремный двор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16