Айзек Азимов
Галатея
Рассказы о демоне Азазеле Ц
Айзек Азимов
Галатея
По каким-то непонятным никому, а особенно мне, причинам, я иногда делюсь с Джорджем своими самыми сокровенными чувствами. Поскольку Джордж обладает огромным и всеохватывающим даром сочувствия, полностью расходуемым на него самого, такое занятие бесполезно, но я все равно иногда это делаю.
Может быть, в этот момент мое чувство жалости к самому себе настолько меня переполняет, что ему нужен выход.
Мы тогда сидели после приличного обеда в ожидании клубничного пирога на Фазаньей аллее, и я сказал:
– Джордж, я так устал, я просто болен от того, насколько эти критики не понимают и не пытаются понять, что я делаю. Мне неинтересно, что делали бы они на моем месте. Ясно, что писать они не умеют, а то не тратили бы времени на критику. А если они хоть как-нибудь умеют писать, то цель всех их критических потуг – хоть как-то уязвить того, кто выше их. И вообще…
Но тут принесли клубничный пирог, и Джордж не преминул воспользоваться возможностью перехватить нить разговора, что он сделал бы в любом случае, даже если бы (страшно подумать!) пирог не принесли.
– Друг мой, – сказал Джордж, – пора бы вам научиться спокойно воспринимать превратности жизни. Говорите себе (и это будет правдой), что ваши ничтожные писания ничтожно мало влияют на мир, и уж тем более не имеет никаких последствий то, что скажут о них критики (если скажут вообще). Такие мысли доставляют большое облегчение и предотвращают развитие язвы желудка. И уж тем более вы могли бы воздержаться от подобных речей в моем присутствии, ибо могли бы понять, что моя работа гораздо весомее вашей, а удары критики гораздо разрушительнее.
– Вы хотите сказать, что вы тоже пишете? – сардонически спросил я, вгрызаясь в пирог.
– Отнюдь, – возразил Джордж, вгрызаясь в свой. – Моя работа гораздо важнее. Я – благодетель человечества, непризнанный, недооцененный благодетель человечества.
Готов был поклясться, что у него увлажнились глаза.
– Я не понимаю, – мягко сказал я, – как чье-нибудь мнение о вас может оказаться настолько низким, что его можно назвать недооценкой.
– Игнорируя эту издевку, поскольку от вас ничего другого не жду, Я все же расскажу вам, что я думаю об этой красавице, Бузинушке Маггс.
– Бузинушке? – переспросил я с оттенком недоверия.
Бузинушка – это было ее имя (так говорил Джордж). Не знаю, почему родители так ее назвали – может быть, она напоминала им некоторые нежные моменты их предшествующих отношений, а может быть, как полагала сама Бузинушка, они поддали малость бузинной настойки, когда были заняты процессом, давшим ей жизнь. А иначе у нее был шанс и не появиться на свет.
В любом случае ее отец, который был моим старым другом, попросил меня быть ее крестным, и я не мог ему отказать. Естественно, что я относился к таким вещам серьезно и вполне ощущал возложенную на меня ответственность, В дальнейшем я всегда старался держаться как можно ближе к своим крестницам, особенно если они вырастали такими красивыми, как Бузинушка.
Когда ей исполнилось двадцать, умер ее отец, и она унаследовала приличную сумму, что, естественно, усилило ее привлекательность и красоту в глазах света. Я, как вы знаете, стою выше всей этой суеты вокруг такого мусора, как деньги, но я счел своим долгом защитить ее от охотников за приданым. Поэтому я взял себе за правило проводить с ней как можно больше времени и часто у нее обедал. В конце концов, она души не чаяла в своем дядюшке Джордже, и я никак не могу поставить это ей в минус.
Как оказалось, Бузинушка не слишком нуждалась в золотом яичке из семейного гнездышка, поскольку она стала скульптором и добилась признания. Художественная ценность ее работ не могла быть поставлена под сомнение хотя бы из-за их рыночной цены.
Я лично не вполне понимал ее творчество, поскольку мой художественный вкус весьма утончен, и я не мог слишком высоко оценивать работы, создаваемые для тех денежных мешков, которые могли себе позволить их покупать.
Помню, я как-то спросил ее, что представляет собой одна из ее скульптур.
– Вот, видишь, – сказала она, – на табличке написано: «Журавль в полете».
Изучив этот предмет, который был сделан из чистейшей бронзы, я спросил:
– Да, табличку я вижу. А где журавль?
