Для Герсаккона было пыткой перейти на другую сторону кургана; он чувствовал себя спокойнее, пока между ним и его матерью находилась могила. Но траурная процессия двинулась к выходу. Он бросил несколько монет рабам, заканчивавшим насыпать землю. На одном из кипарисов запела птица; ее нежное пение заполнило тишину, воцарившуюся, когда перестали шуметь люди. Герсаккон с трудом превозмог охватившее его на мгновение непреодолимое желание покончить с собой. Он отдал изумленным могильщикам все оставшиеся у него деньги.
— Будьте добры к вашим женам, — сказал он. — Помните, что вы носите бога в себе. — И последовал за остальными, которые, казалось, и не заметили его задержки. Мысль о самоубийстве странным образом успокоила его; он словно впервые понял, что смерть навсегда развязывает узел страстей человеческих. Один выход по крайней мере оставался открытым.
Никто не обращал на него особенного внимания во время пиршества, и он имел возможность оставаться в тени. Мелькартмашал перенес всю свою заботливость на Аббал, которая напускала на себя печальный вид и жеманно улыбалась. Надушенный Шатофбал тоже порхал вокруг нее и был вознагражден кокетливыми взглядами и звяканьем браслетов. Единственным утешением для Герсаккона было то, что Хашдан наблюдал все это с безмолвной яростью, сидя со скрещенными на груди руками в конце зала. В сущности, Герсаккон был обязан Хашдану тем, что Аббал жила в полном уединении в своей вилле; Хашдан не мог бы удержать свою власть над нею вне домашнего круга. Эта власть начала проявляться несколько лет назад, незадолго до того, как Герсаккон достиг совершеннолетия. Его мать вдруг опустилась, стала тайно пить и то начинала злоупотреблять косметикой, то становилась неряшливой и впадала в оцепенение. Только теперь Герсаккон понял, что она переживает тот климактерический период, который тяжело переносят все женщины. Он догадался об этом, когда кто-то стал отпускать при нем шутки по адресу других женщин, находящихся в таком же состоянии. С внезапным ужасом он понял, что это относится и к его матери. Много раз она позорила его перед другими и вызывала в нем глубокий стыд. Он, который изучал греческих философов и называл себя эпикурейцем, дошел до того, что хотел вызвать из храма Эшмуна заклинателей. Он стал верить, что его мать одержима демоном, который пьет ее кровь и делает ее бесстыдной. Потом она подпала под влияние раба Хашдана и уединилась в своем сельском доме. Сегодня Герсаккон увидел ее впервые за много лет, а до этого дня только его старая кормилица Лоубат сообщала ему новости о матери. Лишь с Лоубат он мог говорить на рту тему.
Теперь он содрогался от душевной боли при каждом звуке голоса Аббал; каждое движение ее тела отзывалось в нем жгучим страданьем. Она чавкала, когда ела, как будто ее рот был полон слюны. В глубине его души поднималось неистовое возмущение, раздиравшее словно зверь его внутренности. Я никогда не открывал душу ни одному человеку на свете, — подумал он, пронзенный острой болью одиночества. Но что именно он утаил от всех? Ах, это было нечто, чего он никогда не узнает сам, пока не выскажет. Взаимные отношения создают новые истины, новые глубины, новые гармонии. — Я же никогда не выскажусь, — повторил он про себя. Мир бушевал вокруг него, мир был слепым зверем в его чреве, раздиравшим его, чтобы выбраться наружу. Почему мы так жестоки друг к другу? — спрашивал он свое сердце.
В конце концов, ему безразлично, что она делала, что делает и что будет делать. Но звук ее голоса убивал его.
Если бы мы только могли понять друг друга, — размышлял он. И, казалось, нашел ответ на крик своей души о жестокости людской. — Это страха я боюсь, и она тоже объята страхом.
Герсаккон был не в силах слушать то, что говорилось вокруг. Он был оглушен; действительность распалась на части. Ему чудилось, что один только огромный раб Хашдан с его мрачно поблескивающими белками глаз существовал в сфере возможного общения; но и он был вне круга вселенной. Очевидно, он сделал бы все, лишь бы удержать Аббал дома, но потрясение, вызванное смертью, и разверстая могила вновь придали ей уверенность. Ее парик сполз ей на лоб, тощая грудь была увешана золотыми ожерельями, нитки жемчуга скрывали шею. Она смеялась, как молодая девушка, впервые опьяневшая от вина.
