Так рухнула моя мечта об учебе в главном ВУЗе страны. И винить в этом некого — сама виновата, но горечь поражения надолго захватила меня, и даже сейчас иногда я пытаюсь понять тот ступор, который овладел мною на экзамене. Ответа я не нахожу.
Потом был экзамен по физике в технический ВУЗ, куда меня уговорили пойти родственники, аргументируя тем, что этим шагом я продолжу семейную традицию — стану одной из них, потому что вся моя родня училась в этом институте. Получив свою законную пятерку по физике, я стала студенткой и отправилась на дачу в Подмосковье.
Вернувшись в Москву, я обнаружила, что меня ждет письмо от «очкарика». Он не поступил и уехал домой, а перед отъездом заходил к моим и спрашивал обо мне. В письме было объяснение в любви и его адрес с просьбой писать. Меня это письмо окрылило! Я не влюбилась в «очкарика», но было так приятно, что вот, кто-то обо мне думает, хочет меня видеть и получать от меня письма… Что ни говорите, а это замечательно — знать, что ты способна вызвать чувство.
Так начался мой первый институтский год. Мальчик мой писал мне ежедневно. Иногда письмо приходило в двух или даже трех пронумерованных конвертах. Никто в общежитии не получал столько почты, как я. Письма он писал мне чудесные. Он был, в самом деле, очень способный филолог, писал замечательные стихи, рядом с которыми мои выглядели жалким рифмоплетством, вроде тех ублюдков, которые сочиняла Марютка в «Сорок первом».
Иду, окраинами пронизан,
пропитан зеленым — а здорово! -
меня понимает, мне руки лижет
зеленый язык заборовый
В октябри, ноябри, декабри,
мы с тобою капели весенние,
замороченные воскресеньями
и тоскливы как ливни осенние
застывают друзья в январении,
а в глубоком тылу зимы сея панику
и прозрение партизаны март и апрель
начинают свое наступление…
…от свидания до свидания — до свидания.
Ничего не известно заранее -
только здравствуй и до свидания.
Целовались ли, нет ли, будем — главное это ли?
Прекратите жужжание,
усмирите желание все узнать
запугать нам на вас наплевать.
Будет быт наплывать,
нам с тобой наплевать,
сплетня в спину стрелять -
злитесь, нам наплевать!
Хорошо… лишь… вдвоем… в удивлении.
Чудо двойственного уединения!
Удивляться опять и опять -
на ладони пять пальцев и… пять.
А еще хорошо молчать.
"Мы назреваем неуловимо
весной палимы.
Как назревают в горах лавины,
мы назреваем. Снег ноздреватый…
Мы назреваем неумолимо…
Весна — внезапна.
За твои глаза с сумасшедшинкой…
Усталое тело забросить на полку, а толку?
Веселыми нам притворяться негоже,
коль знаем, что дни, как монеты, похожи.
Так что же?
Что это было? Я не влюбилась в него — я заболела им. По сотне раз я перечитывала его письма и тратила долгие часы на письма к нему. Я знала его письма наизусть, когда у меня случалось плохое настроение, я начинала читать их, и мне становилось легче. Это не было любовью. Просто этот мальчик, видимо, являл собой именно тот тип мужчины (он должен был стать им, со временем ), который наиболее подходил мне для совместного бытия.
Его письма и весь этот почтовый роман не мешали мне крутить романы вполне реальные и даже потерять невинность, впрочем, скорее, в результате стечения обстоятельств, чем из-за страсти. Я не теряла аппетита и сна, ходила на вечера и вечеринки, занималась в театральной студии — жила насыщенной жизнью столичной студентки, но ждала каждого письма с замиранием сердца, а читала вновь полученные письма с повлажневшими глазами, то и дело заливаясь жаром и восторгом.
На следующий год он решил не рисковать и поехал поступать на Западную Украину. Там он с легкостью поступил, и обратный адрес на конвертах с его письмами изменился.
Может быть, это и смешно, но мальчик этот приложил, сам того не подозревая, руку к формированию меня как личности. Нескольких человек я выделяю в своей жизни, как людей, повлиявших на этот процесс, и этот ребенок был одним из них. Он был гораздо начитаннее меня, а главное, он был начитан иначе. От него я впервые услыхала слова «серебряный век» и узнала стихи Мандельштама, Пастернака и Цветаевой… Он был необыкновенным мальчиком, и я потихоньку все больше и больше прикипала сердцем к нему, хоть нас и разделяли многие километры.