– Да вот же он! – она ткнула в маленький заостренный конус, поднимавшийся из бесформенного бронзового основания.
Я внимательно рассмотрел конус и спросил:
– Это журавль?
– А что же еще, старая ты развалина! – она любила такие ласкательные прозвища. – Это острие длинного журавлиного клюва.
– Бузинушка, этого достаточно?
– Абсолютно! – твердо сказала Бузинушка. – Ведь не журавля представляет эта работа, а вызывает в уме зрителя абстрактное понятие журавлиности.
– А, – сказал я, несколько сбитый с толку. – Теперь, когда ты объяснила, действительно вызывает. Но ведь написано, что журавль в полете. Откуда это следует?
– Ах ты дуролом недоделанный! – воскликнула она. – Ты вот эту аморфную конструкцию бронзы видишь?
– Вижу, – ответил я. – Она просто бросается в глаза.
– Так не станешь же ты отрицать, что воздух, как и любой газ, если на то пошло, является аморфной массой. Так вот, эта аморфная бронза есть кристально ясное отражение атмосферы как абстрактного понятия. А вот здесь, на передней поверхности бронзы – тонкая и абсолютно горизонтальная линия.
– Вижу. Когда ты говоришь, все так ясно.
– Это абстрактное понятие полета через атмосферу.
– Замечательно, – восхитился я. – Просто глаза открылись от твоего объяснения. И сколько ты за это получишь?
– А, – она махнула рукой, как будто не желая говорить о таких пустяках. – Может быть, тысяч десять долларов. Это же такая простая и очевидная работа, что мне неловко запрашивать больше. Это так, между прочим. Не то что вот это.
Она показала на барельеф на стене, составленный из джутовых мешков и кусков картона, размещенных вокруг старой взбивалки для яиц, вымазанной чем-то напоминающим засохший желток.
Я взглянул с уважением:
– Это, разумеется, бесценно!
– Я так полагаю, – ответила она. – Это тебе не новая взбивалка – не ней вековая патина. Я эту взбивалку на свалке нашла.
Потом, не могу до сих пор взять в толк почему, у нее задрожала нижняя губа, и она всхлипнула:
– О дядя Джордж!
Я сразу встревожился и, схватив ее красивую, сильную руку скульптора, с чувством пожал.
– В чем дело, дитя мое?
– Джордж, если бы ты знал, как мне надоело лепить эти простенькие абстракции только потому, что публике они нравятся. – Она прижала костяшки пальцев ко лбу и трагическим голосом сказала; – Как бы я хотела делать то, что мне на самом деле хочется, чего требует мое сердце художника.
– А что именно, Бузинушка?
– Я хочу экспериментировать. Я хочу искать новые направления. Я хочу пробовать неиспробованное, изведать неизведанное, исполнить неисполнимое.
– Так кто же мешает тебе, дитя мое? Ты достаточно богата, чтобы это себе позволить.
И тут она улыбнулась, и ее лицо засияло красотой.
– Спасибо на добром слове, дядя Джордж. На самом деле я себе действительно это позволяю – время от времени. У меня есть потайная комната, в которой я храню то, что может понять только вкус настоящего художника. «Тот вкус, что привычен к черной икре», – закончила она цитатой.
– Мне можно на них посмотреть?
– Конечно, дорогой мой дядя. После того как ты меня так морально поддержал, разве я могу тебе отказать?
Она подняла тяжелую гардину, за которой была еле заметная потайная дверь, почти сливавшаяся со стеной. Девушка нажала кнопку, и дверь сама собой открылась. Мы вошли, дверь за нами закрылась, и вся комната осветилась ярчайшим светом.
Почти сразу я заметил скульптуру журавля, выполненную из какого-то благородного камня. Каждое перышко было на месте, в глазах светилась жизнь, клюв приоткрыт и крылья полуприподняты. Казалось, он сейчас взовьется в воздух.
– О Боже мой, Бузинушка! – вскрикнул я. – Никогда ничего подобного не видел!
– Тебе нравится? Я это называю «фотографическое искусство», и мне оно кажется красивым. Конечно, это чистый эксперимент, и критики вместе с публикой уржались бы и уфыркались, но не поняли бы, что я делаю. Они уважают только простые абстракции, чисто поверхностные и сразу понятные каждому, не то что это, для тех утонченных натур, кто может смотреть на произведение искусства и чувствовать, как его душу медленно озаряет понимание.
