Мне стало все равно, как я выгляжу: я очень хотела жрать!
Как была, в ночной рубашке, босая, я двинулась на поиски съестного. Кухонное царство у нас было в цокольном этаже, где, кроме кухни, была буфетная и небольшая столовка для обслуги, куда демократично заруливали и мы с Сим-Симом, чтобы в отсутствие гостей не тратить времени на обеденные церемонии.
Выйдя в коридор, я заметила, что дверь в комнату, вернее, в кладовку, где хранилось постельное белье, скатерти и прочее, открыта и там горит свет. Я заглянула и увидела, не без удивления, Гашу! Она спала в невысоком кресле, откинув голову и вытянув ноги в чулках домашней вязки. Она была в платье и теплой кацавейке. Ее руки, в темных набухших венах, устало лежали на коленях. Во сне лицо ее в глубоких морщинах будто выцвело до костяной блеклости, и было ясно, что моя нянька, кормилица, моя советчица безнадежно стара и с этим ничего уже не поделаешь.
Вызвал кто ее из дальней деревни Плетенихи или она приехала сама по себе (она всегда чувствовала, когда мне хреново), я, конечно, не знала.
На гладильной доске были разложены пучки трав и кореньев, какие-то пузырьки и баночки с настоями, на полу стояла большая плетеная корзина с сеном, не пересохшим по-зимнему, а зеленовато-свежим, с соцветиями. Я поняла, отчего и в спальне пахло мятой и еще чем-то свежим, радостным. Это она набивала холщовую наволочку ароматными травами и сеном.
Когда лет в двенадцать мои гормончики врубились, у меня начались сложные взаимоотношения с луной. В полнолуние кто-то или что-то поднимало меня с постели и заставляло бродить по дому. Я проделывала эти путешествия с широко открытыми глазами, но не просыпаясь. Поначалу и Панкратыч, и Гаша, не вмешиваясь, следили за тем, как я курсирую по всем комнатам, потому что я всегда благополучно возвращалась к себе. Но, когда Панкратыч снял меня с крыши дровяного сарая, а позже отловил на самом краю обрыва над Волгой, там, где заканчивался наш сад, он страшно перепугался и показал меня какому-то светиле по психам, вызванному из Москвы. Светило напрописывал всяких микстур, но они не помогли. И тогда Гаша соорудила по каким-то деревенским рецептам подушку с травами, нашептала над ней наговоры, свершила какие-то ритуалы и обязала меня на ней спать.
Не знаю, что помогло, может, действительно эти травы, но вскоре все мои закидоны как рукой сняло.
Вот и теперь моя лекарка принялась спасать Лизаветку…
Хотя от той девочки я убежала далеко и на великовозрастную дылду, битую, мытую, клятую и катаную, вряд ли ее искусство подействует. Однако что же все-таки со мной случилось? К стене рядом с Гашей была прислонена раскладушка, значит, она и ночует здесь. Я хотела разбудить Гашу, но что-то непонятное остановило меня. Как будто я боялась услышать от Гаши что-то такое, чего мне лучше не слышать.
Я осторожно устроила ее в кресле поудобнее, она что-то пробормотала, но не проснулась. Я погасила свет и пошла дальше.
В доме на всех трех этажах стояла абсолютная тишина. Будто все вымерли. Я вызвала лифт, но он был отключен. Потом я узнала, что это Авербах потребовал абсолютной тишины. Одним словом, мне устроили комфортный дурдом на дому. И еще я узнала, тоже потом, что у меня в спальне должна была дежурить медсестра из команды Авербаха, но как раз в ту ночь, когда я очухалась, она слиняла в поисках радости в полуподвал к охранникам — дежурным на центральном пульте, с которого держали под контролем всю территорию. Если бы я пришла в себя при ней, она бы хрен выпустила меня из спальни, а просто ширнула бы мне какой-нибудь укольчик для психов. Я ее потом видела — она была похожа на морского пехотинца: здоровенная, накачанная, тупая, как полено. Она имела дело с буйными, так что я фиг бы с ней справилась.
Я пошлепала по черной лестнице вниз.
Огромная кухня была залита ослепительным светом. Бело-кафельная, с бесчисленными агрегатами из нержавейки, герметичными котлами и котелками, со стеной, увешанной всякими спец-ножами, ножиками, топориками и чумичками, она мне напоминала хирургическую операционную. Во всяком случае, наш шеф-повар Цой, из обрусевших корейцев, поддерживал здесь стерильную чистоту и гонял свою команду свирепо: в кухню они имели право вступать только в отстиранных белых спецовках и шапочках и в сменной обуви. Свет горел, часть плит была включена, на разделочных столах под марлей отходило от заморозки мясо и еще что-то, но никого в кухне не было. Судя по электронным часам над дверью, было около трех ночи, время Цоя. Он всегда приходил на боевой пост первым, к четырем утра подтягивались остальные. Кормить надо было всю ораву: чичерюкинскую охрану, дежурных водителей, обеих горничных и уборщицу, садовника с семейством… Сим-Сим ценил комфорт и ничего не жалел ради него.
