Узкая живая полоска, наполненная человечьим и лошадиным дыханием, за пределами которой нет ничего, кроме ветра и смерти.
Нахлестнув своего жеребца, Дерябышев сравнялся с конем Романа Федоровича. Ехали стремя в стремя, но молчали. Под луной волнами серебрилась трава, а вдали все было черно. Сопки на горизонте вершинами заслоняли звезды. Степь была как гигантский прокопченный котел, пустой и гулкий. Лишь на самом дне оставалось сорок просяных крупинок от съеденной похлебки — сорок всадников. После ужина хозяйка отнесла котел собаке, чтобы та вылизала его. На луну наползло облако, упала тень. Собака сунула морду в котел, прошлась языком по стенкам и слизнула разъезд из трех чахаров, высланных в передовое охранение. Больше их никто не видел. Они пропали, ушли в темень, в собачий желудок, в июльскую ночь, сгинули навсегда, хотя на груди у Романа Федоровича, под дээлом, обещая победу, по-прежнему висел шелковый пакетик, на котором лысый седобородый старик покровительственно поднимал маленькую ладошку,
— Видал, какой молодец пришел ко мне сегодня? — Роман Федорович кивнул через плечо назад, где Жоргал, соразмеряя бег коня, чтобы не отставать и не подъезжать чересчур близко, внимательно прислушивался к их разговору. — Между прочим, из дезертиров. Через месяц у меня будут сотни таких, как он! Не веришь?
— Я пока не велел давать ему винтовку, — сказал Дерябышев.
— И зря, — не одобрил барон.
Рядом с Жоргалом, свесив голову на грудь, то засыпая, то вновь просыпаясь, качался в седле Цырен-Доржи, не привыкший к долгим переходам. Его очки лежали в сумке. Сквозь пение ветра и тряскую дремоту он слышал какие-то голоса, иногда звучавшие совсем близко, иногда же долетавшие издалека, из прошлой жизни. Русские слова перебивались бурятскими, монгольскими, тибетскими. Потом вдруг отчетливо донеслась французская речь. По-французски говорил сиамский принц: перед войной он посетил Петербург, присутствовал на богослужении в буддийском храме у Елагина острова. Это был хрупкий изящный человечек, по-европейски одетый, охотно рассуждающий о пользе франко-русского сближения. Цырен-Доржи как единоверца включили в его свиту. Когда осматривали столицу, погода была слякотная, везде стояли лужи. Одна лужа разлилась во всю ширину Университетской набережной. Прежде чем подъехал экипаж, один из приближенных принца спокойно лег в эту лужу, а принц так же спокойно, не переставая разговаривать, по его спине перешел на сухое место. При этом он вспомнил отшельника, который в уединении отрастил себе волосы до земли и покрыл ими грязь под ногами Будды. Однажды Цырен-Доржи рассказал эту легенду Роману Федоровичу, упомянув и про сиамского принца. «Все правители, — говорил Цырен-Доржи, — совершают одну и ту же ошибку: они хотят, чтобы люди устилали перед ними дорогу собственными волосами, но не дают им свободы, чтобы эти волосы отрастить, довольствуясь подставленной спиной…» Но Роман Федорович был глух к подобным аллегориям. Из всех бесчисленных титулов Будды ему больше всего нравился такой: остригший ногти ног своих на головах властителей трех миров. Он серьезно спрашивал: чем остригший? Ножницами? Порой Цырен-Доржи казалось, что его ученик и повелитель мечтает сделать то же самое. Но нельзя отпустить птицу на волю, не поймав ее, утешал он себя, и нельзя предоставить мир естественному течению, не завоевав его прежде. Они с Романом Федоровичем шли по одной дороге, однако в конце ее видели разное. Неправда была мостом над бездной, разверзшейся перед ними после поражения у Кяхты, но Цырен-Доржи верил: он сам разрушит этот мост, едва они окажутся на другой стороне.
Три очка в павлиньем пере — знак трех миров, думал он. Первый — земля, по которой они скачут неведомо куда, убегая от красных. Второй — небо, где неделю назад, над Гусиным озером, он видел аэроплан, похожий на стрекочущего железного кузнечика. Третий мир — область невидимого. Покоривший все три, обнаружит истину в самом себе.
Цырен-Доржи окончательно проснулся. Небо затягивали тучи, луна спряталась, область невидимого начиналась на расстоянии вытянутой руки.
