Наметилось какое-то, хотя очень сдержанное, потепление к нему и в отношениях Дарьи Степановны.
- Есть, видно, в тебе еще какие-то стоящие остатки, коли ты старую щуку пожалел, - сказала Трофиму Дарья Степановна, когда они сидели на кладбище.
На кладбище заменялись кресты на дягилевских могилах и ставилась чугунная ограда.
- Теперь все по закону. Жаловаться им не на что, - радовался Трофим. Кресты хорошие, с просмоленными комлями. Оградка просторная. Места много. И лежать им сухо на горе. Песок.
- Не сыро, - поддержала разговор Дарья. И спросила: - В Америке-то как насчет могильников? Тесновато?
- Да где как. Смотря по покойнику. Денежному человеку везде место найдут. Эльзу, например, я к Роберту в могилу положу. Он же ее венчанный муж, и ей как бы сподручнее лежать с ним рядом.
Дарья, не скрывая усмешки, будто рассуждая сама с собой, сказала:
- Это хорошо, когда человек знает, кому когда умереть, кого где похоронить. Много ли ей, твоей Эльзе, теперь?
- За семьдесят ей. Она ведь куда старше меня. Пускай семьдесят лет не велики годы, да она рано цвести начала. И цвела, себя не жалеючи. Не ходит уж.
Дарья, посмотрев на Трофима, заметила:
- Ты как о чужой о ней говоришь. Жена ведь...
- Оно, с одной стороны, будто и так, а с другой... Дослушай уж то, что я тебе на Митягином выпасе не досказал.
- Досказывай, - согласилась Дарья.
- Стало быть, так, - начал Трофим. - Привезла меня тогда Эльза на ферму, познакомила с мужем. С Робертом. Он спервоначала велел мне ходить за конями, а потом сделал меня на ферме своей правой рукой. Доверял продажу молока, мяса, овощей, а также свою тогда еще молодую жену, которую я отвозил в церковь. Тебе, конечно, не надо рассказывать, какое это было богомолье. Не знаю, догадывался ли старик, что его Эльза сходила по мне с ума, да и я, чтобы не обелять себя, скажу, что тогда готов был бежать с нею хоть в Мексику, хоть на Аляску. И звал я ее.
- Значит, любил? - решила уточнить Дарья.
- По всей видимости, пожалуй, что так. А она не хотела от своей фермы, от своего дома с милым рай в шалаше искать. Велела потерпеть. И вскоре ее Роберт умер. От рыбы.
- Отравился.
- Да. Так было написано доктором после проверки его смерти. Рыбий яд. А как было это на самом деле, я не спрашивал у нее. Я не хотел и не хочу знать этого... Знаю только, что она по ночам жарко молилась. Задерживалась на его могиле и подолгу плакала. Я не хочу думать, что она поторопила его смерть, но все-таки вокруг нашей кровати она каждый вечер наливала святую воду.
- И помогало?
- Помогало. Ко мне он не приходил ни разу. А потом мы построили новый дом.
- Значит, ты уже стал ее мужем? - опять перебила Дарья Степановна.
- По жизни - да. А по сути дела остался управляющим ее фермой, потому как по бумагам ферма перешла ей и ее дочери. И мне даже в голову не приходило, что могло быть как-то по-другому. А когда я вошел в курс и прикупил соседнюю ферму, а потом еще три, стал понимать, кто на ферме мужик, кто барин. Все оказалось записанным на нее, а у меня как бы жалованье на личные расходы... Так и шло. Удесятерил капиталы я, а капиталы ее. Конечно, я и теперь всему голова. Без меня соломинки не могут шевельнуть. Но я голова, как бы сказать, отъемная.
- Вот тебе и на! Как же это ты, серый, дал овце себя слопать? подзадорила Дарья.
- Что теперь сделаешь? Сначала жизнь не начнешь. Я-то, как видишь, еще косить могу, а она из кресла не вылазит. Чужая она мне. Сколько за ногтем черно - чувства не осталось к ней. Одна злоба. И если я смиряю свою злобу, так только тем, что господь за тебя карает меня. Терплю.
- И что ты теперь думаешь? - спросила Дарья.