Глава 7.
Первый курс был, более или менее благополучно окончен, наступило время ехать на практику в Калининскую область. Там, возле Вышнего Волочка, в лесу на берегу озера, была институтская база отдыха, где и проводились практические занятия. Парней поселили в палатках, а девочек — в только что отстроенные деревянные домики, такие сырые и холодные, что спать мы ложились одетыми чуть ли не в куртки. Да и в палатках было не лучше. Лето было дождливое, холодное, одежда и постели набухли сыростью, но, несмотря на это, я провела там, самое лучшее лето в моей жизни.
Во— первых, лес, русский лес -березы, осины, ели и сосны. Лес стоял по берегам почти абсолютно круглого озера, и деревья отражались в неподвижной воде, из-за чего все краски были размыты, как на полотнах импрессионистов, мир вокруг был сине-зелено-золотым, расчерченным красными штрихами сосновых стволов, а еловая хвоя оттеняла этот сияющий батик своей темной сумрачностью.
Лес был неподвижен. Ветра не бывало никогда. Все замерло и, казалось, заснуло навсегда, если бы не пение птиц и хлюпанье воды в озере.
В центре озера мок остров, заросший кустами и камышом, а между ним и нашим берегом слегка покачивалось на неподвижной, как и все вокруг, воде поле кувшинок.
Для меня все это было такое новое, никогда не виданное, что больше ничего меня и не занимало. Я часами просиживала на деревянных мостках, далеко выдававшихся в озеро, слушала хлюпанье воды, голоса птиц, смотрела на эту, выполненную в неярких красках, картину и хотела просидеть так всю жизнь, чтобы в голове не было ничего, кроме стихотворных строчек (и я там много написала стихов), чтобы из звуков только этот хлюп, эти птичьи голоса, неподвижность и тишина.
Но практика была завершена, и я поехала домой.
Контраст был потрясающий: после прохлады, свежей мокрой зелени, белесой озерной воды, прямых струй дождя, выбивающих из нее звон, целодневной птичьей музыки, чистого и влажного воздуха я попала в сухую жару, пески, город, выстроенный из серого ракушечника, запахи «большой химии», заводы которой, конвоирами, стояли вокруг города в степи. Море слепило глаза, многократно отражая лучи сумасшедшего солнца, песок пляжа был раскален, во дворах дымили мангалы и дым от шашлыков был ароматнее роз. Шум восточного города не умолкал допоздна, гремели трамваи, перекрикивались взрослые и дети. Пестрел южный базар, в постели было жарко даже совсем без одежды, кожа на теле становилась все темнее, все явственнее была видна на ней соль от высохшей морской воды после ежедневных купаний. Казалось, лето не кончится никогда. Но оно все-таки катилось к своему завершению, стало понятно, что скоро придется опять уезжать, и нужно было срочно печатать снимки, сделанные в это лето. Все каникулы я провела с двумя парнями, бывшими одноклассниками. Один из них тоже был студентом и тоже приехал на каникулы к родителям, а второй — его лучший друг — был страшным лоботрясом, в институт не поступил и ждал призыва в армию. Все лето мы с ними гуляли, ходили на пляж, они везде фотографировали и меня, и себя, и нас вместе, но пора было все проявить и напечатать. Заняться этим было решено у студента, вернее, у его молодой тетушки, счастливой владелицы однокомнатной квартиры, которую она одалживала племяннику под вечеринки и другие надобности, а поскольку делать снимки было решено ночью, то лучшего места нельзя было найти.
Обязанности были распределены четко: парни печатают, а я их развлекаю с помощью тогдашнего писка — транзисторного приемника «Спидола». Я была вполне довольна таким раскладом — «Спидола» была дорогой игрушкой и не часто попадала мне в руки. Дома я предупредила, что ухожу на всю ночь, и несказанно удивила и испугала бабушку, когда в час ночи появилась перед ней, тоже перепуганная и ошарашенная. Произошло следующее.
