— Я не буду с вами разговаривать, — заявил Отшельник и повернулся спиной к окну.
— А я буду, — продолжал Путник. — Вот вы обижены тем, что я не интересуюсь, что именно побудило вас вести столь нелепый и столь непристойный образ жизни. Но ведь если я вижу больного, я вовсе не обязан интересоваться, что послужило причиной его болезни.
После короткой паузы Отшельник снова вскочил на ноги и подошел к окну.
— Как, вы еще не ушли? — воскликнул он, словно и впрямь полагал, что посетитель уже ушел.
— И не уйду, — ответил Путник. — Я намерен провести этот летний день здесь.
— Как вы смеете, сэр, вторгаться в мои владения… — начал было Отшельник, но Путник прервал его:
— Ну, знаете, насчет ваших владений вам бы лучше помолчать. Я просто не могу допустить, чтобы эту дыру удостаивали такого названия.
— Как вы смеете! — вопил Отшельник, сотрясая прутья решетки. — Как вы смеете являться ко мне и оскорбительным образом называть меня больным!
— О боже милостивый! — весьма хладнокровно возразил Путник. — Неужели у вас хватит совести утверждать, будто вы здоровы? Тогда извольте вновь обратить внимание на свои ноги. Поскребите себя где угодно и чем угодно, а потом попробуйте сказать, что вы здоровы. Суть в том, мистер Сплин, что вы не только Скверна…
— Я — Скверна?! — в ярости переспросил Отшельник.
— А как же еще назвать эту усадьбу, доведенную до столь непотребного состояния? Это — Скверна! Как иначе назвать человека, дошедшего до столь непотребного состояния. Это — Скверна! И кроме того, вы отлично знаете, что не можете обойтись без публики, и почитатели ваши — тоже Скверна… Вы привлекаете все отребье, всех проходимцев на десять миль в округе и выставляетесь перед ними напоказ в этом гнусном одеяле, швыряете им медяки и угощаете их спиртным вон из тех грязных кружек и бутылок — поистине тут требуются луженые желудки! Короче говоря, — заключил Путник спокойным и ровным голосом, — сами вы — Скверна, и эта собачья конура — Скверна, и публика, без которой вы не можете обойтись, — Скверна, и, пожалуй, самое скверное то, что Скверна этой округи, уже одним тем, что она существует в цивилизованном мире, хотя, казалось бы, давно отжила свой век, становится Скверной всеобщей!
— Да уйдете вы или нет! У меня есть ружье! — пригрозил Отшельник.
— Ба!
— Есть, говорю вам!
— Ну, посудите сами, разве я утверждал, что у вас его нет? А что касается моего ухода, то ведь я уже сказал, что не уйду. Ну вот, из-за вас я потерял нить… Ах да, я говорил о вашем поведении. Все это не только Скверна, более того, это предельное сумасбродство и безволие.
— Безволие? — словно эхо, отозвался Отшельник.
— Безволие, — все с тем же спокойным и невозмутимым видом подтвердил Путник.
— Это я безволен? О, глупец! — возопил Отшельник. — Я, верный своему подвижничеству, своей скудной пище и вот этому ложу все эти долгие годы?!
— Чем больше лет, тем больше ваше безволие, — заметил Путник. — Хотя не так уж много прошло этих лет, как гласит молва, которую вы охотно поддерживаете. Мистер Сплин, корка грязи на вашем лице толста и черна, но и сквозь нее я могу разглядеть, что вы еще молоды.
— А предельное сумасбродство выходит не что иное, как безумие? — спросил Отшельник.
— Весьма на то похоже.
— Но разве я говорю как безумный?
— Как бы там ни было, но у одного из нас имеются веские основания считать другого таковым. Кто же безумен — чистоплотный человек в пристойном костюме или человек, заросший грязью и в совершенно непристойном виде? Я умолчу, кто именно.
— Так знайте же вы, самодовольный грубиян, — воскликнул Отшельник, — не проходит и дня, чтобы беседы, которые я здесь веду, не утверждали меня в правоте моего подвижничества, не проходит и дня, чтобы все, что я здесь вижу и слышу, не доказывало, как я прав и стоек в моем подвижничестве!
Путник, поудобнее устроившись на своем чурбане, достал из кармана трубку и принялся ее набивать.