- А что я? Весь я тут. Эльза завещала ферму своей дочери Анни. Она замужем. У нее два сына. Это не мои внуки. Ее муж не мой зять. Он неплохой человек, но глуповат. Ферму он пустит на ветер на другой же день, как меня не будет. Эльза знает, что ферма - это моя жизнь. Поэтому она в завещании написала: если ее дочь Анни захочет, чтобы ее фермой управлял кто-то другой, кроме меня, она обязана выплатить мне треть всех капиталов. Да разве она захочет этого? Анни не дура. Она знает, что без меня не будет ни ее, ни фермы. Она, как и мать, будет держать меня своим почетным батраком.
Из груди Трофима вырвался вздох, похожий на стон:
- Эх! Если бы можно было купить у Эльзы ферму...
- Для чего?
- Чтобы продать ее другому человеку...
- Зачем, Трофим? Что ты? - удивленно спросила Дарья Степановна.
- Как зачем? Тогда у Эльзы не будет дома, который она любит. Не будет сада, которым она не надышится. Не будет пруда. Ничего не будет. Ей придется снимать квартиру и умирать в чужом доме.
- А ты куда денешься?
- Я? Я уеду в Данию или в святую землю. Мало ли куда я могу уехать...
- В Россию, может быть?
- А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. И ни в чем не грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все вы... это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе.
- Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты сам был ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в моем прощении? Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался над этим. Загляни к себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой землей?
Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Обвела взором зеленые просторы лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов.
- И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, игра, слезливая игра для самого себя.
- А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь?
- Ты все "если бы" да "кабы".
- Так ведь и ты ни да, ни нет.
- Хватит из пустого в порожнее... А то не ровен час деда Дягилева разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: "И передо мной винись, ворюга, за николаевские рыжики..." Не такое это простое дело: "А если я хочу остаться!" Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на родной земле.
- А в земле?
- Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как бы еще подольше посмердеть наперекор другим... Ферму бы купить да потом ее перепродать другому... Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли - все равно ее не унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня...
Они шли молча. Прощаясь, Дарья сказала:
- Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от тебя.
Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья - в свой вдовий дом. Теперь ею все высказано, и встречаться с Трофимом, пожалуй, больше незачем.
XLIV
Вечером Трофим выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична.
Трофим последними словами костерил Эльзу на весь Ленивый увал. Когда его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо.
Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле, который пьет его горе для-ради долларов.
Наконец Трофим снял шляпу и запел:
Вихри враждебные веют над нами...
Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе.
- "Темные силы нас злобно гнетут..." - горланил он на всю улицу.
Единственный милиционер, квартировавший в Бахрушах, не знал, что делать.
С одной стороны, явное нарушение. С другой - иностранный подданный с непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо.
- Кончено... Все кончено! - кричал Трофим под окнами бахрушинского дома. - Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай, которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом оставляли одному сыну, когда их два. Я - кровный сын Терентия Бахрушина. Меня обманули белые... Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз.
Собрались люди. Петр Терентьевич, выйдя на улицу, взял Трофима под руку и увел в дом.
- Делиться так делиться. Я не против. Распилим дом, и вся недолга... А теперь давай соснем малость. Заря-то вон уж где...
- Дай мне бумагу, Петька, я хочу написать прошение, - требовал Трофим. - У меня здесь Сережа, а там никого... Там я один. Что мне Эльза? Она выпила меня до дна. А я не хочу больше жить пустой бутылкой. У меня есть внук Сережа. Он любит меня. Он пожалел даже старую щуку... Дай мне бумагу.
Немалых трудов стоило уложить Трофима. Он долго плакался на свою жизнь и проклинал Эльзу.
Петр Терентьевич, Елена Сергеевна и прибежавший Тейнер не спали добрую половину ночи. Наконец Трофим уснул. Он спал тревожно. Бранился во сне. Звал Сережу.
Утром Трофим проснулся раньше Петра Терентьевича. Тише воды ниже травы.
Встретив брата, Трофим сказал:
- Прости меня, дурака, Петрован. Я был пьян. Но я все помню. - Он поднял красные, опухшие и еще не протрезвевшие глаза. - Я решил остаться в Бахрушах.
- Так ведь это же не из села в село...