Я безмятежно крутила ручки настройки приемника, ловила музыку. Разноязыкая речь, обрывки музыкальных фраз, хрипы и свист заполняли комнату, освещенную только красным фонарем. Эфир внезапно очистился, и в этой тишине из приемника раздался негромкий, но четкий голос, полный отчаяния и гнева: -
— Советские танки приближаются. Вы слышите взрывы и автоматные очереди (да, мы слышали их), русские уже в здании, мы уходим в подвалы, на время мы прекратим вещание, слушайте нас через двадцать минут на волнах… (дальше шло перечисление длин волн). Русские братья, зачем вы пришли — мы не звали вас, возвращайтесь домой. Всем-всем-всем: слушайте нас на волнах… Перестрелка идет уже внутри здания, ждите дальнейшей информации, — все это голос тихо кричал с акцентом, явно европейским.
Мы замерли. Сказать, что мы удивились — ничего не сказать. Парни бросили свою возню с увеличителем и подошли ближе ко мне. Я судорожно вертела ручки, но приемник издавал только хрип.
— Что, что это было? — спросил студент.
— Не знаю, — ответила я.
— Черт его знает! Может, радиоспектакль?
— Ага, в двенадцать ночи!
— И о чем, если даже спектакль?
— Ну, о войне…
— И кто кричит?…
Тут приемник ожил и снова стал приглушенно кричать, крики перемежались автоматными очередями и взрывами. Из всей этой сумятицы звуков мы добыли следующую информацию: дело происходит сейчас, в эту самую минуту, и это не спектакль, все происходит на самом деле, потому что наши войска зачем-то вошли в Чехословакию… Вот это было нам совершенно не понятно. Мы могли бы понять, если бы «наши» вторглись в какую-нибудь капстрану. Но нападать на свою, родную, социалистическую Чехословакию?! Событие было настолько абсурдно, что мы даже не обсуждали его. Просто у нас, как-то, прошло настроение печатать снимки, слушать музыку и трепаться «легко и раскованно». Вдруг мы почувствовали, что очень поздно, хочется спать, хочется домой — подальше от этого приемника, который оказался таким предателем и так испортил нам мероприятие, начавшееся вполне симпатично.
Ребята отвели меня домой, где я и рассказала все услышанное бабушке. Она была не слишком удивлена, сказала, что утром купит газету, и все разъяснится. Утром, проснувшись, я увидела на столе свежую газету (хотя, по моему мнению, в те времена все газеты никогда не бывали свежими, они протухли еще до того, как были запланированы, во всяком случае, объектом моей гордости был факт, что я до перестройки не прочла ни одной газеты, кроме отдельных статей в «Литературке»и ее же отдела юмора ). Не стала я читать и эту газету, удовольствовавшись объяснением бабушки, что был запланирован фашистский переворот — как в пятьдесят шестом в Венгрии, добавила бабушка — и СССР вмешался, чтобы помочь задавить его. Это объяснение было вполне логичным, кроме одного момента: откуда в Чехословакии, сильно пострадавшей от немцев, взялись фашисты. С этой занозой в мозгу я дожила до конца лета и уехала в Москву.
О венгерском путче я знала. Во-первых, мы жили среди военных, и любые подвижки войск невозможно было скрыть от гражданского населения. А во-вторых, в институте у меня был приятель, который отслужил в армии всего год и был комиссован из-за полученного в бою огнестрельного ранения в голень. Служил он в Венгрии, наступил юбилей венгерских событий, венгры попытались отметить его очередным восстанием, которое было подавлено жесточайшим образом, а моего знакомого ранили в бою, и его комиссовали, взяв подписку о неразглашении обстоятельств ранения. Плевал он на подписку! Все его близкие знали, что именно с ним произошло, где и как.
Поэтому я смутно понимала, что путча никакого не было, что произошла какая-то очередная гадость, и на душе было муторно.
Когда я вернулась в Москву, там уже вовсю развернула деятельность осень. Шли дожди, все было серое, холодное, неуютное. Меня ждали письма и среди всех — письмо от двоюродного брата, который в это время служил в армии.