— Одно предположение, — начал он, устремив взор в синеву небес, — одно лишь предположение, что человек, пусть даже за решеткой, в одеяле, сколотом спицей, отважится уверять меня, что он изо дня в день видит множество всякого рода людей, мужчин, женщин и детей, которые каким бы то ни было образом доказывают ему, будто поступать вопреки законам общественной природы человека, не говоря уже о законах обычной человеческой благопристойности, есть не что иное, как самая жалкая распущенность; или что кто-то доказывает ему, будто, обособляясь от ближних своих и их обычаев, он не являет собою зрелище отвратительного убожества, предназначенное для увеселения самого сатаны (да еще, пожалуй, обезьян), — одно лишь это предположение вопиюще. Я повторяю, — продолжал Путник, раскурив трубку, — подобная безрассудная дерзость вопиюща, даже если она исходит от существа, покрытого коростой грязи в вершок толщиной, сидящего за решеткой и облаченного в одеяло, сколотое спицей.
Отшельник как-то нерешительно поглядел на него, отошел к своей куче золы и пепла, лег, снова поднялся, подошел к окну, снова нерешительно взглянул на гостя и, наконец, сердито буркнул:
— Я не выношу табака.
— А я не выношу грязи. Табак отличное дезинфицирующее средство. Моя трубка нам обоим лишь на пользу. Я намерен просидеть здесь весь этот летний день, пока благословенное летнее солнце не склонится к закату, и доказать вам устами любого, кому случится проходить мимо ворот, какое вы никчемное, жалкое создание.
— Что это значит? — гневно воскликнул Отшельник.
— Это значит, что вон там — ворота, тут — вы, а здесь — я. Это значит также, что я твердо убежден в том, что любой случайный прохожий, который войдет к вам во двор через эти ворота, из каких бы краев он ни явился, каков бы ни был запас его житейской мудрости, приобретенной им самим или позаимствованной у других, — любой сочтет необходимым встать на мою сторону, а не на вашу.
— Вы наглый и хвастливый субъект, — сказал Отшельник. — Вы считаете себя бог весть каким мудрецом.
— Чепуха, — ответил Путник, спокойно покуривая трубку. — Много ли мудрости требуется, чтобы понять, что каждый смертный должен делать дело и что все люди тесно связаны между собою.
— Уж не станете ли вы утверждать, будто у вас нет сообщников?
— Болезненная подозрительность естественна при вашем состоянии, — сочувственно подняв брови, произнес Путник. — Тут уж ничего не поделаешь.
— Вы хотите сказать, что у вас нет сообщников?
— Я не хочу сказать ничего, кроме того, что уже сказал. А сказал я, что будет просто противоестественно, если хоть один сын или дочь Адама, вот на этой самой земле, на которую ступила моя нога, или на любой другой земле, куда ступает нога человека, вздумает хулить здоровую почву, на которой зиждется наше существование.
— Стало быть, — со злобной усмешкой перебил его Отшельник, — вы считаете, что…
— Стало быть, я считаю, — подхватил Путник, — что провидение повелело нам по утрам вставать, умываться, трудиться для общего блага и оказывать воздействие друг на друга, предоставив лишь слабоумным да параличным сидеть в углу и хлопать глазами. Итак, — тут Путник повернулся к воротам, — Сезам, откройся! Пусть глаза его прозрят, а сердце омрачится скорбью. Мне все равно, кто войдет, ибо я знаю, чем это кончится.
С этими словами Путник повернулся к воротам, а мистер Сплин-Отшельник, совершив несколько нелепых прыжков с ложа к окну и обратно, подчинился неизбежному, свернулся клубком на подоконнике, ухватившись за прутья решетки и с явным любопытством выглядывая из своего логова.
Глава вторая,
в которой мы находим вечерние тени
Первым посетителем, появившимся в воротах, был случайно заглянувший во двор джентльмен с альбомом под мышкой. Его испуганный и изумленный вид говорил о том, что молва об Отшельнике еще не достигла его ушей. Как только к незнакомцу вернулся дар речи, он поспешил извиниться и пояснить, что, впервые посетив эти края, был поражен живописными руинами этого двора и сараев и заглянул в ворота, желая только сделать зарисовку с натуры.
