Ревность, которая мучит его и теперь, станет еще более невыносимой, если он сделается любовником Дельфион. Однажды ночью, перед тем как уснуть, он вдруг принял решение жениться на ней; но утром эта мысль показалась ему безумной. Он никогда не сможет забыть, отогнать подозрения и сомнения, если не будет держать ее взаперти и сам караулить у двери. Да и фамильная гордость все еще была достаточно сильна в нем, чтобы яростно воспротивиться такому соблазну. Даже если бы они уехали куда-нибудь далеко, в Гадир например, то не прошло бы и нескольких месяцев, как все вокруг начали бы перешептываться о ее прошлом. Но хотя Герсаккон приводил самому себе все эти доводы, чтобы удержаться от любовной связи с Дельфион или от женитьбы на ней, он подсознательно понимал, что существовали более глубокие и сложные причины, которые удерживали его от этого.
В действительности он использовал все доводы за и против связи с Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх. Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала.
Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял, прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами, сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать.
— …Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными! Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством. Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это — познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на изможденном лице горели желанием.
Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился к Герсаккону.
— Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. — Свет слабо мерцал на его щеках. — Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
— Я не знаю, зачем пришел, — сказал Герсаккон злобно.
— Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего тебя. — Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до него сидела худенькая девушка. — С той минуты, как я узрел твое лицо в последнее твое посещение, — продолжал Динарх, — я стал сомневаться, смогу ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть, терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения, которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я предложить тебе сострадание?
— Все равно, говори! — промолвил Герсаккон упавшим голосом.
Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
— Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе, сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума. Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не узнает потустороннего мира. Ты — душа, которая была вынуждена пропустить несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад, снова упасть в первозданные глубины.
В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум. Шелест папируса заставил его очнуться.
— Отец, — пробормотал он напряженным голосом. — Да, я могу называть тебя так, ибо ты открываешь мне Путь… Я кое-что хочу поведать тебе. Это правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я хотел бы поселиться в усадьбе с женой — может быть, эллинкой. Я извожу себя из-за того, чего не существует, — это действительно так. Я даже спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли, меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства. Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
— Ты отклоняешься от сути, — донесся до него из темноты голос Динарха.
— Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того, как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала: «Гляди, зажило». Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его, как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. — Он задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: — Прекрати это, будь ты проклят!
Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
— Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
— Нет, я не могу тебе объяснить.
Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел, что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
— Что я говорил?
Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым, декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
— Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им. Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
— Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? — вскрикнул Герсаккон.
— А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
4
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса, а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий беспорядок.
Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским мечом. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости — женское лицо, удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах — кольца, тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из Кастуло, на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки, расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все; этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его разбуженной памяти.
Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу, останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой, чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди розовых вьюнков.
Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. Бог умер.
Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под ласковое журчанье флейт.
Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт, сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с поднявшимся над толпой телом бога.
Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв; мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было того же цвета, что и золотые искорки.
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес!
Я верно рассчитал удар, — думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи, подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился перед тем, как выступить в поход на Италию, — простой статуи, высеченной из красного гранита, и лампады перед нею.
И он громко сказал богу: «Только правда дорога для меня. Только правда в людях. Жизнь — это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому правда — это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости».
Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у него к горлу.
Я становлюсь жестче с годами, — подумал он и почувствовал себя вдруг тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног, сильно давя на нее пятками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
В действительности он использовал все доводы за и против связи с Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх. Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала.
Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял, прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами, сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать.
— …Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными! Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством. Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это — познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на изможденном лице горели желанием.
Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился к Герсаккону.
— Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. — Свет слабо мерцал на его щеках. — Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
— Я не знаю, зачем пришел, — сказал Герсаккон злобно.
— Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего тебя. — Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до него сидела худенькая девушка. — С той минуты, как я узрел твое лицо в последнее твое посещение, — продолжал Динарх, — я стал сомневаться, смогу ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть, терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения, которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я предложить тебе сострадание?
— Все равно, говори! — промолвил Герсаккон упавшим голосом.
Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
— Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе, сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума. Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не узнает потустороннего мира. Ты — душа, которая была вынуждена пропустить несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад, снова упасть в первозданные глубины.
В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум. Шелест папируса заставил его очнуться.
— Отец, — пробормотал он напряженным голосом. — Да, я могу называть тебя так, ибо ты открываешь мне Путь… Я кое-что хочу поведать тебе. Это правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я хотел бы поселиться в усадьбе с женой — может быть, эллинкой. Я извожу себя из-за того, чего не существует, — это действительно так. Я даже спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли, меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства. Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
— Ты отклоняешься от сути, — донесся до него из темноты голос Динарха.
— Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того, как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала: «Гляди, зажило». Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его, как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. — Он задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: — Прекрати это, будь ты проклят!
Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
— Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
— Нет, я не могу тебе объяснить.
Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел, что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
— Что я говорил?
Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым, декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
— Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им. Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
— Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? — вскрикнул Герсаккон.
— А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
4
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса, а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий беспорядок.
Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским мечом. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости — женское лицо, удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах — кольца, тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из Кастуло, на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки, расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все; этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его разбуженной памяти.
Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу, останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой, чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди розовых вьюнков.
Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. Бог умер.
Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под ласковое журчанье флейт.
Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт, сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с поднявшимся над толпой телом бога.
Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв; мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было того же цвета, что и золотые искорки.
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес!
Я верно рассчитал удар, — думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи, подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился перед тем, как выступить в поход на Италию, — простой статуи, высеченной из красного гранита, и лампады перед нею.
И он громко сказал богу: «Только правда дорога для меня. Только правда в людях. Жизнь — это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому правда — это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости».
Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у него к горлу.
Я становлюсь жестче с годами, — подумал он и почувствовал себя вдруг тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног, сильно давя на нее пятками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33