Под утро въехали в большой улус. Дерябышев протестовал, требовал обойти его стороной, чтобы не рисковать, не оставлять следа, но Роман Федорович решительно направил коня в сторону изб. Дерябышев, отчаянно матерясь, двинулся за ним. Здесь повторилось все то, что Жоргал уже видел в родном Хара-Шулуне: гремели выстрелы, ахала толпа, сыпались на кошму расплющенные пули. В результате еще два человека пожелали встать в ряды защитников желтой веры.
— Что с них возьмешь? Азия! — посочувствовал Дерябышев, когда все кончилось, и стали есть шашлык из реквизированного барана.
— А теперь везде она, родимая, — откликнулся Роман Федорович. — В Петрограде — тоже… Пришло ее время!
Сухие кости горели в костре, издавая странное для русского уха писклявое щебетанье.
— Все оглянуться тянет, — сказал Дерябышев, — не синички ли попискивают… В сирени где-нибудь. — Он раскидал сапогами костер, снова сел. — В каждом улусе будем устраивать эти спектакли?
Роман Федорович согласно помычал — рот забит был мясом. Прожевав, спросил:
— Ты когда-нибудь задумывался, что представляют собой красные?
— Ну, растолкуй, — равнодушно сказал Дерябышев.
— Это азиаты в Европе. Откуда они взялись, особый вопрос. Но воевать с ними так, как мы воевали с немцами, нельзя. Пустой номер. Колчак расстрелян, Деникин разбит…
— И из нас они скоро саламат сделают, — вставил Дерябышев.
— Выход один, — все больше распаляясь, говорил Роман Федорович. — Нужно разбудить стихию, такую же дикую, как они сами. Даже почище. Иначе конец. Европа нас не спасет. Только Азия. И не японцы — они слишком цивилизовались. Настоящая степная Азия! Но этого никто не понимает. Один я! И я напущу на них степь. Слышишь? Я вызову духа из бездны!
— Они уже нам наклали, — мрачно напомнил Дерябышев. — И еще накладут.
— Нет! Саган-Убугун поможет мне!
— Ты спятил. — Дерябышев поднялся, выплюнул жесткое сухожилие. — Я ухожу от тебя. Бывай здоров!
Унгерн тоже встал:
— Дай слово, что будешь молчать.
— Плевал я на твои дикарские фокусы! Сейчас беру своих людей, будем пробиваться к Дутову. Он заступится за нас перед китайцами.
— Ты уйдешь один. Твои люди останутся со мной.
Дерябышев потянулся к кобуре, но рядом уже стоял Дыбов с поднятой винтовкой.
— Верни павлинье перо, — сказал Унгерн.
Порывшись в полевой сумке, Дерябышев бросил на землю мятое перо с двумя очками — область невидимого ему не подчинялась:
— На! Можешь воткнуть себе в зад.
— Дай слово, что будешь молчать, — повторил Унгерн. — Слово русского офицера.
— Ну уж нет! Не дождешься. — Дерябышев спокойно собрал все до одного шомполы с нанизанными на них кусками баранины, запихал в мешок.
Дыбов вопросительно взглянул на Романа Федоровича.
— Пускай, — разрешил тот. — Не жалко.
Дерябышев поставил ногу в стремя.
— Прощай, ван!
Когда топот его коня замер за последними избами улуса, Роман Федорович подозвал к себе Дыбова. Через минуту три всадника на полном скаку пронеслись по улице вслед за Дерябышевым, наступила тишина, потом треснул вдали одинокий выстрел.
— Сперва бог сделал человека с душой черной, как ворон, — рассказывал Больжи. — Подумал, подумал… Нет, думает, нехорошо. С такой душой человек прямо в ад пойдет! Сломал его, другого сделал. С душой белой, как лебедь. Подумал, подумал — опять нехорошо. Как такой человек будет барашков резать? С голоду помрет! Опять сломал, третьего сделал. Дал ему душу пеструю, как сорока. От него все люди пошли. У кого черных перьев много, у кого — мало.
Больжи хитро улыбнулся мне: понимаю-понимаю, дескать, что на самом деле все происходило не так, и вдруг добавил:
— У Жоргала черных совсем мало было.
Отдохнув, тронулись дальше. Без привалов двигались полдня и всю ночь. Обок с Романом Федоровичем ехал теперь отоспавшийся за день Цырен-Доржи. К седлу его привязана была белая кобыла Манька. Налегке, едва касаясь травы неистертыми подковами, летела она в лунном сиянии, тревожа смирного иноходца Цырен-Доржи, тонконогая, с лебединой шеей, на которой дымилась грива, — призрак, пятно света, клок ночного тумана, и Жоргал смотрел на нее немигающим волчьим взглядом, пытаясь различить над хребтом силуэт незримого седока. Он хотел увидеть Саган-Убугуна и вот увидел: словно прозрачная тень поднялась от седла, разрастаясь все шире, все выше, и там, где проносилась Манька, тьма как бы выцветала, а звезды бледнели, заслоненные этой тенью.