Но Цоя я не увидела. Я задохнулась от запаха съестного: на одной из электроплит уже что-то закипало.
Я приподняла крышку с котла, сунула туда нос, давясь слюной, нашла какой-то крюк и выволокла здоровенный шмат бульонной говядины на толстенной кости. Мясо было недоваренным, я обожглась, но разодрала его руками и, давясь, начала лопать.
И тут-то появился Цой, в белом кителе, белых брюках и в пилотке на седой голове. Судя по низке синего крымского лука, которую он принес, кореец спускался в подвальные закрома.
Он застыл в дверях, что-то шевельнулось в узких прорезях его глаз: Цой был удивлен до крайности. Если бы Чингисхан не занимался всякой завоевательной ерундой, а посвятил себя высокому кулинарному искусству, он по роже был бы точь-в-точь наш гений суперсалатов и суперсоусов, виртуоз по рыбной части и по части дичины, колдун и алхимик, который даже из кирзового сапога мог соорудить блюдо, достойное ресторана «Максим». Он был начинен тысячелетними мудростями, прежде всего китайской, и тут мы его сдерживали. Его плоская физия была свирепа, голос рявкающий — его все боялись. Но ко мне он относился нежно и часто напевал: «Риза, Риза, Ризавета, я рюбрю тебя за это… И за это и за то — я купрю тебе манто…» Это он так ухаживал. Букву "л" выговорить он не умел. Сим-Сим откопал его под Ташкентом в каком-то вонючем духане в одну из своих ездок и привез сюда, в дальнее Подмосковье.
Цой прыгнул ко мне, вырвал из моих лап мосол, отшвырнул его и заорал:
— Нирзя!
Я чуть не заплакала от обиды.
— Гад ты, Цой! — сказала я. — Я жрать хочу!
— Животу прохо будет! Умрешь…
— Я и так помираю… — всхлипнула я. — Ну хоть чуточку!
— Садись!
Он отпихнул меня подальше от плиты. Я не знаю, что он намешивал там, в этой кастрюльке, то и дело ныряя в холодильник, врубая миксеры, бормоча под нос что-то по-своему. Кажется, в состав блюда входили молотые креветки, какие-то приправы и соусы, травы. В конце концов получилось что-то немыслимо вкусное. Я даже постанывала от наслаждения, вылизывая мешанину до капельки.
Цой сидел на табурете, покуривая сигаретку из кубинского вонючего сигарного табака — он любил только такие, — на меня не смотрел и странно морщился.
— Что не смотришь? Страшная я? — недоверчиво прислушиваясь к ощущению сытости, спросила я.
— Ты всегда красивая, Ризавета…
— Что со мной было? Он ответил уклончиво:
— Я не врач. Врачи знают.
— Темнишь?
Позже я поняла, что кореец не хотел со мной говорить, боясь, что я сорвусь по новой. Конечно, он знал все: и как меня на вертолете привезли из Петербурга, и как стали лечить, и про мой бесконечный сон, который прерывался только два раза.
Один раз, среди ночи, оказывается, я попыталась куда-то убежать. И меня успели отловить, босую и почти что голую, среди сугробов на замерзшем пруду, и все ждали, что после этого я непременно заболею воспалением легких. Но басаргинская порода выдюжила, и мой побег в никуда обошелся без последствий. Чтобы подобного не повторилось, ко мне приставили медсестру. Но и она прошляпила; я смылась из спальни, и меня нашли в кабинете Туманского, где я старательно разжигала камин, в котором не было дров.
Вот именно этих побегов я никогда не могла вспомнить. Даже потом, когда вспомнила многое.
Мне снова захотелось есть. Хотя это было уже не так остро и невыносимо: Цоев харч привел меня в состояние странной полудремоты.
— Почему я лысая, Цоюшка? — сказала я, ощупывая маковку. — Кто меня стриг и на кой черт?
— Я думаю, что так докторам быро удобнее, — подумав, сказал Цой. — Тебе измеряри мозги, Ризавета… Таким прибором.
— Ага! — сказала я. — Значит, я просто чокнулась? Как интересно! А где же Сим-Сим? Какого дьявола он где-то шляется… Где его носит, моего обожаемого, единственного и неповторимого? В Москве, что ли?