Он писал, что в августе их вдруг подняли по тревоге, погрузили в эшелон и отправили к западной границе, где они и простояли трое суток, не раздеваясь и не раззуваясь, ложась спать по очереди, потому что "…в Чехословакии наши войска могли не справиться, а нужно же было помочь братьям по классу ". Я прочла письмо и подошла к окну. Вид у проспекта, растянувшегося под моим окном, был совершенно бесприютным. Рано облетевшие деревья выглядели жалкими и замерзшими. Мне не понравилось письмо брата — была в нем какая-то фальшь, но какая? Что еще за «братья по классу»? Это была лексика, не принятая в нашей семье. Поняла я все через двадцать лет, когда он гостил с семьей у меня в Питере, и я его прямо спросила, что за бред он мне написал тогда. Он не смутился, а откровенно рассказал, что, на самом деле, был в Чехословакии, как стыдно было ходить по улицам Праги, как смотрели чехи, как всюду были надписи: «Русские, уходите домой!», и как замполит части собирал свободных от патрулирования солдат, диктовал им текст письма, и письма тут же забирали и отправляли по указанным адресам. Брат не собирался писать мне — он написал продиктованное письмо только матери, но, поскольку было известно, кто из солдат кому писал и от кого получал письма, то ему в приказном порядке пришлось писать фальшивку и для меня. Замполит считал даже, что важнее письмо ко мне, чтобы в студенческую среду московского ВУЗа была внедрена «правильная» информация.
Все это я узнаю позже. А пока, я смотрела на голую мокрую раздетую улицу, и вдруг, на какое-то мгновение, она превратилась в шоссе Баку — Ростов, по ней мчалась серая «Волга», в машине пели и хохотали, размахивали газетой, и скорбный голос бабушки произнес: «Хрущика сняли, Брежнев вместо него».
Глава 8.
Однажды зимой, уже когда я была на втором курсе, в дверь постучали. Я открыла. На пороге стоял немолодой мужик в добротном пальто с каракулевым воротником и пыжиковой шапке. Видела я его впервые и решила, что к кому-нибудь приехал отец и ищет отпрыска. Но мужику была нужна я, а я не могла понять, кто это такой. Выглядел он ужасно. Здоровый и крепкий, бульдожья морда сытого хулигана, одет добротно и чисто, но вне моды и красоты. Он был похож на полковника-отставника, который пристроился где-то на должность завхоза со всеми вытекающими из такой службы последствиями.
Я впустила его в комнату, где он будничным жестом предъявил мне красную книжечку работника конторы. Изумление мое не поддается описанию. Я вела себя исключительно тихо. По первости, вляпавшись несколько раз в двусмысленные ситуации и поняв, что моей кавказской вольнице пришел конец, я постаралась замолчать, что давалось мне довольно трудно, но все же я себя контролировала. Поэтому явление чекиста было мне, абсолютно и бесповоротно, не понятно.
Мужик не стал тянуть время и спросил, знакома ли я с таким-то, назвав имя моего «очкарика». Я пришла в ужас. В отличие от ровесников, я очень много знала о репрессиях и роли ЧК — НКВД — ГБ — как там они еще себя называли — в этом кошмаре. Бабушка многое порассказала мне, семья моя пострадала в те годы, а потому гэбэшник был для меня олицетворением зла, абсолютным и необсуждаемым.
— А в чем дело? — пыталась ершиться я.
На это дьявол достал из большого кожаного портфеля бумагу и предъявил ее мне. Это был ордер на обыск. Вторая бумага, извлеченная им из того же портфеля, была ордером на задержание меня.
— Ордер — не проблема, — прочла я через много лет в каком-то рассказе, и эта фраза была самой правдивой для меня из всех, прочитанных мною в художественной литературе, фраз.
Ему были нужны письма моего мальчика. Он готов был не задерживать меня, если я их выдам ему сама. О, он был — само отеческое благодушие и доброта! Я ведь не хочу из-за пустяка ломать себе жизнь. Да и мальчику моему это может навредить: раз я не хочу отдать письма, значит, в них есть что-то, что нужно скрывать, а это уже само по себе подозрительно, и может повлиять на статус моего дружка. Сейчас он проходит по делу как свидетель, но ведь статус не догма, его изменить просто — достаточно сообщить прокурору, что любовница проходящего по делу такого-то пытается скрыть от правосудия важные улики.