Посвятив смущенного незнакомца в таинственную историю Отшельника, Путник сказал, что любые рассказы, почерпнутые из жизненного опыта посетителей, способные оживить мистера Сплина в это летнее утро, пришлись бы весьма кстати в таком затхлом углу. Поначалу посетитель пришел в замешательство, не столько, как выяснилось впоследствии, из-за отсутствия способностей рассказчика, сколько из-за того, что не мог так сразу вспомнить ни одной подходящей истории. Стараясь собраться с мыслями, он, как-то незаметно для себя самого, вступил в беседу с Отшельником.
— Мне никогда не приходилось наблюдать, чтобы затворничество, подобное вашему, приводило к добру, — произнес он. — Я сам знаю, насколько оно заманчиво, сам изведал его соблазн и сам ему поддавался; но добра от него не видал. Впрочем, постойте, — осекся он, поправляя себя, как это свойственно человеку добросовестному, который не воспользуется для подтверждения своей излюбленной теории фактом, хотя бы в малейшей степени сомнительным. — Позвольте! Да, да, я вспоминаю одно доброе дело, свершить которое в какой-то мере стало возможным потому, что человек вел затворнический образ жизни.
Отшельник с торжествующим видом вцепился в прутья решетки. Однако Путник, нимало не смущенный, попросил незнакомца рассказать об обстоятельствах этого дела.
— Вы о них услышите, — отвечал незнакомец. — Но предварительно мне хотелось бы заметить, что события, о которых я собираюсь рассказать, произошли несколько лет тому назад, когда я только что претерпел жестокий удар судьбы и, вообразив, будто мои друзья своим сочувствием заставят меня лишь острее ощущать мою потерю, решил удалиться от них и пребывать в полном одиночестве до той поры, пока хоть в какой-то мере не утихнет боль утраты.
В истории, которую вы сейчас услышите, я хочу рассказать вам, как были обнаружены добрые дела, пробуждены добрые чувства, совершены добрые поступки и пожаты добрые плоды, и все это лишь благодаря Вечерним Теням.
Я часто думал о том, как предательски выразительны бывают тени. Я имею в виду тени, которые можно увидеть с улицы в освещенных окнах домов, тени, возникающие на спущенной шторе, когда люди находятся между нею и лампой. Мне случалось наблюдать их, когда, проходя мимо церкви во время богослужения, я смотрел на окна и видел в них тени влюбленных, склоненных над одним молитвенником; тени детей, которые наверняка болтали и пересмеивались; а иной раз я замечал тень, которая то и дело рывком подавалась вперед, потом, словно опомнившись, вскидывалась и некоторое время держалась неестественно прямо и неподвижно, после чего вновь начинала подаваться вперед, и это позволяло мне предположить, что там уже дошли до четвертой части проповеди, состоящей из восьми разделов, и что передо мною некто, ищущий во сне спасения от красноречия проповедника.
Среди теней, хранимых моей памятью, есть такие, что запечатлелись в ней не просто темными, холодными пятнами; их отбрасывали создания столь светлые и благородные, что тени казались лишь мягким отсветом, а свет, который их отбрасывал, — лучезарным сиянием.
То, о чем я хочу рассказать вам, произошло несколько лет назад, когда я одиноко жил на узкой и довольно людной улице в одном из старинных кварталов Лондона — на одной из тех улиц, где более или менее сносные дома стоят вперемежку с самыми убогими и где в одном из самых лучших и чистых домов я снимал две комнаты: спальню и гостиную.
Тогда, впрочем, так же, как и теперь, во время работы я не выносил шума, и поэтому превратил спальню на третьем этаже в студию, спал же я в гостиной, где ночью было тихо, тогда как днем туда доносился уличный шум. Таким образом, моя рабочая комната была на третьем этаже и выходила на задворки, а так как в нескольких ярдах от моего дома другая улица под острым углом пересекала ту, на которой жил я, то вполне понятно, что задние стены домов этой косой улицы, носящей вполне подходящее название Поперечной, находились на довольно близком расстоянии от моего окна. Я столь обстоятельно описал местоположение моего жилища для того, чтобы вам легче было представить, каким образом внимание мое привлекло нечто такое, о чем я собираюсь рассказать подробнее.
Вы также поймете, как случилось, что я, сидя в своей комнате, особенно во время коротких зимних дней, когда уже спускались сумерки, и задумчиво глядя в окно, погруженный в размышления о своей работе, невольно устремлял взгляд на одно из окошек в задних стенах домов косой улицы, о которой я только что упоминал, и как зачастую ловил себя на том, что стараюсь представить себе обитателей комнат, отделенных от меня столь небольшим расстоянием.