Самым странным было то, что где-то там, в глубине сознания, в самых потаенных уголках моей черепушки, что-то уже не просто угадывало, но знало, что я услышу. Это было что-то такое, почти непредставимое, чего просто не может быть. И какая-то последняя непроницаемая завеса, какая-то отчаянная защитная преграда не давала мне принять это.
И пробить эту преграду, смести ее могло только что-то извне, исходящее не от меня.
— Срадкую ягоду кушают вместе… Горькую ягоду — ты одна… Есть такая женская песня, девушка… — сипло сказал кореец.
— Какая еще ягода? Ты что, еще не проснулся?
— Ты правда ничего не помнишь?
— А что я должна помнить?
— Да нету твоего мужа. Уже почти месяц, — вздохнул он, уставившись куда-то поверх моей головы. — Убири его. Там, в этом городе. Петербург теперь, да? Ты тоже — там… вы вместе — там…
— Помолчи! — попросила я, закрывая глаза. Зеркальные осколки снова завертелись в цветной слепящей сумятице, скрежеща, остро и больно раздирая голову, полосуя лезвиями изнутри мои глаза и затылок. И вдруг, совершенно не по моей воле, они начали собираться воедино, как собираются вместе блинчатые лепехи первого льда, перед тем как вода застынет в безмолвии и неподвижности, зеркально сияющая под зеркальным небом.
Они обретали цельность; я почему-то твердо знала, что никогда больше они не рассыпятся, не будут беспорядочно кружить. Мутная пелена опала, и я вдруг, впервые после того, как вышла из спальни, вынырнула из всего этого хаоса и перестала его бояться.
Я вспомнила.
Все.
Или почти все.
— Дай водки, Цой… — сказала я. Он отрицательно покачал головой.
— Не боись! — Я потрепала его по плечу.
Цой неодобрительно и почти испуганно следил за тем, как я нашарила в холодильнике непочатую бутылку «смирновки», сняла колпачок и налила до краев тонкий чайный стакан. Кореец, отвернувшись, вздохнул, но вмешиваться не стал. В конце концов я была хотя и недавняя, но хозяйка, и все вокруг здесь было наше с Сим-Симом. То есть мое. Теперь уже. только включая самого Цоя и его команду. Я об этом не думала, но он это уже просек.
Водка была безвкусная и пресная, я пила ее, как воду. Впрочем, помогла она мало. Глотки пролетали в утробу, как ледяные пули, не согревая. Я поняла, что стою, босая, на каменном полированном полу и мне холодно до озноба.
Загудел лифт, послышались голоса — весть о восстании Л. Туманской (бывшей Басаргиной) со смертного ложа расходилась по всем трем этажам.
В кухню с разбегу, теряя теплые меховушки, влетела Элга, от ее медно-красной, распущенной на ночь пламенной волосни полыхнуло, как от костра. На ней была зеленая шелковая пижамка, поверх которой она набросила свою норку, янтари ее глаз сияли. Я даже забыла, какая у нас она крохотная, такой железный, стойкий, верный солдатик.
— О мой бог! Какая счастливая невероятность! — сказала она со своим неповторимым акцентом.
— Тяпнете, Карловна? — приветственно подняла я бутылку. — Есть с чего… Я же, кажется, теперь вдова?
— Кто вам позволил нарушить медицинский режим, Лизавета? — ощерилась она с радостной злостью.
— Ах ты, моя голубка!.. — Всхлипывая, появилась вслед за нею Гаша. — Поднялась-таки? А я ведь тебя предупреждала — не твои тут ихние сани! Добра не жди… Вот и дождалася!
Гаша хлопала себя по бокам, приседала и была похожа на встревоженную наседку, у которой смылся непутевый цыпленок.
— Господи-и-и… Матерь Божья! — причитая, возвысила она голос. — Ни кожи ни рожи! Ухайдакали они тут тебя, Лизка! В психи записали, а? Тут у них каждый псих! От ихней такой жизни!
— Хватит выть! — твердо сказала я. — И дайте мне во что-нибудь одеться… У меня под задницей сквозняк! На мне же даже штанов нету! И, между прочим, я опять трескать хочу… И — буду!
Я видела, чего они все от меня ждут. Они ждали от меня слез. Не дождутся. Слезы, конечно, будут. Но потом. Без них. Я с детства плачу только в одиночку.
* * *
— Мне надо линять из страны, Лизавета! В общем, сматываться, — признался мне Сим-Сим, ковыряя ершиком в своей любимой трубке. — Не афишируя…
— Надолго? — удивилась я.
— Как выйдет.