Почему не могу я быть твердым? — вопрошал себя Герсаккон. Любой другой мужчина из тех, кого он знал, просто взял бы и навел порядок в доме, а затем законным путем принял бы на себя управление семейным имуществом и без всякого стеснения посадил бы эту женщину под замок, запер бы ее с несколькими старухами, чтобы утихомирилась.
— Да, ему пора жениться, — говорила она, и он с ужасом понял, что речь идет о нем. — Я позабочусь об этом.
Вдруг какое-то видение пронеслось перед его мысленным взором. Это страха я боюсь. Много лет назад, одним ярким летним утром в горах, когда сквозь сосновый лес доносился звон колокольчиков на шеях мулов, он прислушивался к кудахтанью и нежным призывам куропатки, сидящей над его головой. У троих его товарищей на запястьях, защищенных кожаными перчатками, сидели ястребы — большие птицы, приученные к охоте на куропаток и вальдшнепов. Лошадей оставили на привязи у сломанного дуба возле дороги; рабы бежали по склону холма, ударами палок и гиканьем вспугивая птиц. Герсаккон пытался уверить себя, что он получает удовольствие от этого развлечения, и, возбужденный, болтал вдвое больше других. Быстрым движением ястреб был сброшен с запястья, взмыл вверх, ринулся вниз и ударил птицу. Герсаккону показалось, будто треснула земля, будто с неба упал камень. Ястреб пролетел немного дальше, оставив мертвую куропатку распростертой на каменистой земле, и сел. Раб с криком подбежал к нему, снова посадил его себе на запястье, снял с пояса нож и перерезал куропатке горло. Затем поднес к ней ястреба, и тот стал пить кровь прямо из перерезанного горла птицы. О этот дьявольский глаз ястреба, пьющего теплую кровь! О эти согнутые лапки красноногой куропатки и кровь, капающая на грудку! О это кудахтанье затравленных птиц, отдающееся эхом над головой!
Его товарищи надеялись поймать несколько газелей. Какое великолепное зрелище! — лихорадочно повторял про себя Герсаккон. — Ястреб, прижимающийся ко лбу газели, закрывая ей глаза своими крыльями, чтобы мы могли подбежать и схватить ее!
Герсаккон скрылся за выступом горы, лишь бы никого не видеть и не слышать. В расселине он нашел зайчонка с прижатыми к голове ушами, трепетавшего от страха. Он бросился к нему и вцепился в его горячий мех обеими руками, как одержимый сдавливая пальцами горло зверька, страстно желая, чтобы он скорее умер. Заячья жизнь обвиняла его…
Все находящиеся в зале смотрели на него. Он ощутил страшный гнет, как будто что-то пытается войти в него или выйти из него — он и сам не знал. Весь мир кружился водоворотом вокруг него, он видел раздувшиеся лица с глазами, полными ужаса. Сознание оставило его.
Он очнулся в постели, мать склонялась над ним, тихо его баюкая. Мгновение он был безмерно счастлив; годы понеслись вспять. Когда он был ребенком, она была преданной матерью для него и двух его сестер, которые потом умерли. С нею дурно обращался муж… Герсаккону хотелось, чтобы она положила руку ему на лоб, спела бы песню о водяных лилиях, ему хотелось, чтобы она смочила водой его губы.
Вдруг он все вспомнил и быстро закрыл глаза, делая вид, что еще не пришел в себя.
— Герсаккон, — шепнула она, увидев, что он посмотрел на нее. — Герсаккон!
В ее голосе звучала мольба. Казалось, этот голос потерял все интонации, так оскорблявшие его. Но Герсаккон не посмел поверить надежде. Он крепко сжал веки, дрожавшие, словно какая-то сила пыталась разомкнуть их.
— Герсаккон! — Ее голос щемил ему сердце.
Через некоторое время мать умолкла. Он подумал, что она ушла, и вздохнул с облегчением. Он чувствовал, что Хашдан находится рядом, и хотел воззвать к нему о помощи. И впал в забытье.
На заре он проснулся и убедился, что в комнате никого больше нет. Он поднялся, быстро оделся, сошел вниз и стал отпирать входную дверь. Было слышно, как рабы что-то делали на дворе, шепотом препираясь между собой. Он отодвинул засовы и вышел на улицу. Лихорадка его сменилась большой слабостью. Он глубоко вдохнул воздух нового утра и зашагал вниз по улице. На востоке просачивались нежные серо-зеленые краски рассвета; петух прокукарекал хриплым крещендо. Герсаккон услышал вздох города, переходящего от сна к пробуждению. Новый день — старый день.