- Понимаю. Но если я хочу... Если тут моя земля и мой внук Сережа и, кроме него, у меня никого и ничего на белом свете... Останусь - и все. Не вытолкнут же меня из родного села силой...
- А ферма как? - осторожно спросил Петр Терентьевич.
- У меня нет фермы. У меня ничего нет. Дарья знает, спроси у нее. Я весь здесь. Раскаиваться поздно только мертвым. А я еще не весь умер.
- А что ты тут будешь делать?
- Наймусь сторожем при хлебном амбаре.
Эти слова рассердили Петра Терентьевича, и он прикрикнул:
- Не юродствуй, Трошка. Я не верю тебе. Уж больно ты громко кричишь и лишковато размахиваешь руками, будто хочешь кого-то удивить и облагодетельствовать. Это с одной стороны. А с другой стороны, ты будто боишься передумать и всенародно сжигаешь корабли, чтобы отрезать себе обратный путь. Юродству хоть и случается иногда притвориться правдой, но оно никогда не бывает ею, если даже в него верит и сам шаман.
- Блажен, кто верует даже наполовину. Я твердо решил.
- Надолго ли? Ты же весь там, в своем логове. Ты даже мизинцем ноги не стоишь на нашей земле. Не пройдет и двух дней, как в тебе снова заговорит ферма. Собственность. Ты ее пожизненный раб. Ты жил и живешь только для себя и наперекор другим.
Петр Терентьевич, наскоро накинув на себя пыльник, сунул в карман завернутый в бумагу кусок рыбного пирога и ушел. Когда звякнула щеколда калитки, Трофим обратился к молчавшей все это время Елене Сергеевне:
- То, что ферма не моя, - это не суть. Все равно я ей голова, и ферма без меня не тулово, а прах. Но ведь и Эльза не хозяйка на этой ферме. Ферма может лопнуть, как старая резиновая шина. Уже лопнули многие фермы, и я их взял под свою руку. Так же может лопнуть и наша ферма. Один крутой поворот, и все в пропасть... Я лучше Петрована знаю, как это бывает... Люди остаются в одной рубахе. Потому что все работают на последней черте. Ни у кого нет запаса на черный день. Все в обороте. Даже цепная собака, цена которой два доллара, и та может пойти на покрытие долгов, если ферма лопнет. Собака тоже в оборотном капитале фермы. Это смешно, но когда лопнул сосед Айван Тоод, ему пришлось отдать и собаку. Чистокровную колли. Она скулила и отказывалась жить у меня. Но она все равно пошла в зачет долга. Ее оценили в двадцать долларов. Я не спорил. Собака была еще молодая. Потом она сдохла. Сдохла, тоскуя по сыну Тоода. Так могу сдохнуть и я.
- Да будет вам, Трофим Терентьевич, - прервала его Елена Сергеевна, что это вы вдруг... Не бывает же так на свете, что ни с того ни с сего человек оказывается нищим.
- У нас бывает только так. У нас можно жить и конкурировать только на последней черте. И если твоя свинья отстает от свиньи конкурента в нагуле на несколько фунтов и на несколько дней, она съест тебя. Даже миллионеры ведут счет на пенсы. Я видел, как просчеты в пенсах съедали миллионы. Я знаю, что такое маленький просчет, когда ни у кого нет подкожного жира. Все в деле. И я каждый год прыгаю через пропасть. И каждый год боюсь, что мне для прыжка может не хватить одного дюйма. И я сейчас, сидя здесь, нахожусь в прыжке. И я не знаю, какие крылья мне в этом году пришьет конъюнктура. Мне надоело прыгать для других и укорачивать свою жизнь. А не прыгать нельзя. Потому что там вся жизнь состоит из счастливых прыжков и смертельных недопрыгов. Один дюйм... Вы не знаете, что значит один дюйм...
Елена Сергеевна, чувствуя, что она очень мало понимает из того, что рассказывает он, и боясь сказать что-либо некстати, молчала. А Трофиму и не нужно было, чтобы она говорила. Он разговаривал не с ней, а с собой, выясняя разлад двух голосов, двух Трофимов, спорящих в нем. Один Трофим, повергнутый в прах, лежал молча, но пока еще шевелился. Другой Трофим добивал его, чтобы тот никогда не мог подняться и позубоскалить над ним.