Унгерн скакал впереди, спина его казалась каменной.
«Уйди от него, Саган-Убугун! — взмолился Жоргал. — Ты видишь: он несет смерть. Зачем ты хранишь его от смерти?»
Цырен-Доржи опять начал клевать носом, отстал. Тогда Жоргал тоже придержал коня, поехал с ним рядом и незаметно отвязал от его седла повод белой кобылы. Она радостно рванулась вперед, но далеко не убежала, ровной рысью пошла в голове отряда, пока кто-то из чахаров не нагнал ее и не отдал повод Цырен-Доржи.
— Жоргал отомстить хотел, — сказал Больжи. — Но еще он так думал: если бессмертный человек затеял войну, она будет всегда. Пожалуйста, воюй, если сам тоже мягкий, как все люди. А нет для тебя смерти, сиди дома, других на войну не зови!
С Больжи я познакомился летом, а осенью того же года, уже с места постоянной дислокации нашей части меня послали в командировку в город. К тому времени привезенный из Хара-Шулуна сувенир лежал в чемодане под моей койкой, я все реже вынимал его оттуда, но, укладывая в дорогу портфель, прихватил подарок Больжи с собой. Решил зайти в краеведческий музей, чтобы выяснить там его научную и художественную ценность.
Милая застенчивая девушка из отдела досоветского прошлого подвела меня к молодому человеку со шкиперской бородкой, предварительно объяснив, что это товарищ Чижов, сотрудник Ленинградского музея истории религии и атеизма («В Казанском соборе, знаете?»), приехавший в Бурятию для завершения работы над диссертацией.
Поначалу Чижов отнесся ко мне с подозрением. Он усмотрел тут какой-то подвох, поскольку не мог уловить связи между моей военной формой и Саган-Убугуном. Наконец, сообразив, что никакой связи нет, взял амулет, зачем-то понюхал его.
— Откуда он у вас?
Я начал рассказывать, но Чижов перебил:
— Все ясно. Трояк.
— Что? — не понял я.
— Три рубля. — Он повернулся к девушке: — У вас ведь есть денежный фонд для приобретения экспонатов?
— Есть, — испуганно подтвердила та. Чижов явно подавлял ее своим авторитетом столичного специалиста. — Но такие вопросы решает завотделом или заместитель директора по науке. Я не вправе…
— У вас в провинции все как-то уж слишком централизованно, — заметил Чижов.
Девушка покраснела. Возможно, на нее действовала также и его бородка. Во всяком случае, на меня она произвела впечатление — настоящий научный работник. Меня призвали в армию на два года после окончания военной кафедры при университете, и я давно решил, что, как только демобилизуюсь, немедленно отпущу себе бороду.
— Советую оформить покупку у товарища лейтенанта, — сказал Чижов. — Но больше трех рублей не давайте! Красная цена!
Я и в мыслях не держал продавать мой пакетик, но меня поразил сам размер предложенной суммы. Это была чудовищная несправедливость. Вещь, с помощью которой пытались изменить судьбы мира, оценивалась в жалкую трешку. Слышал бы Больжи!
— Между прочим, — небрежно сказал я, — этот амулет принадлежал барону Унгерну.
Чижов отреагировал мгновенно:
— Ах вот как? Тогда рубль.
Я опешил:
— Почему рубль?
— Мы невысоко ценим подобные реликвии.
Музейная девушка с обожанием глядела ему в рот. Она восхищалась его решительностью и принципиальностью.
— Мы, специалисты, — добавил Чижов, несколько смягчая акцент предыдущей фразы.
Наверное, я выглядел достаточно жалко, потому что девушка, оторвав взгляд от Чижова, что стоило ей заметных усилий, ободряюще улыбнулась мне:
— Но ведь вам эта вещь дорога как сувенир, правда?
С запоздалым негодованием я заявил, что ничего продавать не собираюсь, не за тем пришел, просто хотел узнать, к какому веку относится этот амулет.
— К двадцатому, — сказал Чижов. — Или вы думали, что он уцелел со времен Чингисхана?
— Ничего я не думал… Вот здесь надпись. Что она означает? — Я показал ему странные знаки над головой Саган-Убугуна, похожие на древесные корни.