Он медленно направился к дому Карталона и пришел туда как раз к завтраку. Вопреки всем своим греческим вкусам Карталон ел обычную пуническую овсяную кашу, свежий сыр и мед. Они заговорили о Ганнибале и стоической философии. После завтрака Герсаккон, внезапно решившись, взял у Карталона табличку и набросал на ней скорописью записку Хашдану: «Немедленно увези свою госпожу в Неферис, в противном случае я продам тебя». Один из слуг Карталона был отослан с письмом, и Герсаккон вновь углубился в беседу с Карталоном о Массиниссе, царе Нумидии.
Вошла Аришат, жена Карталона, и присоединилась к ним. Она принадлежала к одному из знатных родов Кар-Хадашта, которые давали дочерям такое же превосходное эллинское образование, как и сыновьям, и все еще продолжала заниматься науками. Только что от нее ушел александрийский грек, под руководством которого она изучала высшие разделы геометрии. У Аришат было худощавое, открытое, умное лицо; ее стройную фигуру облагало одеяние из тончайшего мальтийского полотна, столь тонкого, что на изготовление его ушли, вероятно, долгие годы, — с каймой, украшенной вышивкой из темно-красных пальмовых веток. Она внимательно слушала, нетерпеливо раскрыв полные губы, и время от времени вставляла несколько слов, не спеша, но четко излагая свою мысль. Ее присутствие, как всегда, смущало Герсаккона, почти лишало дара речи. Он несколько раз перехватывал взгляды, которые она искоса бросала на мужа, и ему казалось, что все сказанное имеет совсем другой смысл, чем тот, который он ему приписывал. У него было такое ощущение, будто он здесь лишний, будто эти люди исключают его из своего круга. Аришат ему нравилась, и он уважал ее, но в тот миг, когда он думал о ней как о жене, возникала пропасть между ним и ею, Карталоном, вселенной, и его слова, обращенные к Карталону, приобретали другое звучание. Гранатовые серьги Аришат, когда она наклонялась, качались и рдели в огнях, отраженных серебряной вазой с ручками в виде лебедей и алебастровым кувшином, все еще слабо пахнувшим миррой.
После ухода Герсаккона, когда замерли отзвуки прощальных приветствий, Карталон и его жена остались вдвоем. Карталон был погружен в свои мысли. Он думал о завтрашних торгах, где хотел купить привезенных из-за моря жеребца и кобылу, и о давно мучающем его вопросе — писать ли ему свои труды на греческом или на пуническом языке (на греческом — чтобы приобрести мировую известность, на пуническом — чтобы способствовать национальному возрождению города, необходимость чего доказывали его теории).
— В кого он влюблен? — спросила Аришат, вернув его к действительности.
— Кто?.. Ах, Герсаккон… Не знаю. Не имею ни малейшего представления.
Он пристально взглянул на жену, вдруг ужаленный ревностью; но его глаза лишь на миг задержались на ее худощавом одухотворенном лице. Ему стало стыдно и уже не верилось, что он когда-нибудь в самом деле примется за свой шедевр. Ему хотелось, чтобы Аришат встала и вышла из зала, но он знал: если она это сделает, он пойдет за нею. Ему хотелось заставить ее в чем-то уступить, но в чем именно?
— Ты считаешь, что литература и политика несовместимы? — спросил он, хватаясь за новую идею и чувствуя себя поэтом, отказывающимся от своего искусства ради спасения страждущей отчизны. Но по сосредоточенному, обращенному внутрь взгляду ее глаз он понял, что она думала об Алкее, Архилохе, Аристофане. — Нет, я не то хотел сказать, — быстро прибавил он. — Я сравниваю слишком разные вещи.
В его голосе была нерешительность. Почему же на людях он чувствовал себя уверенно, а наедине с женой оказывался в положении чиновника, пытающегося объяснить причину недостачи вверенных ему денег? Он встал и подошел к Аришат.
Она отвернулась, вытянув на ложе свои длинные тонкие ноги.
— Это необходимо?