Любовница! Это слово из бульварной литературы и пошлых разговоров тупых взрослых привело меня в ярость. Я заявила дьяволу, что никакая я никому не любовница, а письма не отдам, у нас есть право на тайну переписки. Он только засмеялся и сказал, что права у честных граждан, а не у тех, кто ведет антисоветскую пропаганду. Из книг и рассказов бабушки я знала про эту статью, пресловутую пятьдесят восьмую, которую, как мне казалось, отменили после хрущевских разоблачений. Но ее просто иначе пронумеровали, а смысл не изменили и применять продолжали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Потом был экзамен по физике в технический ВУЗ, куда меня уговорили пойти родственники, аргументируя тем, что этим шагом я продолжу семейную традицию — стану одной из них, потому что вся моя родня училась в этом институте. Получив свою законную пятерку по физике, я стала студенткой и отправилась на дачу в Подмосковье.
Вернувшись в Москву, я обнаружила, что меня ждет письмо от «очкарика». Он не поступил и уехал домой, а перед отъездом заходил к моим и спрашивал обо мне. В письме было объяснение в любви и его адрес с просьбой писать. Меня это письмо окрылило! Я не влюбилась в «очкарика», но было так приятно, что вот, кто-то обо мне думает, хочет меня видеть и получать от меня письма… Что ни говорите, а это замечательно — знать, что ты способна вызвать чувство.
Так начался мой первый институтский год. Мальчик мой писал мне ежедневно. Иногда письмо приходило в двух или даже трех пронумерованных конвертах. Никто в общежитии не получал столько почты, как я. Письма он писал мне чудесные. Он был, в самом деле, очень способный филолог, писал замечательные стихи, рядом с которыми мои выглядели жалким рифмоплетством, вроде тех ублюдков, которые сочиняла Марютка в «Сорок первом».
Иду, окраинами пронизан,
пропитан зеленым — а здорово! -
меня понимает, мне руки лижет
зеленый язык заборовый
В октябри, ноябри, декабри,
мы с тобою капели весенние,
замороченные воскресеньями
и тоскливы как ливни осенние
застывают друзья в январении,
а в глубоком тылу зимы сея панику
и прозрение партизаны март и апрель
начинают свое наступление…
…от свидания до свидания — до свидания.
Ничего не известно заранее -
только здравствуй и до свидания.
Целовались ли, нет ли, будем — главное это ли?
Прекратите жужжание,
усмирите желание все узнать
запугать нам на вас наплевать.
Будет быт наплывать,
нам с тобой наплевать,
сплетня в спину стрелять -
злитесь, нам наплевать!
Хорошо… лишь… вдвоем… в удивлении.
Чудо двойственного уединения!
Удивляться опять и опять -
на ладони пять пальцев и… пять.
А еще хорошо молчать.
"Мы назреваем неуловимо
весной палимы.
Как назревают в горах лавины,
мы назреваем. Снег ноздреватый…
Мы назреваем неумолимо…
Весна — внезапна.
За твои глаза с сумасшедшинкой…
Усталое тело забросить на полку, а толку?
Веселыми нам притворяться негоже,
коль знаем, что дни, как монеты, похожи.
Так что же?
Что это было? Я не влюбилась в него — я заболела им. По сотне раз я перечитывала его письма и тратила долгие часы на письма к нему. Я знала его письма наизусть, когда у меня случалось плохое настроение, я начинала читать их, и мне становилось легче. Это не было любовью. Просто этот мальчик, видимо, являл собой именно тот тип мужчины (он должен был стать им, со временем ), который наиболее подходил мне для совместного бытия.
Его письма и весь этот почтовый роман не мешали мне крутить романы вполне реальные и даже потерять невинность, впрочем, скорее, в результате стечения обстоятельств, чем из-за страсти. Я не теряла аппетита и сна, ходила на вечера и вечеринки, занималась в театральной студии — жила насыщенной жизнью столичной студентки, но ждала каждого письма с замиранием сердца, а читала вновь полученные письма с повлажневшими глазами, то и дело заливаясь жаром и восторгом.
На следующий год он решил не рисковать и поехал поступать на Западную Украину. Там он с легкостью поступил, и обратный адрес на конвертах с его письмами изменился.
Может быть, это и смешно, но мальчик этот приложил, сам того не подозревая, руку к формированию меня как личности. Нескольких человек я выделяю в своей жизни, как людей, повлиявших на этот процесс, и этот ребенок был одним из них. Он был гораздо начитаннее меня, а главное, он был начитан иначе. От него я впервые услыхала слова «серебряный век» и узнала стихи Мандельштама, Пастернака и Цветаевой… Он был необыкновенным мальчиком, и я потихоньку все больше и больше прикипала сердцем к нему, хоть нас и разделяли многие километры.