— Какие у нас любознательные офицеры! — Чижов мягко взял девушку под локоть. — Вы идите, занимайтесь своими делами. Я и так все время вас отвлекаю. Мы тут с товарищем лейтенантом потолкуем на узкоспециальные темы.
Я почувствовал, что надо бы и мне уйти, но не ушел, поскольку еще не придумал той уничтожающей реплики, которую на прощание брошу Чижову.
— Давайте поступим вот так, — предложил он, когда мы остались вдвоем. — Доверьте мне на сегодняшний вечер ваше сокровище. Словарь у меня в гостинице, попробую перевести эту надпись. Почему-то мне симпатична ваша настойчивость… Встретимся завтра здесь же, в пять часов. Идет?
Польщенный, я отдал ему амулет.
— Если интересуетесь историей, — сказал Чижов, у дверей пожимая мне руку, — могу дать один совет: не разменивайтесь на популярщину, сразу беритесь за серьезную литературу, за источники.
На следующий день в музее я его не нашел, вчерашняя девушка, сообщила, что товарищ Чижов отбыл в Ленинград утренним поездом. В то время, как я сидел в скверике и жевал пирожки, дотягивая до условленного срока, он уже где-то в районе Ангарска прижимал к вагонному стеклу свою шкиперскую бородку.
А вскоре загремел и мой поезд. С одной стороны вагона мелькали белые скалы, сплошь усеянные автографами туристов, с другой — далеко внизу текла зеленоватая Селенга, тянулись плоские, заросшие ивняком песчаные островки, за ними вздымались сопки, где среди темной зелени хвои четкими проплешинами выделялись участки успевшего пожелтеть осинника. Я курил в тамбуре и думал о том, что так и не выслал Больжи обещанные батарейки для транзисторного приемника. О Чижове старался не думать. Дело было не в нем. Все равно бурхан Саган-Убугуна не мог вечно лежать в моем чемодане, ему суждено было продолжить скитания по миру, и какая, в конце концов, разница, что он ушел от меня так, а не иначе.
Вторую неделю Роман Федорович вел свой отряд на запад. За это время дважды нагоняли их партизаны Щетинкина и дважды теряли снова. Отряд тек по степи, как вода по горному склону, — обходя камни, разделяясь на множество ручейков, а в ложбинах опять сливаясь в едином русле. Попадались на пути еще улусы. Смертельно рискуя, входил в них Роман Федорович, наскоро демонстрировал могущество Саган-Убугуна, чтобы весть о его любимице быстрее облетела степь, и вновь мчался дальше. У него отросла мягкая светлая борода. На почерневшем лице она выглядела ненастоящей, сделанной из пакли. У Цырен-Доржи запали виски, очки сваливались. От постоянной тряски болела печень, желудок не принимал пищу. Во сне к нему являлся сиамский принц, они разговаривали по-французски, вспоминали Петербург. Просыпаясь, Цырен-Доржи долго не мог разлепить воспаленные от песка веки. Всадники сидели в седлах как пьяные. Кони отощали: когда в последний раз с боем уходили от Щетинкина, их невозможно было перевести в галоп. Иногда Цырен-Доржи казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. На привалах чахары сговаривались убежать, шептались между собой. Двое убежали, а третьего, который пытался их задержать, Роман Федорович, не разобравшись, зарубил саблей. Август перевалил за середину, но они уже потеряли счет дням. Траву в степи подернуло осенней желтизной. Желтые просверки заслонили в глазах Романа Федоровича всю зелень. Всякий раз, приближаясь к нему, Жоргал слышал тяжкий запах зла, дух смерти, и тогда от тоски и бессильной ненависти, как от ледяной воды, начинали ныть зубы. А Роман Федорович был с ним ласков, сулился подарить китайский халат, женить на ханской дочери, если Жоргал после поедет по улусам, рассказывая всем про любовь Саган-Убугуна и сплющенные пули.
От чахаров Жоргал держался в стороне. Ел вместе с двумя близнецами, которые пристали к отряду в первом от Хара-Шулуна улусе, пораженные неуязвимостью русского генерала в бурятском дээле.
Внезапно повернули на север. Прибившиеся ночью казаки сообщили: след его взял 35-й кавполк. Нужно было менять направление, петлять, сбивать с толку. Чахары говорили, будто вернее всего бросить за собой отрубленные уши врага — они заметут след. Но пленных не было, уши резать некому. Унгерн решил дневать в сопках. Поели, не разводя огней, выставили дозоры и легли спать. Жоргала назначили караульным. Он сидел под сосной, вглядывался в залитую солнцем степь, надеясь увидеть вдали чужих всадников и боясь этого.