— А я?
— Будешь рулить без меня. Сменишь почти павшего героя как евонная боевая подруга. Если это кого-то и удивит, то ненадолго.
Я все еще не верила.
— С каких это пирогов?
— Судя по тому, что дошло до Чичерюкина, меня «заказали».
— Кто?!
— А вот тут слишком много вариантов.
— За что?!
— За что — предполагает какую-то мою вину. Сейчас «за что» почти что не убивают. Сейчас убивают за «потому что»… Потому что просто кому-то мешаю.
— Бред какой-то! Ну, есть же какие-то главные менты! Прокуроры! ОМОНы всякие! ФСБ — или как там они называются? Они же — должны… Ты же не пешка какая-нибудь.
— Вот именно… Пешкам спокойнее. А насчет всего остального, Лиза-Подлиза, здесь, как всегда, всего лишь вопрос цены… Кого — за бутылку водки в подъезде трубой по кумполу, кого — за тихий счетец где-нибудь на Кипре! Не боись, отлежусь где-нибудь, а там, глядишь, что-то и прояснится… Мне еще сильно пожить хочется! И — персонально — с тобой.
— Ни фига себе — жизнь!
Конечно, он уже знал что-то более точно, просто не хотел меня пугать. Но мне стало страшно и без подробностей. Я как-то разом поняла, отчего вдруг случилось и наше скоропалительное, какое-то лихорадочное и, в общем, конспиративное бракосочетание в загсе отдаленного от Москвы провинциального городка, и то, как стремительно, и тоже втихую, Сим-Сим переводил на меня все, чем владела его семья, то есть покойная Нина Викентьевна и он сам.
В общем, из-за всей этой подковерной и строго засекреченной хлопотни (об этом знали всего два-три человека), со всякими юридическими закавыками, в которой я толком не разбиралась, когда все хозяйство вдруг навалили на горб новоиспеченной Туманской, Сим-Сим и задержался.
Усилиями Чичерюкина был запущен слушок, что у Сим-Сима обнаружились серьезные проблемы со здоровьем, кои предполагали визит к каким-то европейским спецам по сердечно-сосудистым и, возможно, длительное лечение у каких-нибудь швейцарцев, что вызвало веселое его одобрение: «Не трухай, Лизок! В принципе все будет выглядеть логично! Дряхлого старца-шкипера уносят с капитанского мостика удрученные соратники, ураган крепчает, все орут: „Братцы, выхода нет! Руби грот-мачту, сигай на шканцы, запевай нашенскую, каботажную!..“ Посудина тонет, вся в пробоинах, а кругом айсберги, рифы и прочая гадость! И тут ты, молодая и красивая, в эполетах, водруженных на твои плечи усилиями „пиарщиков“ и прочих имиджмейкерских шустриков, кои тобой усиленно занимаются, даешь в зубы паникерам, занимаешь место у штурвала и уверенно выводишь нашу посудину из штормяги. Во всяком случае, не даешь нашей общей лоханке потонуть!»
Трепу насчет его здоровья вряд ли бы кто, видевший его, поверил. Он в Москве почти не появлялся, чтобы не светиться, потому что никогда не выглядел лучше, чем в те, последние наши дни.
Большая, прекрасной лепки голая голова его (он брил ее еще с юности, чтобы скрыть остатки волосни, вылезшей во время камчатской цинги) прямо-таки светилась от мощных усилий мысли, он старался предусмотреть все: от закупки овса и сена для конюшни, чтобы наши коники без него не оголодали, до замены компьютеров в аналитическом центре близ Рижского вокзала на сверхсовременные. Помимо прочего, он чувствовал себя виноватым. Виноватым хотя бы в том, что я должна буду пахать тут без него.
По сути своей он был хозяин. Ему было больно оставлять без личного присмотра весь четко продуманный и отлаженный механизм того, что почти без натяжки можно было бы назвать империей Туман-ских. Для меня контуры ее, скрытые под покровами коммерческой тайны, все еще оставались размытыми.
В остававшиеся до его отъезда дни он жил в сумасшедшем напряжении, стараясь все продумать, предугадать ход событий хотя бы на ближайшие два-три месяца.
Ночи мы проводили почти без сна, но совсем по другой причине. До меня вдруг по-настоящему дошло, что настанет день, вернее, ночь, когда его не будет рядом. И я жадно и безжалостно изматывала его в постели. Я перестала замечать нашего приемыша, Гришуньку, потому что, как бы я ни любила его, это был комочек плоти, не мной выношенный и не Сим-Симом зачатый, а мне почти до беспамятства захотелось ребенка именно от него, и я крыла себя за то, что не решалась на это прежде, прикидывая:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Как была, в ночной рубашке, босая, я двинулась на поиски съестного. Кухонное царство у нас было в цокольном этаже, где, кроме кухни, была буфетная и небольшая столовка для обслуги, куда демократично заруливали и мы с Сим-Симом, чтобы в отсутствие гостей не тратить времени на обеденные церемонии.