Глава 7.
Первый курс был, более или менее благополучно окончен, наступило время ехать на практику в Калининскую область. Там, возле Вышнего Волочка, в лесу на берегу озера, была институтская база отдыха, где и проводились практические занятия. Парней поселили в палатках, а девочек — в только что отстроенные деревянные домики, такие сырые и холодные, что спать мы ложились одетыми чуть ли не в куртки. Да и в палатках было не лучше. Лето было дождливое, холодное, одежда и постели набухли сыростью, но, несмотря на это, я провела там, самое лучшее лето в моей жизни.
Во— первых, лес, русский лес -березы, осины, ели и сосны. Лес стоял по берегам почти абсолютно круглого озера, и деревья отражались в неподвижной воде, из-за чего все краски были размыты, как на полотнах импрессионистов, мир вокруг был сине-зелено-золотым, расчерченным красными штрихами сосновых стволов, а еловая хвоя оттеняла этот сияющий батик своей темной сумрачностью.
Лес был неподвижен. Ветра не бывало никогда. Все замерло и, казалось, заснуло навсегда, если бы не пение птиц и хлюпанье воды в озере.
В центре озера мок остров, заросший кустами и камышом, а между ним и нашим берегом слегка покачивалось на неподвижной, как и все вокруг, воде поле кувшинок.
Для меня все это было такое новое, никогда не виданное, что больше ничего меня и не занимало. Я часами просиживала на деревянных мостках, далеко выдававшихся в озеро, слушала хлюпанье воды, голоса птиц, смотрела на эту, выполненную в неярких красках, картину и хотела просидеть так всю жизнь, чтобы в голове не было ничего, кроме стихотворных строчек (и я там много написала стихов), чтобы из звуков только этот хлюп, эти птичьи голоса, неподвижность и тишина.
Но практика была завершена, и я поехала домой.
Контраст был потрясающий: после прохлады, свежей мокрой зелени, белесой озерной воды, прямых струй дождя, выбивающих из нее звон, целодневной птичьей музыки, чистого и влажного воздуха я попала в сухую жару, пески, город, выстроенный из серого ракушечника, запахи «большой химии», заводы которой, конвоирами, стояли вокруг города в степи. Море слепило глаза, многократно отражая лучи сумасшедшего солнца, песок пляжа был раскален, во дворах дымили мангалы и дым от шашлыков был ароматнее роз. Шум восточного города не умолкал допоздна, гремели трамваи, перекрикивались взрослые и дети. Пестрел южный базар, в постели было жарко даже совсем без одежды, кожа на теле становилась все темнее, все явственнее была видна на ней соль от высохшей морской воды после ежедневных купаний. Казалось, лето не кончится никогда. Но оно все-таки катилось к своему завершению, стало понятно, что скоро придется опять уезжать, и нужно было срочно печатать снимки, сделанные в это лето. Все каникулы я провела с двумя парнями, бывшими одноклассниками. Один из них тоже был студентом и тоже приехал на каникулы к родителям, а второй — его лучший друг — был страшным лоботрясом, в институт не поступил и ждал призыва в армию. Все лето мы с ними гуляли, ходили на пляж, они везде фотографировали и меня, и себя, и нас вместе, но пора было все проявить и напечатать. Заняться этим было решено у студента, вернее, у его молодой тетушки, счастливой владелицы однокомнатной квартиры, которую она одалживала племяннику под вечеринки и другие надобности, а поскольку делать снимки было решено ночью, то лучшего места нельзя было найти.
Обязанности были распределены четко: парни печатают, а я их развлекаю с помощью тогдашнего писка — транзисторного приемника «Спидола». Я была вполне довольна таким раскладом — «Спидола» была дорогой игрушкой и не часто попадала мне в руки. Дома я предупредила, что ухожу на всю ночь, и несказанно удивила и испугала бабушку, когда в час ночи появилась перед ней, тоже перепуганная и ошарашенная. Произошло следующее.