Отречься в свое время от православия и перейти к молоканам Трофиму было легче, чем теперь раскаяться. Теперь он и в самом деле должен был сжечь все корабли. А корабли горели плохо. Им нужно было добавить огня. Опохмелившись половиною стакана водки и доев рыбный пирог, Трофим снова стал клясть свою жизнь.
- Петровану и всем вам хорошо. У вас не может быть краха. Что из того, если случится недород или мор на свиней? Налетят ветеринары. Потом дадут ссуду или придумают поблажки. Петрован может срубить сотню-другую срубов на Митягином выпасе и продать их по хорошей цене. У меня тоже есть лес. Но нет ни одного моего дерева. Они пересчитаны, и под них получены деньги. И эти деньги мычат коровами и жиреют свиньями. Все до последнего доллара поставлено на кон. Конъюнктура каждую осень мечет банк. Каждую осень биржа сообщает тебе, можешь ли ты готовиться к следующему прыжку или надо заживо ложиться в гроб. Я каждый год готовлюсь провалиться в преисподнюю. И если уцелеваю, то прибыль не радует меня. Велика она или мала, все до последнего доллара пожрет ферма. Ее шестерни не могут останавливаться ни на час, ни на минуту. Ты должен приобретать новейшие машины и улучшать обработку земли, чтобы избавиться от лишних ртов и рук! И если ты этого не сделаешь, рты съедят тебя.
У Елены Сергеевны от этих разговоров защемило под ложечкой. Она выпила глоток остывшего чая и уселась поудобнее, полагая, что это лишь начало разговора и Трофим Терентьевич засидится у нее до полудня. Но тот вдруг поднялся, продолжая досказывать стоя.
- И если ты пожалеешь своего работника, даже своего брата по вере, молоканина, и не заменишь его руки новой машиной, как это уж сделали твои соседи и конкуренты, - конъюнктура не простит тебе этого осенью, когда ты начнешь подбивать свои барыши.
Надев шляпу, Трофим неожиданно закончил:
- Лучше уж сторожем при хлебном амбаре да при солнышке и на твердой земле, чем главным колесом в чужой телеге... Я остаюсь в Бахрушах, - и рысцой выбежал из дома.
Оказавшись на улице, он подумал: не зайти ли ему к Дарье и не объявить ли о своем намерении? Но, решив, что пока этого делать не стоит, он вышел на большак, намереваясь отправиться с попутной машиной в город. Не в Бахрушах же, в самом деле, заявлять ему о своем бесповоротном решении не возвращаться на ферму!
XLV
Весть о желании Трофима остаться в Бахрушах всполошила село едва ли не более, чем его приезд. Это происходило, наверно, потому, что все предшествующее - и разговоры Трофима, и суждения о преимуществах ведения хозяйства на его ферме - никак не готовило почвы для такого неожиданного решения. Даже, наоборот, можно было ожидать, что Трофим, вернувшись, не в пример Тейнеру, забудет гостеприимство и честь, оказанные ему. Забудет все то, чем он восхищался в Бахрушах, и вспомнит досадные промахи колхозной жизни, вытащив их на первый план. И где-нибудь в беседе с ловцами газетной клеветы или искателями очернения он, как человек, рожденный в России, а следовательно, заслуживающий доверия, с елейно-смиренным сожалением ханжи заляпает родное село. И может быть, он будет скорбеть о коммунистическом рабстве и о колхозном порабощении, в котором находятся его родной брат Петрован и его бывшая жена Дарья, пожизненно прикованная к своему телятнику и не знающая никаких радостей в жизни.
При желании, как известно, можно очернить или подвергнуть сомнению все. Кто ему помешает сказать, что у Петра Терентьевича он собственными глазами видел лапти, висящие в сенцах на деревянной спице? Можно к этому приложить фотографический снимок. Ведь никому же не придет в голову, что Петр Терентьевич бережет лапти покойного отца, которые тот в молодые годы запасал впрок для отходной работы в горячих цехах.
Как могут знать в Америке, если не знает пока и Елена Сергеевна, о том, что Петр Терентьевич сделает свой дом и две соседние избы "заповедником старины". Не случайно же он не отдирает от стен старые лавки и бережет на чердаке старинную жалкую утварь, собирая ее по старожильским дворам не только своей деревни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
- Есть, видно, в тебе еще какие-то стоящие остатки, коли ты старую щуку пожалел, - сказала Трофиму Дарья Степановна, когда они сидели на кладбище.