Выйдя в коридор, я заметила, что дверь в комнату, вернее, в кладовку, где хранилось постельное белье, скатерти и прочее, открыта и там горит свет. Я заглянула и увидела, не без удивления, Гашу! Она спала в невысоком кресле, откинув голову и вытянув ноги в чулках домашней вязки. Она была в платье и теплой кацавейке. Ее руки, в темных набухших венах, устало лежали на коленях. Во сне лицо ее в глубоких морщинах будто выцвело до костяной блеклости, и было ясно, что моя нянька, кормилица, моя советчица безнадежно стара и с этим ничего уже не поделаешь.
Вызвал кто ее из дальней деревни Плетенихи или она приехала сама по себе (она всегда чувствовала, когда мне хреново), я, конечно, не знала.
На гладильной доске были разложены пучки трав и кореньев, какие-то пузырьки и баночки с настоями, на полу стояла большая плетеная корзина с сеном, не пересохшим по-зимнему, а зеленовато-свежим, с соцветиями. Я поняла, отчего и в спальне пахло мятой и еще чем-то свежим, радостным. Это она набивала холщовую наволочку ароматными травами и сеном.
Когда лет в двенадцать мои гормончики врубились, у меня начались сложные взаимоотношения с луной. В полнолуние кто-то или что-то поднимало меня с постели и заставляло бродить по дому. Я проделывала эти путешествия с широко открытыми глазами, но не просыпаясь. Поначалу и Панкратыч, и Гаша, не вмешиваясь, следили за тем, как я курсирую по всем комнатам, потому что я всегда благополучно возвращалась к себе. Но, когда Панкратыч снял меня с крыши дровяного сарая, а позже отловил на самом краю обрыва над Волгой, там, где заканчивался наш сад, он страшно перепугался и показал меня какому-то светиле по психам, вызванному из Москвы. Светило напрописывал всяких микстур, но они не помогли. И тогда Гаша соорудила по каким-то деревенским рецептам подушку с травами, нашептала над ней наговоры, свершила какие-то ритуалы и обязала меня на ней спать.
Не знаю, что помогло, может, действительно эти травы, но вскоре все мои закидоны как рукой сняло.
Вот и теперь моя лекарка принялась спасать Лизаветку…
Хотя от той девочки я убежала далеко и на великовозрастную дылду, битую, мытую, клятую и катаную, вряд ли ее искусство подействует. Однако что же все-таки со мной случилось? К стене рядом с Гашей была прислонена раскладушка, значит, она и ночует здесь. Я хотела разбудить Гашу, но что-то непонятное остановило меня. Как будто я боялась услышать от Гаши что-то такое, чего мне лучше не слышать.
Я осторожно устроила ее в кресле поудобнее, она что-то пробормотала, но не проснулась. Я погасила свет и пошла дальше.
В доме на всех трех этажах стояла абсолютная тишина. Будто все вымерли. Я вызвала лифт, но он был отключен. Потом я узнала, что это Авербах потребовал абсолютной тишины. Одним словом, мне устроили комфортный дурдом на дому. И еще я узнала, тоже потом, что у меня в спальне должна была дежурить медсестра из команды Авербаха, но как раз в ту ночь, когда я очухалась, она слиняла в поисках радости в полуподвал к охранникам — дежурным на центральном пульте, с которого держали под контролем всю территорию. Если бы я пришла в себя при ней, она бы хрен выпустила меня из спальни, а просто ширнула бы мне какой-нибудь укольчик для психов. Я ее потом видела — она была похожа на морского пехотинца: здоровенная, накачанная, тупая, как полено. Она имела дело с буйными, так что я фиг бы с ней справилась.
Я пошлепала по черной лестнице вниз.
Огромная кухня была залита ослепительным светом. Бело-кафельная, с бесчисленными агрегатами из нержавейки, герметичными котлами и котелками, со стеной, увешанной всякими спец-ножами, ножиками, топориками и чумичками, она мне напоминала хирургическую операционную. Во всяком случае, наш шеф-повар Цой, из обрусевших корейцев, поддерживал здесь стерильную чистоту и гонял свою команду свирепо: в кухню они имели право вступать только в отстиранных белых спецовках и шапочках и в сменной обуви. Свет горел, часть плит была включена, на разделочных столах под марлей отходило от заморозки мясо и еще что-то, но никого в кухне не было. Судя по электронным часам над дверью, было около трех ночи, время Цоя. Он всегда приходил на боевой пост первым, к четырем утра подтягивались остальные. Кормить надо было всю ораву: чичерюкинскую охрану, дежурных водителей, обеих горничных и уборщицу, садовника с семейством… Сим-Сим ценил комфорт и ничего не жалел ради него.