После этого разговора мне была предоставлена привилегия время от времени заходить в секретную комнату и созерцать те экзотические формы, что выходили из-под ее сильных пальцев и талантливой стеки. Я глубоко восхищался женской головкой, которая выглядела точь-в-точь как сама Бузинушка.
– Я назвала ее «Зеркало», Она отражает мою душу, ты с этим согласен?
Я с энтузиазмом соглашался.
Думаю, что благодаря этому она наконец доверила мне свой самый важный секрет. Как-то я ей сказал:
– Бузинушка, у тебя есть… – я замешкался в поисках эвфемизма, – приятель?
– Приятели? Ха! – сказала она. – Они тут стадами ходят, эти кандидаты в приятели, но на них даже смотреть не хочется. Я же художник! И у меня в сердце, в уме и в душе есть идеальный образ настоящей мужской красоты, которая никогда не может повториться во плоти и крови и завоевать меня. Этому образу, и только ему, отдано мое сердце.
– Отдано твое сердце, дитя мое? – мягко повторил я. – Значит, ты его встретила?
– Встретила… Пойдем, дядя Джордж, я тебе его покажу. Ты узнаешь мою самую большую тайну.
Мы вернулись в комнату фотографического искусства, и за еще одной тяжелой гардиной открылся альков, которого я раньше не видел. Там стояла статуя обнаженного мужчины ростом шесть футов, и она была совершенна в каждом миллиметре.
Бузинушка нажала кнопку, и статуя медленно завращалась на своем пьедестале, поражая своей гладкой симметрией и совершенными пропорциями.
– Мой шедевр, – сказала Бузинушка.
Я лично не слишком большой поклонник мужской красоты, но на лице Бузинушки было написано такое самозабвенное восхищение, что я понял, как переполняют ее обожание и любовь.
– Ты влюблена в этого… изображаемого, – сказал я, стараясь избегать упоминания о статуе как неодушевленном предмете и местоимения «она».
– О да! – прошептала она. – Для него я готова умереть. Пока есть он, все другие для меня противны и бесформенны. Прикосновение любого из них для меня мерзко. Только его хочу. Только его.
– Бедное мое дитя, – сказал я. – Изваяние – не живое.
– Я знаю, – ответила она сокрушенно. – Что же мне делать? Боже мой, что же мне делать?
– Как это все грустно! – проговорил я вполголоса. – Это похоже на историю Пигмалиона.
– Кого? – спросила Бузинушка, будучи, как истинный художник, далека от событий внешнего мира.
– Пигмалиона. Это из древней истории. Пигмалион был скульптором, таким, как ты, только мужского пола. И он так же, как и ты, изваял красивую статую, только по свойственным мужчинам предрассудкам он изваял женщину и назвал ее Галатея. Статуя была столь прекрасна, что Пигмалион ее полюбил. Видишь, все как у тебя, только ты – живая Галатея, а статуя – изваянный Пиг…
– Нет! – резко возразила Бузинушка, – не жди, что я его буду называть Пигмалионом. Грубое, простецкое имя, а мне нужно поэтическое. Я его называю, – голос ее пресекся, она глотнула и продолжила: – Хэнк. Что-то такое мягкое есть в имени «Хэнк», что-то такое музыкальное, чему отзывается сама моя душа. А что там дальше было с Пигмалионом и Галатеей?
– Обуреваемый любовью, – начал я, – Пигмалион взмолился Афродите…
– Кому-кому?
– Афродите, греческой богине любви. Он взмолился ей, и она, из хорошего к нему отношения, оживила статую. Галатея стала живой женщиной, вышла замуж; за Пигмалиона, и они жили долго и счастливо.
– Гм, – промычала Бузинушка, – Афродиты этой, наверное, на самом деле нет?
– В действительности, конечно, нет. Хотя с другой стороны… – я не стал продолжать. Не было уверенности, что Бузинушка правильно поймет упоминание о моем двухсантиметровом демоне Азазеле.
– Плохо, – сказала она. – Вот если бы кто-нибудь мог оживить для меня моего Хэнка, превратить этот холодный, твердый мрамор в теплую мягкую плоть, я бы для него… О дядя Джордж, ты только представь себе, каково было бы заключить в объятия Хэнка и почувствовать под ладонями мягкость, мягкость… – она чуть не мурлыкала на этом слове от воображаемого чувственного наслаждения.