На кладбище заменялись кресты на дягилевских могилах и ставилась чугунная ограда.
- Теперь все по закону. Жаловаться им не на что, - радовался Трофим. Кресты хорошие, с просмоленными комлями. Оградка просторная. Места много. И лежать им сухо на горе. Песок.
- Не сыро, - поддержала разговор Дарья. И спросила: - В Америке-то как насчет могильников? Тесновато?
- Да где как. Смотря по покойнику. Денежному человеку везде место найдут. Эльзу, например, я к Роберту в могилу положу. Он же ее венчанный муж, и ей как бы сподручнее лежать с ним рядом.
Дарья, не скрывая усмешки, будто рассуждая сама с собой, сказала:
- Это хорошо, когда человек знает, кому когда умереть, кого где похоронить. Много ли ей, твоей Эльзе, теперь?
- За семьдесят ей. Она ведь куда старше меня. Пускай семьдесят лет не велики годы, да она рано цвести начала. И цвела, себя не жалеючи. Не ходит уж.
Дарья, посмотрев на Трофима, заметила:
- Ты как о чужой о ней говоришь. Жена ведь...
- Оно, с одной стороны, будто и так, а с другой... Дослушай уж то, что я тебе на Митягином выпасе не досказал.
- Досказывай, - согласилась Дарья.
- Стало быть, так, - начал Трофим. - Привезла меня тогда Эльза на ферму, познакомила с мужем. С Робертом. Он спервоначала велел мне ходить за конями, а потом сделал меня на ферме своей правой рукой. Доверял продажу молока, мяса, овощей, а также свою тогда еще молодую жену, которую я отвозил в церковь. Тебе, конечно, не надо рассказывать, какое это было богомолье. Не знаю, догадывался ли старик, что его Эльза сходила по мне с ума, да и я, чтобы не обелять себя, скажу, что тогда готов был бежать с нею хоть в Мексику, хоть на Аляску. И звал я ее.
- Значит, любил? - решила уточнить Дарья.
- По всей видимости, пожалуй, что так. А она не хотела от своей фермы, от своего дома с милым рай в шалаше искать. Велела потерпеть. И вскоре ее Роберт умер. От рыбы.
- Отравился.
- Да. Так было написано доктором после проверки его смерти. Рыбий яд. А как было это на самом деле, я не спрашивал у нее. Я не хотел и не хочу знать этого... Знаю только, что она по ночам жарко молилась. Задерживалась на его могиле и подолгу плакала. Я не хочу думать, что она поторопила его смерть, но все-таки вокруг нашей кровати она каждый вечер наливала святую воду.
- И помогало?
- Помогало. Ко мне он не приходил ни разу. А потом мы построили новый дом.
- Значит, ты уже стал ее мужем? - опять перебила Дарья Степановна.
- По жизни - да. А по сути дела остался управляющим ее фермой, потому как по бумагам ферма перешла ей и ее дочери. И мне даже в голову не приходило, что могло быть как-то по-другому. А когда я вошел в курс и прикупил соседнюю ферму, а потом еще три, стал понимать, кто на ферме мужик, кто барин. Все оказалось записанным на нее, а у меня как бы жалованье на личные расходы... Так и шло. Удесятерил капиталы я, а капиталы ее. Конечно, я и теперь всему голова. Без меня соломинки не могут шевельнуть. Но я голова, как бы сказать, отъемная.
- Вот тебе и на! Как же это ты, серый, дал овце себя слопать? подзадорила Дарья.
- Что теперь сделаешь? Сначала жизнь не начнешь. Я-то, как видишь, еще косить могу, а она из кресла не вылазит. Чужая она мне. Сколько за ногтем черно - чувства не осталось к ней. Одна злоба. И если я смиряю свою злобу, так только тем, что господь за тебя карает меня. Терплю.
- И что ты теперь думаешь? - спросила Дарья.