1 2 3 4 5 6 7 8
Нахлестнув своего жеребца, Дерябышев сравнялся с конем Романа Федоровича. Ехали стремя в стремя, но молчали. Под луной волнами серебрилась трава, а вдали все было черно. Сопки на горизонте вершинами заслоняли звезды. Степь была как гигантский прокопченный котел, пустой и гулкий. Лишь на самом дне оставалось сорок просяных крупинок от съеденной похлебки — сорок всадников. После ужина хозяйка отнесла котел собаке, чтобы та вылизала его. На луну наползло облако, упала тень. Собака сунула морду в котел, прошлась языком по стенкам и слизнула разъезд из трех чахаров, высланных в передовое охранение. Больше их никто не видел. Они пропали, ушли в темень, в собачий желудок, в июльскую ночь, сгинули навсегда, хотя на груди у Романа Федоровича, под дээлом, обещая победу, по-прежнему висел шелковый пакетик, на котором лысый седобородый старик покровительственно поднимал маленькую ладошку,
— Видал, какой молодец пришел ко мне сегодня? — Роман Федорович кивнул через плечо назад, где Жоргал, соразмеряя бег коня, чтобы не отставать и не подъезжать чересчур близко, внимательно прислушивался к их разговору. — Между прочим, из дезертиров. Через месяц у меня будут сотни таких, как он! Не веришь?
— Я пока не велел давать ему винтовку, — сказал Дерябышев.
— И зря, — не одобрил барон.
Рядом с Жоргалом, свесив голову на грудь, то засыпая, то вновь просыпаясь, качался в седле Цырен-Доржи, не привыкший к долгим переходам. Его очки лежали в сумке. Сквозь пение ветра и тряскую дремоту он слышал какие-то голоса, иногда звучавшие совсем близко, иногда же долетавшие издалека, из прошлой жизни. Русские слова перебивались бурятскими, монгольскими, тибетскими. Потом вдруг отчетливо донеслась французская речь. По-французски говорил сиамский принц: перед войной он посетил Петербург, присутствовал на богослужении в буддийском храме у Елагина острова. Это был хрупкий изящный человечек, по-европейски одетый, охотно рассуждающий о пользе франко-русского сближения. Цырен-Доржи как единоверца включили в его свиту. Когда осматривали столицу, погода была слякотная, везде стояли лужи. Одна лужа разлилась во всю ширину Университетской набережной. Прежде чем подъехал экипаж, один из приближенных принца спокойно лег в эту лужу, а принц так же спокойно, не переставая разговаривать, по его спине перешел на сухое место. При этом он вспомнил отшельника, который в уединении отрастил себе волосы до земли и покрыл ими грязь под ногами Будды. Однажды Цырен-Доржи рассказал эту легенду Роману Федоровичу, упомянув и про сиамского принца. «Все правители, — говорил Цырен-Доржи, — совершают одну и ту же ошибку: они хотят, чтобы люди устилали перед ними дорогу собственными волосами, но не дают им свободы, чтобы эти волосы отрастить, довольствуясь подставленной спиной…» Но Роман Федорович был глух к подобным аллегориям. Из всех бесчисленных титулов Будды ему больше всего нравился такой: остригший ногти ног своих на головах властителей трех миров. Он серьезно спрашивал: чем остригший? Ножницами? Порой Цырен-Доржи казалось, что его ученик и повелитель мечтает сделать то же самое. Но нельзя отпустить птицу на волю, не поймав ее, утешал он себя, и нельзя предоставить мир естественному течению, не завоевав его прежде. Они с Романом Федоровичем шли по одной дороге, однако в конце ее видели разное. Неправда была мостом над бездной, разверзшейся перед ними после поражения у Кяхты, но Цырен-Доржи верил: он сам разрушит этот мост, едва они окажутся на другой стороне.
Три очка в павлиньем пере — знак трех миров, думал он. Первый — земля, по которой они скачут неведомо куда, убегая от красных. Второй — небо, где неделю назад, над Гусиным озером, он видел аэроплан, похожий на стрекочущего железного кузнечика. Третий мир — область невидимого. Покоривший все три, обнаружит истину в самом себе.
Цырен-Доржи окончательно проснулся. Небо затягивали тучи, луна спряталась, область невидимого начиналась на расстоянии вытянутой руки.