Окно одной из этих комнат по некоторым причинам особенно занимало мое воображение. Окно находилось на одном уровне с моим, как раз напротив него. В дневное время, хотя штора была поднята до самого верха, я почти ничего не мог там разглядеть, однако и то, что я видел, говорило о крайней бедности этого жилья. Долгая привычка пользоваться глазами, если можно так выразиться, «умозрительно», развила во мне склонность придавать большое значение внешним очертаниям предмета, в той мере, в какой они выражают его внутреннюю сущность. Как бы там ни было, но я обладаю такой склонностью в очень сильной степени, особенно же в отношении окон. Я полагаю, что окна могут дать богатый материал для понимания вкусов, привычек и характеров обитателей жилища.
Кто не чувствовал, проходя мимо какого-нибудь дома и глядя на чистые окна, уставленные цветами, на сочетание ярких бело-зеленых тонов аронника с нежными тонами гиацинтов, создающих такую свежую гамму красок на общем темном фоне, кто не чувствовал, что хозяева комнат с украшенными таким образом окнами живут куда счастливее и спокойнее, нежели их ближайшие соседи, на грязном окне которых косо висит желтая штора, а в проволочной сетке под нею зияет дыра?
Если придерживаться теории, которую я только что рискнул изложить, то вы легко поймете, что я был склонен отнести жильцов комнаты напротив к первой категории, ибо разглядел в их окне огромную фуксию, веером раскинувшую листья и ветви между деревянными подпорками. Я заметил также, что это бедное окно всячески старались украсить, хотя бы и самыми дешевыми предметами декоративного искусства, но все же свидетельствовавшими о любви к изящному и о желании как-то прикрыть нищету.
Но, как я уже сказал, окно это привлекало мое внимание чаще всего именно в сумерки и по вечерам. Ведь когда в комнате горит свет, тени находящихся в ней предметов и людей возникают на оконной шторе с такой яркостью и четкостью, что человеку, который не занимался подобными наблюдениями, трудно этому поверить. И вот, тени говорят мне, что в комнате живут муж и жена, и я уверен, что оба они молоды. Мужчина, как мне дает основание заключить его поза, а также экран из папиросной бумаги, за которым он сидит, — гравер, бедный труженик, для которого дни чересчур коротки, и он, сгорбившись, долгие ночные часы терпеливо корпит над своей работой. Время от времени я замечаю, как он встает, откидывает голову, чтобы отдохнула шея, и тогда я вижу тень его молодой, чересчур худощавой, но стройной фигуры. Тень показывает, что он носит бороду. Свет в комнате очень яркий, и это еще больше убеждает меня в том, что человек этот гравер. Почти всегда рядом с его тенью — тень его жены. Как она следит, как ухаживает за ним, как склоняется над спинкой его стула или опускается подле него на колени! В те дни я еще ни разу не видел ее лица, но не мог представить себе ее иначе, как женщиной настолько очаровательной и милой, что она могла бы внести свет даже в более мрачную комнату и сделать тяжелую жизнь мужа, — если у него хватит сил выдержать ее, — не только терпимой, но и восхитительной.
Если у него хватит сил выдержать эту жизнь… Но хватит ли? Передо мною лишь его тень, но мне кажется, что это тень человека слабого здоровьем. Ночью, когда бы ни взглянуть на это окно, всегда видна его согбенная фигура; днем же я всегда вижу угол экрана, за которым он трудится. «Если он будет корпеть над работой день и ночь, — думал я, — то, как это обычно бывает при всяком чрезмерном напряжении сил, он наверняка не достигнет цели и в конце концов надорвется».
Вскоре я начал подозревать, что мои опасения подтвердились. Однажды штору на окне, которую поднимали, чтобы граверу было легче работать при дневном свете, так и не подняли. Трудно передать, с каким нетерпением дожидался я вечера и теней, которые поведают мне больше.
В тот вечер свет в комнате горел, как обычно, но прямой угол экрана не выделялся на шторе. И тень появлялась только одна, — это была тень женщины, и по ее осторожным движениям я догадался, что она, должно быть, наливает возле лампы лекарства и готовит различные снадобья для больного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16