- А что я? Весь я тут. Эльза завещала ферму своей дочери Анни. Она замужем. У нее два сына. Это не мои внуки. Ее муж не мой зять. Он неплохой человек, но глуповат. Ферму он пустит на ветер на другой же день, как меня не будет. Эльза знает, что ферма - это моя жизнь. Поэтому она в завещании написала: если ее дочь Анни захочет, чтобы ее фермой управлял кто-то другой, кроме меня, она обязана выплатить мне треть всех капиталов. Да разве она захочет этого? Анни не дура. Она знает, что без меня не будет ни ее, ни фермы. Она, как и мать, будет держать меня своим почетным батраком.
Из груди Трофима вырвался вздох, похожий на стон:
- Эх! Если бы можно было купить у Эльзы ферму...
- Для чего?
- Чтобы продать ее другому человеку...
- Зачем, Трофим? Что ты? - удивленно спросила Дарья Степановна.
- Как зачем? Тогда у Эльзы не будет дома, который она любит. Не будет сада, которым она не надышится. Не будет пруда. Ничего не будет. Ей придется снимать квартиру и умирать в чужом доме.
- А ты куда денешься?
- Я? Я уеду в Данию или в святую землю. Мало ли куда я могу уехать...
- В Россию, может быть?
- А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. И ни в чем не грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все вы... это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе.
- Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты сам был ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в моем прощении? Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался над этим. Загляни к себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой землей?
Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Обвела взором зеленые просторы лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов.
- И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, игра, слезливая игра для самого себя.
- А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь?
- Ты все "если бы" да "кабы".
- Так ведь и ты ни да, ни нет.
- Хватит из пустого в порожнее... А то не ровен час деда Дягилева разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: "И передо мной винись, ворюга, за николаевские рыжики..." Не такое это простое дело: "А если я хочу остаться!" Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на родной земле.
- А в земле?
- Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как бы еще подольше посмердеть наперекор другим... Ферму бы купить да потом ее перепродать другому... Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли - все равно ее не унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня...
Они шли молча. Прощаясь, Дарья сказала:
- Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от тебя.
Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья - в свой вдовий дом. Теперь ею все высказано, и встречаться с Трофимом, пожалуй, больше незачем.
XLIV
Вечером Трофим выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична.
Трофим последними словами костерил Эльзу на весь Ленивый увал. Когда его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо.
Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле, который пьет его горе для-ради долларов.
Наконец Трофим снял шляпу и запел:
Вихри враждебные веют над нами...
Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе.
- "Темные силы нас злобно гнетут..." - горланил он на всю улицу.
Единственный милиционер, квартировавший в Бахрушах, не знал, что делать.
С одной стороны, явное нарушение. С другой - иностранный подданный с непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо.
- Кончено... Все кончено! - кричал Трофим под окнами бахрушинского дома. - Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай, которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом оставляли одному сыну, когда их два. Я - кровный сын Терентия Бахрушина. Меня обманули белые... Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз.
Собрались люди. Петр Терентьевич, выйдя на улицу, взял Трофима под руку и увел в дом.
- Делиться так делиться. Я не против. Распилим дом, и вся недолга... А теперь давай соснем малость. Заря-то вон уж где...
- Дай мне бумагу, Петька, я хочу написать прошение, - требовал Трофим. - У меня здесь Сережа, а там никого... Там я один. Что мне Эльза? Она выпила меня до дна. А я не хочу больше жить пустой бутылкой. У меня есть внук Сережа. Он любит меня. Он пожалел даже старую щуку... Дай мне бумагу.
Немалых трудов стоило уложить Трофима. Он долго плакался на свою жизнь и проклинал Эльзу.
Петр Терентьевич, Елена Сергеевна и прибежавший Тейнер не спали добрую половину ночи. Наконец Трофим уснул. Он спал тревожно. Бранился во сне. Звал Сережу.
Утром Трофим проснулся раньше Петра Терентьевича. Тише воды ниже травы.
Встретив брата, Трофим сказал:
- Прости меня, дурака, Петрован. Я был пьян. Но я все помню. - Он поднял красные, опухшие и еще не протрезвевшие глаза. - Я решил остаться в Бахрушах.
- Так ведь это же не из села в село...
- Понимаю. Но если я хочу... Если тут моя земля и мой внук Сережа и, кроме него, у меня никого и ничего на белом свете... Останусь - и все. Не вытолкнут же меня из родного села силой...