Но Цоя я не увидела. Я задохнулась от запаха съестного: на одной из электроплит уже что-то закипало.
Я приподняла крышку с котла, сунула туда нос, давясь слюной, нашла какой-то крюк и выволокла здоровенный шмат бульонной говядины на толстенной кости. Мясо было недоваренным, я обожглась, но разодрала его руками и, давясь, начала лопать.
И тут-то появился Цой, в белом кителе, белых брюках и в пилотке на седой голове. Судя по низке синего крымского лука, которую он принес, кореец спускался в подвальные закрома.
Он застыл в дверях, что-то шевельнулось в узких прорезях его глаз: Цой был удивлен до крайности. Если бы Чингисхан не занимался всякой завоевательной ерундой, а посвятил себя высокому кулинарному искусству, он по роже был бы точь-в-точь наш гений суперсалатов и суперсоусов, виртуоз по рыбной части и по части дичины, колдун и алхимик, который даже из кирзового сапога мог соорудить блюдо, достойное ресторана «Максим». Он был начинен тысячелетними мудростями, прежде всего китайской, и тут мы его сдерживали. Его плоская физия была свирепа, голос рявкающий — его все боялись. Но ко мне он относился нежно и часто напевал: «Риза, Риза, Ризавета, я рюбрю тебя за это… И за это и за то — я купрю тебе манто…» Это он так ухаживал. Букву "л" выговорить он не умел. Сим-Сим откопал его под Ташкентом в каком-то вонючем духане в одну из своих ездок и привез сюда, в дальнее Подмосковье.
Цой прыгнул ко мне, вырвал из моих лап мосол, отшвырнул его и заорал:
— Нирзя!
Я чуть не заплакала от обиды.
— Гад ты, Цой! — сказала я. — Я жрать хочу!
— Животу прохо будет! Умрешь…
— Я и так помираю… — всхлипнула я. — Ну хоть чуточку!
— Садись!
Он отпихнул меня подальше от плиты. Я не знаю, что он намешивал там, в этой кастрюльке, то и дело ныряя в холодильник, врубая миксеры, бормоча под нос что-то по-своему. Кажется, в состав блюда входили молотые креветки, какие-то приправы и соусы, травы. В конце концов получилось что-то немыслимо вкусное. Я даже постанывала от наслаждения, вылизывая мешанину до капельки.
Цой сидел на табурете, покуривая сигаретку из кубинского вонючего сигарного табака — он любил только такие, — на меня не смотрел и странно морщился.
— Что не смотришь? Страшная я? — недоверчиво прислушиваясь к ощущению сытости, спросила я.
— Ты всегда красивая, Ризавета…
— Что со мной было? Он ответил уклончиво:
— Я не врач. Врачи знают.
— Темнишь?
Позже я поняла, что кореец не хотел со мной говорить, боясь, что я сорвусь по новой. Конечно, он знал все: и как меня на вертолете привезли из Петербурга, и как стали лечить, и про мой бесконечный сон, который прерывался только два раза.
Один раз, среди ночи, оказывается, я попыталась куда-то убежать. И меня успели отловить, босую и почти что голую, среди сугробов на замерзшем пруду, и все ждали, что после этого я непременно заболею воспалением легких. Но басаргинская порода выдюжила, и мой побег в никуда обошелся без последствий. Чтобы подобного не повторилось, ко мне приставили медсестру. Но и она прошляпила; я смылась из спальни, и меня нашли в кабинете Туманского, где я старательно разжигала камин, в котором не было дров.
Вот именно этих побегов я никогда не могла вспомнить. Даже потом, когда вспомнила многое.
Мне снова захотелось есть. Хотя это было уже не так остро и невыносимо: Цоев харч привел меня в состояние странной полудремоты.
— Почему я лысая, Цоюшка? — сказала я, ощупывая маковку. — Кто меня стриг и на кой черт?
— Я думаю, что так докторам быро удобнее, — подумав, сказал Цой. — Тебе измеряри мозги, Ризавета… Таким прибором.
— Ага! — сказала я. — Значит, я просто чокнулась? Как интересно! А где же Сим-Сим? Какого дьявола он где-то шляется… Где его носит, моего обожаемого, единственного и неповторимого? В Москве, что ли?