Много ли она понимает? Вопрос, который не мог быть выражен словами, больно давил его мозг. Нет, не так разумел он счастье. Он не мог прийти домой из мира, полного обид и несправедливости, чтобы получить поддержку у любящей жены и вновь обрести покой. Вся его жизнь, думалось ему сейчас, была попыткой доказать, что ее мнение о нем неверно. Однако он и в самом деле не знал, каково было ее мнение.
— Что ты имеешь в виду? — пробормотал он. — Видишь ли, мир изменился. Искусство стало психологическим.
Ему представилась статуя, купленная им на прошлой неделе у торговца. Лицо ее состоит из ровных плоскостей, переходящих одна в другую под острыми углами, — последнее слово в искусстве. И он почувствовал облегчение. И все же его беспокоило, что Аришат была именно такой, она воспринимала мир как соотношение плоскостей и углов. Как это сказал тот торговец, юркий человечек из Смирны? Выбирай: глубокие, залитые слезами глаза и влажный рот, эмоциональный внутренний трепет жизни пергамской школы или эта строгость драпировок, удлиненных для того, чтобы создать плоские или трубчатые складки простого профиля и резкие переходы к углублениям?
— Аришат, — сказал он мягко, почти с обожанием. Теперь она улыбнулась и раскрыла объятия.
— Я думала… — произнесла она, но не призналась, о чем думала.
В ее объятиях он чувствовал себя защищенным, благодарным и немного растерянным; однако он все еще ничего не объяснил. Или то были спокойные глаза Ганнибала, которым он завидовал?
3
Азрубал был одним из тех граждан Кар-Хадашта, которым не приходилось принимать близко к сердцу совет Магона в его знаменитом трактате о сельском хозяйстве: «Тот, кто приобрел земельное владение, должен продать свой городской дом, а то может получиться, что он предпочтет жить в городе, а не в деревне». Ни у Азрубала, ни у его отца никогда не было городского дома. Он принадлежал к многочисленному, но раздробленному классу мелкопоместных землевладельцев, которые с давних пор были вытеснены купеческой олигархией с арены активной политической жизни города. Между купцами и земледельцами существовала постоянная вражда, выражавшаяся главным образом во взаимном презрении; но неожиданно созревшая уверенность, что богатые ведут государство к катастрофе, заставила Азрубала и других земледельцев решительно стать на сторону Ганнибала.
Пунические земледельцы занимались главным образом садоводством, выращиванием маслин, разведением скота; заботу о зерновых они предоставляли местному населению, которое платило им дань частью урожая, а остальное зерно обменивало на промышленные товары, получаемые из пунических приморских городов. Со своей стороны Кар-Хадашт гарантировал им безопасность от набегов кочевников из пустыни или от пиратских вторжений с моря.
Но что переполнило чашу терпения Азрубала, так это налет небольшой группы кочевников на усадьбу одного из его друзей, находящуюся южнее его имения. Если могут происходить такие дела, значит, государство прогнило насквозь! И когда он пришел к этому выводу, его ненависть к горожанам-стяжателям, шайке чиновников-кровопийц и их прихлебателей вспыхнула с такой силой, что оказание поддержки Ганнибалу представилось ему единственным смыслом жизни.
— У него есть голова на плечах, — сказал Азрубал младшему сыну, когда они ехали верхом по глинистой горной дороге, испещренной отпечатками козлиных копыт. — Он разбирается в земледелии не хуже меня! — Азрубал никогда не признал бы этого за кем-либо другим.
На парня слова отца произвели немалое впечатление.
— Он не стал бы сажать маслины возле дубовой рощи! — заметил он, зная, что отцу понравится его шутка.
— Как сделал этот дуралей Йомилк, этот горожанин, шут гороховый, — ехидно рассмеялся Азрубал. — Он вообразил, что понимает больше, чем его управляющий. Уж пусть лучше эти горожане остаются на своих вонючих улицах и не суют нос в имение. А то приедут раз в год на несколько недель и прикидываются земледельцами!
— Он сажал виноградные лозы рядом с капустой, — прибавил сын, хотя эта подробность была плодом его фантазии. Но если Йомилк такой невежда в разведении маслин, несомненно, он профан и в виноградарстве.
Поджарые, выносливые лошади с короткими ногами и короткой толстой шеей медленно тащились, обмахивая хвостами широкие бока. Азрубал, как обычно, объезжал свои владения. Он любил неторопливый, осторожный ход лошадей, поднимающихся по довольно крутой дороге, любил просторы своих земель, открывавшиеся ему над вершинами сосен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33