- А ферма как? - осторожно спросил Петр Терентьевич.
- У меня нет фермы. У меня ничего нет. Дарья знает, спроси у нее. Я весь здесь. Раскаиваться поздно только мертвым. А я еще не весь умер.
- А что ты тут будешь делать?
- Наймусь сторожем при хлебном амбаре.
Эти слова рассердили Петра Терентьевича, и он прикрикнул:
- Не юродствуй, Трошка. Я не верю тебе. Уж больно ты громко кричишь и лишковато размахиваешь руками, будто хочешь кого-то удивить и облагодетельствовать. Это с одной стороны. А с другой стороны, ты будто боишься передумать и всенародно сжигаешь корабли, чтобы отрезать себе обратный путь. Юродству хоть и случается иногда притвориться правдой, но оно никогда не бывает ею, если даже в него верит и сам шаман.
- Блажен, кто верует даже наполовину. Я твердо решил.
- Надолго ли? Ты же весь там, в своем логове. Ты даже мизинцем ноги не стоишь на нашей земле. Не пройдет и двух дней, как в тебе снова заговорит ферма. Собственность. Ты ее пожизненный раб. Ты жил и живешь только для себя и наперекор другим.
Петр Терентьевич, наскоро накинув на себя пыльник, сунул в карман завернутый в бумагу кусок рыбного пирога и ушел. Когда звякнула щеколда калитки, Трофим обратился к молчавшей все это время Елене Сергеевне:
- То, что ферма не моя, - это не суть. Все равно я ей голова, и ферма без меня не тулово, а прах. Но ведь и Эльза не хозяйка на этой ферме. Ферма может лопнуть, как старая резиновая шина. Уже лопнули многие фермы, и я их взял под свою руку. Так же может лопнуть и наша ферма. Один крутой поворот, и все в пропасть... Я лучше Петрована знаю, как это бывает... Люди остаются в одной рубахе. Потому что все работают на последней черте. Ни у кого нет запаса на черный день. Все в обороте. Даже цепная собака, цена которой два доллара, и та может пойти на покрытие долгов, если ферма лопнет. Собака тоже в оборотном капитале фермы. Это смешно, но когда лопнул сосед Айван Тоод, ему пришлось отдать и собаку. Чистокровную колли. Она скулила и отказывалась жить у меня. Но она все равно пошла в зачет долга. Ее оценили в двадцать долларов. Я не спорил. Собака была еще молодая. Потом она сдохла. Сдохла, тоскуя по сыну Тоода. Так могу сдохнуть и я.
- Да будет вам, Трофим Терентьевич, - прервала его Елена Сергеевна, что это вы вдруг... Не бывает же так на свете, что ни с того ни с сего человек оказывается нищим.
- У нас бывает только так. У нас можно жить и конкурировать только на последней черте. И если твоя свинья отстает от свиньи конкурента в нагуле на несколько фунтов и на несколько дней, она съест тебя. Даже миллионеры ведут счет на пенсы. Я видел, как просчеты в пенсах съедали миллионы. Я знаю, что такое маленький просчет, когда ни у кого нет подкожного жира. Все в деле. И я каждый год прыгаю через пропасть. И каждый год боюсь, что мне для прыжка может не хватить одного дюйма. И я сейчас, сидя здесь, нахожусь в прыжке. И я не знаю, какие крылья мне в этом году пришьет конъюнктура. Мне надоело прыгать для других и укорачивать свою жизнь. А не прыгать нельзя. Потому что там вся жизнь состоит из счастливых прыжков и смертельных недопрыгов. Один дюйм... Вы не знаете, что значит один дюйм...
Елена Сергеевна, чувствуя, что она очень мало понимает из того, что рассказывает он, и боясь сказать что-либо некстати, молчала. А Трофиму и не нужно было, чтобы она говорила. Он разговаривал не с ней, а с собой, выясняя разлад двух голосов, двух Трофимов, спорящих в нем. Один Трофим, повергнутый в прах, лежал молча, но пока еще шевелился. Другой Трофим добивал его, чтобы тот никогда не мог подняться и позубоскалить над ним.