Под утро въехали в большой улус. Дерябышев протестовал, требовал обойти его стороной, чтобы не рисковать, не оставлять следа, но Роман Федорович решительно направил коня в сторону изб. Дерябышев, отчаянно матерясь, двинулся за ним. Здесь повторилось все то, что Жоргал уже видел в родном Хара-Шулуне: гремели выстрелы, ахала толпа, сыпались на кошму расплющенные пули. В результате еще два человека пожелали встать в ряды защитников желтой веры.
— Что с них возьмешь? Азия! — посочувствовал Дерябышев, когда все кончилось, и стали есть шашлык из реквизированного барана.
— А теперь везде она, родимая, — откликнулся Роман Федорович. — В Петрограде — тоже… Пришло ее время!
Сухие кости горели в костре, издавая странное для русского уха писклявое щебетанье.
— Все оглянуться тянет, — сказал Дерябышев, — не синички ли попискивают… В сирени где-нибудь. — Он раскидал сапогами костер, снова сел. — В каждом улусе будем устраивать эти спектакли?
Роман Федорович согласно помычал — рот забит был мясом. Прожевав, спросил:
— Ты когда-нибудь задумывался, что представляют собой красные?
— Ну, растолкуй, — равнодушно сказал Дерябышев.
— Это азиаты в Европе. Откуда они взялись, особый вопрос. Но воевать с ними так, как мы воевали с немцами, нельзя. Пустой номер. Колчак расстрелян, Деникин разбит…
— И из нас они скоро саламат сделают, — вставил Дерябышев.
— Выход один, — все больше распаляясь, говорил Роман Федорович. — Нужно разбудить стихию, такую же дикую, как они сами. Даже почище. Иначе конец. Европа нас не спасет. Только Азия. И не японцы — они слишком цивилизовались. Настоящая степная Азия! Но этого никто не понимает. Один я! И я напущу на них степь. Слышишь? Я вызову духа из бездны!
— Они уже нам наклали, — мрачно напомнил Дерябышев. — И еще накладут.
— Нет! Саган-Убугун поможет мне!
— Ты спятил. — Дерябышев поднялся, выплюнул жесткое сухожилие. — Я ухожу от тебя. Бывай здоров!
Унгерн тоже встал:
— Дай слово, что будешь молчать.
— Плевал я на твои дикарские фокусы! Сейчас беру своих людей, будем пробиваться к Дутову. Он заступится за нас перед китайцами.
— Ты уйдешь один. Твои люди останутся со мной.
Дерябышев потянулся к кобуре, но рядом уже стоял Дыбов с поднятой винтовкой.
— Верни павлинье перо, — сказал Унгерн.
Порывшись в полевой сумке, Дерябышев бросил на землю мятое перо с двумя очками — область невидимого ему не подчинялась:
— На! Можешь воткнуть себе в зад.
— Дай слово, что будешь молчать, — повторил Унгерн. — Слово русского офицера.
— Ну уж нет! Не дождешься. — Дерябышев спокойно собрал все до одного шомполы с нанизанными на них кусками баранины, запихал в мешок.
Дыбов вопросительно взглянул на Романа Федоровича.
— Пускай, — разрешил тот. — Не жалко.
Дерябышев поставил ногу в стремя.
— Прощай, ван!
Когда топот его коня замер за последними избами улуса, Роман Федорович подозвал к себе Дыбова. Через минуту три всадника на полном скаку пронеслись по улице вслед за Дерябышевым, наступила тишина, потом треснул вдали одинокий выстрел.
— Сперва бог сделал человека с душой черной, как ворон, — рассказывал Больжи. — Подумал, подумал… Нет, думает, нехорошо. С такой душой человек прямо в ад пойдет! Сломал его, другого сделал. С душой белой, как лебедь. Подумал, подумал — опять нехорошо. Как такой человек будет барашков резать? С голоду помрет! Опять сломал, третьего сделал. Дал ему душу пеструю, как сорока. От него все люди пошли. У кого черных перьев много, у кого — мало.
Больжи хитро улыбнулся мне: понимаю-понимаю, дескать, что на самом деле все происходило не так, и вдруг добавил:
— У Жоргала черных совсем мало было.
Отдохнув, тронулись дальше. Без привалов двигались полдня и всю ночь. Обок с Романом Федоровичем ехал теперь отоспавшийся за день Цырен-Доржи. К седлу его привязана была белая кобыла Манька. Налегке, едва касаясь травы неистертыми подковами, летела она в лунном сиянии, тревожа смирного иноходца Цырен-Доржи, тонконогая, с лебединой шеей, на которой дымилась грива, — призрак, пятно света, клок ночного тумана, и Жоргал смотрел на нее немигающим волчьим взглядом, пытаясь различить над хребтом силуэт незримого седока. Он хотел увидеть Саган-Убугуна и вот увидел: словно прозрачная тень поднялась от седла, разрастаясь все шире, все выше, и там, где проносилась Манька, тьма как бы выцветала, а звезды бледнели, заслоненные этой тенью.