Самым странным было то, что где-то там, в глубине сознания, в самых потаенных уголках моей черепушки, что-то уже не просто угадывало, но знало, что я услышу. Это было что-то такое, почти непредставимое, чего просто не может быть. И какая-то последняя непроницаемая завеса, какая-то отчаянная защитная преграда не давала мне принять это.
И пробить эту преграду, смести ее могло только что-то извне, исходящее не от меня.
— Срадкую ягоду кушают вместе… Горькую ягоду — ты одна… Есть такая женская песня, девушка… — сипло сказал кореец.
— Какая еще ягода? Ты что, еще не проснулся?
— Ты правда ничего не помнишь?
— А что я должна помнить?
— Да нету твоего мужа. Уже почти месяц, — вздохнул он, уставившись куда-то поверх моей головы. — Убири его. Там, в этом городе. Петербург теперь, да? Ты тоже — там… вы вместе — там…
— Помолчи! — попросила я, закрывая глаза. Зеркальные осколки снова завертелись в цветной слепящей сумятице, скрежеща, остро и больно раздирая голову, полосуя лезвиями изнутри мои глаза и затылок. И вдруг, совершенно не по моей воле, они начали собираться воедино, как собираются вместе блинчатые лепехи первого льда, перед тем как вода застынет в безмолвии и неподвижности, зеркально сияющая под зеркальным небом.
Они обретали цельность; я почему-то твердо знала, что никогда больше они не рассыпятся, не будут беспорядочно кружить. Мутная пелена опала, и я вдруг, впервые после того, как вышла из спальни, вынырнула из всего этого хаоса и перестала его бояться.
Я вспомнила.
Все.
Или почти все.
— Дай водки, Цой… — сказала я. Он отрицательно покачал головой.
— Не боись! — Я потрепала его по плечу.
Цой неодобрительно и почти испуганно следил за тем, как я нашарила в холодильнике непочатую бутылку «смирновки», сняла колпачок и налила до краев тонкий чайный стакан. Кореец, отвернувшись, вздохнул, но вмешиваться не стал. В конце концов я была хотя и недавняя, но хозяйка, и все вокруг здесь было наше с Сим-Симом. То есть мое. Теперь уже. только включая самого Цоя и его команду. Я об этом не думала, но он это уже просек.
Водка была безвкусная и пресная, я пила ее, как воду. Впрочем, помогла она мало. Глотки пролетали в утробу, как ледяные пули, не согревая. Я поняла, что стою, босая, на каменном полированном полу и мне холодно до озноба.
Загудел лифт, послышались голоса — весть о восстании Л. Туманской (бывшей Басаргиной) со смертного ложа расходилась по всем трем этажам.
В кухню с разбегу, теряя теплые меховушки, влетела Элга, от ее медно-красной, распущенной на ночь пламенной волосни полыхнуло, как от костра. На ней была зеленая шелковая пижамка, поверх которой она набросила свою норку, янтари ее глаз сияли. Я даже забыла, какая у нас она крохотная, такой железный, стойкий, верный солдатик.
— О мой бог! Какая счастливая невероятность! — сказала она со своим неповторимым акцентом.
— Тяпнете, Карловна? — приветственно подняла я бутылку. — Есть с чего… Я же, кажется, теперь вдова?
— Кто вам позволил нарушить медицинский режим, Лизавета? — ощерилась она с радостной злостью.
— Ах ты, моя голубка!.. — Всхлипывая, появилась вслед за нею Гаша. — Поднялась-таки? А я ведь тебя предупреждала — не твои тут ихние сани! Добра не жди… Вот и дождалася!
Гаша хлопала себя по бокам, приседала и была похожа на встревоженную наседку, у которой смылся непутевый цыпленок.
— Господи-и-и… Матерь Божья! — причитая, возвысила она голос. — Ни кожи ни рожи! Ухайдакали они тут тебя, Лизка! В психи записали, а? Тут у них каждый псих! От ихней такой жизни!
— Хватит выть! — твердо сказала я. — И дайте мне во что-нибудь одеться… У меня под задницей сквозняк! На мне же даже штанов нету! И, между прочим, я опять трескать хочу… И — буду!
Я видела, чего они все от меня ждут. Они ждали от меня слез. Не дождутся. Слезы, конечно, будут. Но потом. Без них. Я с детства плачу только в одиночку.
* * *
— Мне надо линять из страны, Лизавета! В общем, сматываться, — признался мне Сим-Сим, ковыряя ершиком в своей любимой трубке. — Не афишируя…
— Надолго? — удивилась я.
— Как выйдет.
— А я?