Отречься в свое время от православия и перейти к молоканам Трофиму было легче, чем теперь раскаяться. Теперь он и в самом деле должен был сжечь все корабли. А корабли горели плохо. Им нужно было добавить огня. Опохмелившись половиною стакана водки и доев рыбный пирог, Трофим снова стал клясть свою жизнь.
- Петровану и всем вам хорошо. У вас не может быть краха. Что из того, если случится недород или мор на свиней? Налетят ветеринары. Потом дадут ссуду или придумают поблажки. Петрован может срубить сотню-другую срубов на Митягином выпасе и продать их по хорошей цене. У меня тоже есть лес. Но нет ни одного моего дерева. Они пересчитаны, и под них получены деньги. И эти деньги мычат коровами и жиреют свиньями. Все до последнего доллара поставлено на кон. Конъюнктура каждую осень мечет банк. Каждую осень биржа сообщает тебе, можешь ли ты готовиться к следующему прыжку или надо заживо ложиться в гроб. Я каждый год готовлюсь провалиться в преисподнюю. И если уцелеваю, то прибыль не радует меня. Велика она или мала, все до последнего доллара пожрет ферма. Ее шестерни не могут останавливаться ни на час, ни на минуту. Ты должен приобретать новейшие машины и улучшать обработку земли, чтобы избавиться от лишних ртов и рук! И если ты этого не сделаешь, рты съедят тебя.
У Елены Сергеевны от этих разговоров защемило под ложечкой. Она выпила глоток остывшего чая и уселась поудобнее, полагая, что это лишь начало разговора и Трофим Терентьевич засидится у нее до полудня. Но тот вдруг поднялся, продолжая досказывать стоя.
- И если ты пожалеешь своего работника, даже своего брата по вере, молоканина, и не заменишь его руки новой машиной, как это уж сделали твои соседи и конкуренты, - конъюнктура не простит тебе этого осенью, когда ты начнешь подбивать свои барыши.
Надев шляпу, Трофим неожиданно закончил:
- Лучше уж сторожем при хлебном амбаре да при солнышке и на твердой земле, чем главным колесом в чужой телеге... Я остаюсь в Бахрушах, - и рысцой выбежал из дома.
Оказавшись на улице, он подумал: не зайти ли ему к Дарье и не объявить ли о своем намерении? Но, решив, что пока этого делать не стоит, он вышел на большак, намереваясь отправиться с попутной машиной в город. Не в Бахрушах же, в самом деле, заявлять ему о своем бесповоротном решении не возвращаться на ферму!
XLV
Весть о желании Трофима остаться в Бахрушах всполошила село едва ли не более, чем его приезд. Это происходило, наверно, потому, что все предшествующее - и разговоры Трофима, и суждения о преимуществах ведения хозяйства на его ферме - никак не готовило почвы для такого неожиданного решения. Даже, наоборот, можно было ожидать, что Трофим, вернувшись, не в пример Тейнеру, забудет гостеприимство и честь, оказанные ему. Забудет все то, чем он восхищался в Бахрушах, и вспомнит досадные промахи колхозной жизни, вытащив их на первый план. И где-нибудь в беседе с ловцами газетной клеветы или искателями очернения он, как человек, рожденный в России, а следовательно, заслуживающий доверия, с елейно-смиренным сожалением ханжи заляпает родное село. И может быть, он будет скорбеть о коммунистическом рабстве и о колхозном порабощении, в котором находятся его родной брат Петрован и его бывшая жена Дарья, пожизненно прикованная к своему телятнику и не знающая никаких радостей в жизни.
При желании, как известно, можно очернить или подвергнуть сомнению все. Кто ему помешает сказать, что у Петра Терентьевича он собственными глазами видел лапти, висящие в сенцах на деревянной спице? Можно к этому приложить фотографический снимок. Ведь никому же не придет в голову, что Петр Терентьевич бережет лапти покойного отца, которые тот в молодые годы запасал впрок для отходной работы в горячих цехах.
Как могут знать в Америке, если не знает пока и Елена Сергеевна, о том, что Петр Терентьевич сделает свой дом и две соседние избы "заповедником старины". Не случайно же он не отдирает от стен старые лавки и бережет на чердаке старинную жалкую утварь, собирая ее по старожильским дворам не только своей деревни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21