Унгерн скакал впереди, спина его казалась каменной.
«Уйди от него, Саган-Убугун! — взмолился Жоргал. — Ты видишь: он несет смерть. Зачем ты хранишь его от смерти?»
Цырен-Доржи опять начал клевать носом, отстал. Тогда Жоргал тоже придержал коня, поехал с ним рядом и незаметно отвязал от его седла повод белой кобылы. Она радостно рванулась вперед, но далеко не убежала, ровной рысью пошла в голове отряда, пока кто-то из чахаров не нагнал ее и не отдал повод Цырен-Доржи.
— Жоргал отомстить хотел, — сказал Больжи. — Но еще он так думал: если бессмертный человек затеял войну, она будет всегда. Пожалуйста, воюй, если сам тоже мягкий, как все люди. А нет для тебя смерти, сиди дома, других на войну не зови!
С Больжи я познакомился летом, а осенью того же года, уже с места постоянной дислокации нашей части меня послали в командировку в город. К тому времени привезенный из Хара-Шулуна сувенир лежал в чемодане под моей койкой, я все реже вынимал его оттуда, но, укладывая в дорогу портфель, прихватил подарок Больжи с собой. Решил зайти в краеведческий музей, чтобы выяснить там его научную и художественную ценность.
Милая застенчивая девушка из отдела досоветского прошлого подвела меня к молодому человеку со шкиперской бородкой, предварительно объяснив, что это товарищ Чижов, сотрудник Ленинградского музея истории религии и атеизма («В Казанском соборе, знаете?»), приехавший в Бурятию для завершения работы над диссертацией.
Поначалу Чижов отнесся ко мне с подозрением. Он усмотрел тут какой-то подвох, поскольку не мог уловить связи между моей военной формой и Саган-Убугуном. Наконец, сообразив, что никакой связи нет, взял амулет, зачем-то понюхал его.
— Откуда он у вас?
Я начал рассказывать, но Чижов перебил:
— Все ясно. Трояк.
— Что? — не понял я.
— Три рубля. — Он повернулся к девушке: — У вас ведь есть денежный фонд для приобретения экспонатов?
— Есть, — испуганно подтвердила та. Чижов явно подавлял ее своим авторитетом столичного специалиста. — Но такие вопросы решает завотделом или заместитель директора по науке. Я не вправе…
— У вас в провинции все как-то уж слишком централизованно, — заметил Чижов.
Девушка покраснела. Возможно, на нее действовала также и его бородка. Во всяком случае, на меня она произвела впечатление — настоящий научный работник. Меня призвали в армию на два года после окончания военной кафедры при университете, и я давно решил, что, как только демобилизуюсь, немедленно отпущу себе бороду.
— Советую оформить покупку у товарища лейтенанта, — сказал Чижов. — Но больше трех рублей не давайте! Красная цена!
Я и в мыслях не держал продавать мой пакетик, но меня поразил сам размер предложенной суммы. Это была чудовищная несправедливость. Вещь, с помощью которой пытались изменить судьбы мира, оценивалась в жалкую трешку. Слышал бы Больжи!
— Между прочим, — небрежно сказал я, — этот амулет принадлежал барону Унгерну.
Чижов отреагировал мгновенно:
— Ах вот как? Тогда рубль.
Я опешил:
— Почему рубль?
— Мы невысоко ценим подобные реликвии.
Музейная девушка с обожанием глядела ему в рот. Она восхищалась его решительностью и принципиальностью.
— Мы, специалисты, — добавил Чижов, несколько смягчая акцент предыдущей фразы.
Наверное, я выглядел достаточно жалко, потому что девушка, оторвав взгляд от Чижова, что стоило ей заметных усилий, ободряюще улыбнулась мне:
— Но ведь вам эта вещь дорога как сувенир, правда?
С запоздалым негодованием я заявил, что ничего продавать не собираюсь, не за тем пришел, просто хотел узнать, к какому веку относится этот амулет.
— К двадцатому, — сказал Чижов. — Или вы думали, что он уцелел со времен Чингисхана?
— Ничего я не думал… Вот здесь надпись. Что она означает? — Я показал ему странные знаки над головой Саган-Убугуна, похожие на древесные корни.
— Какие у нас любознательные офицеры! — Чижов мягко взял девушку под локоть. — Вы идите, занимайтесь своими делами. Я и так все время вас отвлекаю. Мы тут с товарищем лейтенантом потолкуем на узкоспециальные темы.