– Дорогая Бузинушка, – сказал я, – мне бы не хотелось воображать, что это делаю я сам, но я понимаю – ты нашла бы это восхитительным. Однако ты говорила, что, если бы кто-нибудь превратил мертвый твердый мрамор в живую мягкую плоть, ты бы что-то там для него сделала. Ты имела в виду что-нибудь конкретное?
– Конечно! Такому человеку я бы дала миллион долларов.
Я сделал паузу, как и любой бы на моем месте – из чистого уважения к сумме – а потом спросил:
– Бузинушка, а у тебя есть миллион долларов?
– У меня два миллиона кругленьких баксов, дядя Джордж, – сказала она в своей простодушной и непосредственной манере, – и я буду рада отдать в этом случае половину. Хэнк этого стоит, тем более что я всегда могу наляпать еще несколько абстракций для публики.
– Это ты можешь, – согласился я. – Ладно, девочка, выше голову, и мы посмотрим, чем может тебе помочь дядя Джордж.
Это был явный случай для Азазела, так что я вызвал моего маленького друга, который выглядит как карманное издание дьявола ростом в два сантиметра, но с остриями рожек и закрученным остроконечным хвостом. Он был, как всегда, не в настроении и стал тратить мое время на подробный и утомительный рассказ, почему именно он не в настроении. Похоже было, что он занимался каким-то искусством – тем, что в его смешном мирке считается искусствам, но хотя он описывал это очень подробно, я так ничего и не понял, кроме одного – что это было охаяно критиками. Критики одинаковы во всей вселенной – злобные и бесполезные все как один.
Хотя, как я думаю, вы должны радоваться, что земные критики обладают хотя бы минимальными следами порядочности. Если верить Азазелу, то высказывания критиков о нем далеко выходят за пределы того, что они позволяют себе говорить о вас. На самый мягкий из примененных к нему эпитетов можно было отвечать только хлыстом. Я это вспомнил потому, что его жалобы на критиков очень напоминают ваши.
Я долго, хотя и с трудом, выслушивал его причитания, пока не улучил момент ввернуть свою просьбу об оживлении статуи. От его визга у меня чуть уши не лопнули.
– Превратить кремниевый материал в углерод-водную форму жизни? А может быть, еще попросишь сотворить тебе планету из экскрементов? Как это – превратить камень в плоть?
– Уверен, что ты можешь измыслить способ, о Могучий, – сказал я. – Ведь если ты сделаешь столь невозможное и доложишь в своем мире, не окажутся ли критики кучкой глупых ослов?
– Они хуже, чем кучка глупых ослов, – буркнул Азазел. – Так о них думать – это значит безмерно их возвысить и незаслуженно оскорбить ослов. Я думаю, что они просто балдарговуины несчастные.
– Именно так они и будут выглядеть. И все, что для этого нужно – превратить холодное в теплое, а твердое в мягкое. Особенно в мягкое. Та молодая женщина, которую я имею в виду, особенно хотела бы, обняв статую, ощутить под своими руками мягкую эластичность тела. Это вряд ли будет трудно. Статуя – совершенное изображение человеческого существа, и тебе ее только надо наполнить мышцами, кровеносными сосудами, органами и нервами, обтянуть кожей – и готово.
– Вот всем этим заполнить, – проще простого, да?
– Вспомни, что ты выставишь критиков балдарговуинами.
– Хм, это стоит принять во внимание. Ты знаешь, как воняют балдарговуины?
– Нет, и не рассказывай, пожалуйста. А я могу послужить тебе моделью.
– Моделью, шмоделыо, – пробормотал он, задумываясь (не знаю, где он берет такие странные выражения). – Ты знаешь, насколько сложен мозг, даже такой рудиментарный, как у людей?
– Ну, – ответил я, – над этим можешь особенно долго не стараться. Бузинушка – девушка простая, и то, что ей нужно от статуи, не требует особого участия мозга – как я думаю.
– Тебе придется показать мне статую и предоставить возможность изучить материал, – сказал он.
– Я так и сделаю. Только запомни: статуя должна ожить при нас, и еще – она должна быть страшно влюблена в Бузинушку.
– Любовь – это просто. Только подрегулировать гормональную сферу.
На следующий день я напросился к Бузинушке снова посмотреть статую. Азазел, сидя у меня в кармане рубашки, время от времени оттуда высовывался и тоненьким голосом фыркал. К счастью, Бузинушка смотрела только на статую и не заметила бы, далее если бы с ней рядом толпились двадцать демонов нормального роста.
1 2