Я безмятежно крутила ручки настройки приемника, ловила музыку. Разноязыкая речь, обрывки музыкальных фраз, хрипы и свист заполняли комнату, освещенную только красным фонарем. Эфир внезапно очистился, и в этой тишине из приемника раздался негромкий, но четкий голос, полный отчаяния и гнева: -
— Советские танки приближаются. Вы слышите взрывы и автоматные очереди (да, мы слышали их), русские уже в здании, мы уходим в подвалы, на время мы прекратим вещание, слушайте нас через двадцать минут на волнах… (дальше шло перечисление длин волн). Русские братья, зачем вы пришли — мы не звали вас, возвращайтесь домой. Всем-всем-всем: слушайте нас на волнах… Перестрелка идет уже внутри здания, ждите дальнейшей информации, — все это голос тихо кричал с акцентом, явно европейским.
Мы замерли. Сказать, что мы удивились — ничего не сказать. Парни бросили свою возню с увеличителем и подошли ближе ко мне. Я судорожно вертела ручки, но приемник издавал только хрип.
— Что, что это было? — спросил студент.
— Не знаю, — ответила я.
— Черт его знает! Может, радиоспектакль?
— Ага, в двенадцать ночи!
— И о чем, если даже спектакль?
— Ну, о войне…
— И кто кричит?…
Тут приемник ожил и снова стал приглушенно кричать, крики перемежались автоматными очередями и взрывами. Из всей этой сумятицы звуков мы добыли следующую информацию: дело происходит сейчас, в эту самую минуту, и это не спектакль, все происходит на самом деле, потому что наши войска зачем-то вошли в Чехословакию… Вот это было нам совершенно не понятно. Мы могли бы понять, если бы «наши» вторглись в какую-нибудь капстрану. Но нападать на свою, родную, социалистическую Чехословакию?! Событие было настолько абсурдно, что мы даже не обсуждали его. Просто у нас, как-то, прошло настроение печатать снимки, слушать музыку и трепаться «легко и раскованно». Вдруг мы почувствовали, что очень поздно, хочется спать, хочется домой — подальше от этого приемника, который оказался таким предателем и так испортил нам мероприятие, начавшееся вполне симпатично.
Ребята отвели меня домой, где я и рассказала все услышанное бабушке. Она была не слишком удивлена, сказала, что утром купит газету, и все разъяснится. Утром, проснувшись, я увидела на столе свежую газету (хотя, по моему мнению, в те времена все газеты никогда не бывали свежими, они протухли еще до того, как были запланированы, во всяком случае, объектом моей гордости был факт, что я до перестройки не прочла ни одной газеты, кроме отдельных статей в «Литературке»и ее же отдела юмора ). Не стала я читать и эту газету, удовольствовавшись объяснением бабушки, что был запланирован фашистский переворот — как в пятьдесят шестом в Венгрии, добавила бабушка — и СССР вмешался, чтобы помочь задавить его. Это объяснение было вполне логичным, кроме одного момента: откуда в Чехословакии, сильно пострадавшей от немцев, взялись фашисты. С этой занозой в мозгу я дожила до конца лета и уехала в Москву.
О венгерском путче я знала. Во-первых, мы жили среди военных, и любые подвижки войск невозможно было скрыть от гражданского населения. А во-вторых, в институте у меня был приятель, который отслужил в армии всего год и был комиссован из-за полученного в бою огнестрельного ранения в голень. Служил он в Венгрии, наступил юбилей венгерских событий, венгры попытались отметить его очередным восстанием, которое было подавлено жесточайшим образом, а моего знакомого ранили в бою, и его комиссовали, взяв подписку о неразглашении обстоятельств ранения. Плевал он на подписку! Все его близкие знали, что именно с ним произошло, где и как.
Поэтому я смутно понимала, что путча никакого не было, что произошла какая-то очередная гадость, и на душе было муторно.
Когда я вернулась в Москву, там уже вовсю развернула деятельность осень. Шли дожди, все было серое, холодное, неуютное. Меня ждали письма и среди всех — письмо от двоюродного брата, который в это время служил в армии.