— Будешь рулить без меня. Сменишь почти павшего героя как евонная боевая подруга. Если это кого-то и удивит, то ненадолго.
Я все еще не верила.
— С каких это пирогов?
— Судя по тому, что дошло до Чичерюкина, меня «заказали».
— Кто?!
— А вот тут слишком много вариантов.
— За что?!
— За что — предполагает какую-то мою вину. Сейчас «за что» почти что не убивают. Сейчас убивают за «потому что»… Потому что просто кому-то мешаю.
— Бред какой-то! Ну, есть же какие-то главные менты! Прокуроры! ОМОНы всякие! ФСБ — или как там они называются? Они же — должны… Ты же не пешка какая-нибудь.
— Вот именно… Пешкам спокойнее. А насчет всего остального, Лиза-Подлиза, здесь, как всегда, всего лишь вопрос цены… Кого — за бутылку водки в подъезде трубой по кумполу, кого — за тихий счетец где-нибудь на Кипре! Не боись, отлежусь где-нибудь, а там, глядишь, что-то и прояснится… Мне еще сильно пожить хочется! И — персонально — с тобой.
— Ни фига себе — жизнь!
Конечно, он уже знал что-то более точно, просто не хотел меня пугать. Но мне стало страшно и без подробностей. Я как-то разом поняла, отчего вдруг случилось и наше скоропалительное, какое-то лихорадочное и, в общем, конспиративное бракосочетание в загсе отдаленного от Москвы провинциального городка, и то, как стремительно, и тоже втихую, Сим-Сим переводил на меня все, чем владела его семья, то есть покойная Нина Викентьевна и он сам.
В общем, из-за всей этой подковерной и строго засекреченной хлопотни (об этом знали всего два-три человека), со всякими юридическими закавыками, в которой я толком не разбиралась, когда все хозяйство вдруг навалили на горб новоиспеченной Туманской, Сим-Сим и задержался.
Усилиями Чичерюкина был запущен слушок, что у Сим-Сима обнаружились серьезные проблемы со здоровьем, кои предполагали визит к каким-то европейским спецам по сердечно-сосудистым и, возможно, длительное лечение у каких-нибудь швейцарцев, что вызвало веселое его одобрение: «Не трухай, Лизок! В принципе все будет выглядеть логично! Дряхлого старца-шкипера уносят с капитанского мостика удрученные соратники, ураган крепчает, все орут: „Братцы, выхода нет! Руби грот-мачту, сигай на шканцы, запевай нашенскую, каботажную!..“ Посудина тонет, вся в пробоинах, а кругом айсберги, рифы и прочая гадость! И тут ты, молодая и красивая, в эполетах, водруженных на твои плечи усилиями „пиарщиков“ и прочих имиджмейкерских шустриков, кои тобой усиленно занимаются, даешь в зубы паникерам, занимаешь место у штурвала и уверенно выводишь нашу посудину из штормяги. Во всяком случае, не даешь нашей общей лоханке потонуть!»
Трепу насчет его здоровья вряд ли бы кто, видевший его, поверил. Он в Москве почти не появлялся, чтобы не светиться, потому что никогда не выглядел лучше, чем в те, последние наши дни.
Большая, прекрасной лепки голая голова его (он брил ее еще с юности, чтобы скрыть остатки волосни, вылезшей во время камчатской цинги) прямо-таки светилась от мощных усилий мысли, он старался предусмотреть все: от закупки овса и сена для конюшни, чтобы наши коники без него не оголодали, до замены компьютеров в аналитическом центре близ Рижского вокзала на сверхсовременные. Помимо прочего, он чувствовал себя виноватым. Виноватым хотя бы в том, что я должна буду пахать тут без него.
По сути своей он был хозяин. Ему было больно оставлять без личного присмотра весь четко продуманный и отлаженный механизм того, что почти без натяжки можно было бы назвать империей Туман-ских. Для меня контуры ее, скрытые под покровами коммерческой тайны, все еще оставались размытыми.
В остававшиеся до его отъезда дни он жил в сумасшедшем напряжении, стараясь все продумать, предугадать ход событий хотя бы на ближайшие два-три месяца.
Ночи мы проводили почти без сна, но совсем по другой причине. До меня вдруг по-настоящему дошло, что настанет день, вернее, ночь, когда его не будет рядом. И я жадно и безжалостно изматывала его в постели. Я перестала замечать нашего приемыша, Гришуньку, потому что, как бы я ни любила его, это был комочек плоти, не мной выношенный и не Сим-Симом зачатый, а мне почти до беспамятства захотелось ребенка именно от него, и я крыла себя за то, что не решалась на это прежде, прикидывая:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32