Я почувствовал, что надо бы и мне уйти, но не ушел, поскольку еще не придумал той уничтожающей реплики, которую на прощание брошу Чижову.
— Давайте поступим вот так, — предложил он, когда мы остались вдвоем. — Доверьте мне на сегодняшний вечер ваше сокровище. Словарь у меня в гостинице, попробую перевести эту надпись. Почему-то мне симпатична ваша настойчивость… Встретимся завтра здесь же, в пять часов. Идет?
Польщенный, я отдал ему амулет.
— Если интересуетесь историей, — сказал Чижов, у дверей пожимая мне руку, — могу дать один совет: не разменивайтесь на популярщину, сразу беритесь за серьезную литературу, за источники.
На следующий день в музее я его не нашел, вчерашняя девушка, сообщила, что товарищ Чижов отбыл в Ленинград утренним поездом. В то время, как я сидел в скверике и жевал пирожки, дотягивая до условленного срока, он уже где-то в районе Ангарска прижимал к вагонному стеклу свою шкиперскую бородку.
А вскоре загремел и мой поезд. С одной стороны вагона мелькали белые скалы, сплошь усеянные автографами туристов, с другой — далеко внизу текла зеленоватая Селенга, тянулись плоские, заросшие ивняком песчаные островки, за ними вздымались сопки, где среди темной зелени хвои четкими проплешинами выделялись участки успевшего пожелтеть осинника. Я курил в тамбуре и думал о том, что так и не выслал Больжи обещанные батарейки для транзисторного приемника. О Чижове старался не думать. Дело было не в нем. Все равно бурхан Саган-Убугуна не мог вечно лежать в моем чемодане, ему суждено было продолжить скитания по миру, и какая, в конце концов, разница, что он ушел от меня так, а не иначе.
Вторую неделю Роман Федорович вел свой отряд на запад. За это время дважды нагоняли их партизаны Щетинкина и дважды теряли снова. Отряд тек по степи, как вода по горному склону, — обходя камни, разделяясь на множество ручейков, а в ложбинах опять сливаясь в едином русле. Попадались на пути еще улусы. Смертельно рискуя, входил в них Роман Федорович, наскоро демонстрировал могущество Саган-Убугуна, чтобы весть о его любимице быстрее облетела степь, и вновь мчался дальше. У него отросла мягкая светлая борода. На почерневшем лице она выглядела ненастоящей, сделанной из пакли. У Цырен-Доржи запали виски, очки сваливались. От постоянной тряски болела печень, желудок не принимал пищу. Во сне к нему являлся сиамский принц, они разговаривали по-французски, вспоминали Петербург. Просыпаясь, Цырен-Доржи долго не мог разлепить воспаленные от песка веки. Всадники сидели в седлах как пьяные. Кони отощали: когда в последний раз с боем уходили от Щетинкина, их невозможно было перевести в галоп. Иногда Цырен-Доржи казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. На привалах чахары сговаривались убежать, шептались между собой. Двое убежали, а третьего, который пытался их задержать, Роман Федорович, не разобравшись, зарубил саблей. Август перевалил за середину, но они уже потеряли счет дням. Траву в степи подернуло осенней желтизной. Желтые просверки заслонили в глазах Романа Федоровича всю зелень. Всякий раз, приближаясь к нему, Жоргал слышал тяжкий запах зла, дух смерти, и тогда от тоски и бессильной ненависти, как от ледяной воды, начинали ныть зубы. А Роман Федорович был с ним ласков, сулился подарить китайский халат, женить на ханской дочери, если Жоргал после поедет по улусам, рассказывая всем про любовь Саган-Убугуна и сплющенные пули.
От чахаров Жоргал держался в стороне. Ел вместе с двумя близнецами, которые пристали к отряду в первом от Хара-Шулуна улусе, пораженные неуязвимостью русского генерала в бурятском дээле.
Внезапно повернули на север. Прибившиеся ночью казаки сообщили: след его взял 35-й кавполк. Нужно было менять направление, петлять, сбивать с толку. Чахары говорили, будто вернее всего бросить за собой отрубленные уши врага — они заметут след. Но пленных не было, уши резать некому. Унгерн решил дневать в сопках. Поели, не разводя огней, выставили дозоры и легли спать. Жоргала назначили караульным. Он сидел под сосной, вглядывался в залитую солнцем степь, надеясь увидеть вдали чужих всадников и боясь этого.
1 2 3 4 5 6 7 8