Он писал, что в августе их вдруг подняли по тревоге, погрузили в эшелон и отправили к западной границе, где они и простояли трое суток, не раздеваясь и не раззуваясь, ложась спать по очереди, потому что "…в Чехословакии наши войска могли не справиться, а нужно же было помочь братьям по классу ". Я прочла письмо и подошла к окну. Вид у проспекта, растянувшегося под моим окном, был совершенно бесприютным. Рано облетевшие деревья выглядели жалкими и замерзшими. Мне не понравилось письмо брата — была в нем какая-то фальшь, но какая? Что еще за «братья по классу»? Это была лексика, не принятая в нашей семье. Поняла я все через двадцать лет, когда он гостил с семьей у меня в Питере, и я его прямо спросила, что за бред он мне написал тогда. Он не смутился, а откровенно рассказал, что, на самом деле, был в Чехословакии, как стыдно было ходить по улицам Праги, как смотрели чехи, как всюду были надписи: «Русские, уходите домой!», и как замполит части собирал свободных от патрулирования солдат, диктовал им текст письма, и письма тут же забирали и отправляли по указанным адресам. Брат не собирался писать мне — он написал продиктованное письмо только матери, но, поскольку было известно, кто из солдат кому писал и от кого получал письма, то ему в приказном порядке пришлось писать фальшивку и для меня. Замполит считал даже, что важнее письмо ко мне, чтобы в студенческую среду московского ВУЗа была внедрена «правильная» информация.
Все это я узнаю позже. А пока, я смотрела на голую мокрую раздетую улицу, и вдруг, на какое-то мгновение, она превратилась в шоссе Баку — Ростов, по ней мчалась серая «Волга», в машине пели и хохотали, размахивали газетой, и скорбный голос бабушки произнес: «Хрущика сняли, Брежнев вместо него».
Глава 8.
Однажды зимой, уже когда я была на втором курсе, в дверь постучали. Я открыла. На пороге стоял немолодой мужик в добротном пальто с каракулевым воротником и пыжиковой шапке. Видела я его впервые и решила, что к кому-нибудь приехал отец и ищет отпрыска. Но мужику была нужна я, а я не могла понять, кто это такой. Выглядел он ужасно. Здоровый и крепкий, бульдожья морда сытого хулигана, одет добротно и чисто, но вне моды и красоты. Он был похож на полковника-отставника, который пристроился где-то на должность завхоза со всеми вытекающими из такой службы последствиями.
Я впустила его в комнату, где он будничным жестом предъявил мне красную книжечку работника конторы. Изумление мое не поддается описанию. Я вела себя исключительно тихо. По первости, вляпавшись несколько раз в двусмысленные ситуации и поняв, что моей кавказской вольнице пришел конец, я постаралась замолчать, что давалось мне довольно трудно, но все же я себя контролировала. Поэтому явление чекиста было мне, абсолютно и бесповоротно, не понятно.
Мужик не стал тянуть время и спросил, знакома ли я с таким-то, назвав имя моего «очкарика». Я пришла в ужас. В отличие от ровесников, я очень много знала о репрессиях и роли ЧК — НКВД — ГБ — как там они еще себя называли — в этом кошмаре. Бабушка многое порассказала мне, семья моя пострадала в те годы, а потому гэбэшник был для меня олицетворением зла, абсолютным и необсуждаемым.
— А в чем дело? — пыталась ершиться я.
На это дьявол достал из большого кожаного портфеля бумагу и предъявил ее мне. Это был ордер на обыск. Вторая бумага, извлеченная им из того же портфеля, была ордером на задержание меня.
— Ордер — не проблема, — прочла я через много лет в каком-то рассказе, и эта фраза была самой правдивой для меня из всех, прочитанных мною в художественной литературе, фраз.
Ему были нужны письма моего мальчика. Он готов был не задерживать меня, если я их выдам ему сама. О, он был — само отеческое благодушие и доброта! Я ведь не хочу из-за пустяка ломать себе жизнь. Да и мальчику моему это может навредить: раз я не хочу отдать письма, значит, в них есть что-то, что нужно скрывать, а это уже само по себе подозрительно, и может повлиять на статус моего дружка. Сейчас он проходит по делу как свидетель, но ведь статус не догма, его изменить просто — достаточно сообщить прокурору, что любовница проходящего по делу такого-то пытается скрыть от правосудия важные улики.
Любовница! Это слово из бульварной литературы и пошлых разговоров тупых взрослых привело меня в ярость. Я заявила дьяволу, что никакая я никому не любовница, а письма не отдам, у нас есть право на тайну переписки. Он только засмеялся и сказал, что права у честных граждан, а не у тех, кто ведет антисоветскую пропаганду. Из книг и рассказов бабушки я знала про эту статью, пресловутую пятьдесят восьмую, которую, как мне казалось, отменили после хрущевских разоблачений. Но ее просто иначе пронумеровали, а смысл не изменили и применять продолжали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11