Она спросила корейца, зачем ему в жизни столько жен, а кореец засмеялся, посмотрел на меня, подмигнул и пообещал, что восьмая жена положит всему этому конец. Он сказал, что идеала так и не нашел, но в каждой женщине есть своя прелесть — у одной большое и доброе сердце, у другой — редкий ум и так далее. Я очень хотела слышать, что там далее, тогда кореец сказал, глядя мне в глаза своими желтыми глазами, что должна быть женщина с самым колдовским влагалищем, но ему еще такая не попадалась, и бабушка сразу же встала и ушла, а я спросила, что ему так понравилось у тетушки Леонидии? Ведь, несмотря на ее слова тогда, на крыльце деревенского дома, Леони совершенно не умела готовить, вечно питалась на ходу, и кореец своими кулинарными ухаживаниями, как, впрочем, и серенадами, скорее подавил тетушку, а не осчастливил. Оказывается, ему очень понравились ее глаза. Глаза, понимаешь?! Не понимаешь…
— Я понимаю. Леонидия упала с крыши, и арматура строящегося цоколя проткнула ей глаз.
— Я не знаю, что там было с арматурой, но тетушка Леони оказалась в морге без глаза, об этом мне сразу же доложил мой друг-патологоанатом, мы к этому времени настолько подружились, что мне даже позволялось иногда присутствовать при вскрытиях, особенно, когда доктор был изрядно подвыпивши и поэтому особенно словоохотлив. Он раскрыл мне тайны многих болезней, объяснил прямую зависимость веса и цвета внутренностей от пожирающих их недугов, представь только, что увеличенная пористая печень — это результат не только токсикологического воздействия, инфекции, но и чрезмерной злобы. И я подумала, что печенка моей тетушки Ираиды — чистая и, в полном соответствии веса и объема, хранится у корейца как пример добропорядочной покорности судьбе и праведного образа жизни. Он ни за что бы не взял себе ее матку — старшая из сестер не родила ему трех сыновей, это злая ирония судьбы — Ираида, выбранная им для деторождения, была бесплодна. А вот глаз, зеленовато-голубой глаз Леонидии, наверняка плавает у корейца в колбе как образец невероятного художественного чутья — эта моя тетушка всегда смотрела поверх голов, всегда — в небо и безупречно подбирала цвета на своих картинах, не ела баклажаны, потому что они казались ей противоестественно-фиолетовыми для пищи, давила клюкву в пальцах и обмазывала потом соком свои губы — и не было цвета роднее для ее губ.
Кореец сразу же набрасывался ртом на обмазанные клюквой губы, без прелюдии любовной игры, восхищаясь ее вкусом и умением возбуждать мужчину правильно подобранным цветом рта на длинном, болезненно бледном лице с огромными холодными глазами.
— Извини, конечно, но тогда почка твоей матери?..
— Он рам говорил, что общение с мамой стерилизует его, избавляет от грязи и неудач. Мама пила жизнь быстрыми большими глотками, не то что Леони — та могла смаковать какой-то сюжет или происшествие с медлительностью извращенки, пока не изводила и себя, и окружающих бесконечными попытками неосуществимого, тогда резала полотна кухонным ножом, пила и блевала. А выпитая мамой жизнь выходила из нее слезами облегчения, остатками неприятностей и огорчений, оставляя внутри только хорошее. С ней было так сладко плакать, мама могла утешить кого угодно, и не просто утешить, но и подарить надежду.
— У тебя странная речь. Я бы даже сказала — художественная речь, хотя и с сумбурными попытками спонтанного вымысла.
— Гуманитарный колледж. Театральный кружок. Бабушка была против, а кореец, когда уже жил с нами, мог с ходу, чувственно и вдохновенно пройтись со мной по Шекспиру на английском. Лучше всего у него получался Гамлет.
— Давай напоследок пройдемся еще раз по теме предполагаемого убийства.
— Ну ладно. Когда тетушка Леони упала и умерла, я осталась совсем одна-одинешенька рядом с Синей Бородой, и ужас оставаться с ним в одном доме по ночам победил все мои остальные семь ужасов — одиночества, смерти, выпадения волос, слепоты, глухоты, летаргического сна и падения в разрытую могилу. Тогда я решила уничтожить отчима любым способом. Удобнее всего было найти дохлую крысу, положить ее в укромное место и через несколько дней пропитать иголку трупным крысиным ядом, а потом дать Синей Бороде уколоться этой иголкой. Но подобранная мною в подвале дома мертвая крыса непостижимым образом исчезла на третий день, а после настойки белладонны — полпузырька на бокал вина — кореец сорок пять минут в подробностях описывал мне заплетающимся языком особенности диалектического и механистического детерминизма. Я за это время отковыряла все болячки на коленках, обгрызла ногти на левой руке в ожидании его предсмертных конвульсий и, как ни странно, навек запомнила, что отрицание механистическим детерминизмом объективного характера случайностей ведет к фатализму.
Насладившись собственным красноречием, моим напряженным вниманием, горящими глазами и полыхающими щеками — такое возбуждение он принял за мое потрясение величайшими открытиями философской мысли, — кореец встал, утробно рыгнул, взялся одной рукой за голову, а другой за живот и спросил, не хочу ли я поехать с ним в бассейн поплавать, поскольку лучше всего новое в науке и философии закрепляется, когда организм занят физическими нагрузками. Я отказалась, тогда отчим потребовал, чтобы, разлагаясь в безделье, я уяснила для себя главное — “там, где наука строит гипотезы, идеология в некоторых ее проявлениях может строить произвольные конструкции, выдавая их за реальное отражение действительности”. А после бассейна он обещал объяснить, как идеология страсти может подменять собой любые чувства, в том числе ненависть и любовь, и (кстати!), заигравшись в ненависть, такая молодая особа, как я, может запросто перейти к построению некоторой конструкции смерти, весьма опасной без научного осознания. Уже одевшись и собрав все для плавания (я ходила за ним по пятам, поджидая, когда же, наконец, он свалится в предсмертных судорогах), кореец посоветовал в его отсутствие подумать о познании Вселенной и решить, к какому классу познающих я отношусь: к оптимистам либо к скептикам. И когда он вернется, кроме собственного самоопределения, я должна буду ответить на вопрос: к какому типу познавателей Вселенной относились Фауст, Ксенофан и Гегель.
Это было в среду. В четверг к вечеру я обзвонила все морги и больницы.
Отчим как в воду канул (хотя первым делом я узнала, что в воду он как раз не канул и не утонул в бассейне после моего коктейля). В пятницу к обеду он позвонил и спросил, сделала ли я домашнее задание. К этому времени я обессилела от поисков его трупа и напрочь забыла об именах, записанных впопыхах на обоях в коридоре. “Пока не выяснишь, к какому типу познающих относились эти люди, я домой не вернусь”, — заявил отчим. Я завыла от ненависти к нему и собственного бессилия. Именно в припадке этой ненависти я кинулась в его кабинет, перерыла множество книг и выяснила, что Ксенофан — древний грек, Фауст, конечно же, — литературный персонаж, а Гегель — философ с таким огромным количеством изданных трудов, что я впала в отчаяние: всей моей жизни могло не хватить на их изучение, а как же тогда главная миссия — истребление Синей Бороды?! Но, с другой стороны, если кореец не вернется домой, я не смогу его убить, и он забросает цветами, замучает музыкой и корейской кухней очередную жертву, чтобы потом вырезать у нее внутренности, он уйдет от меня! Тут я впервые осознала, что ужас жить с ним в одном доме и ужас его отсутствия совершенно взаимозаменяемы, или, выражаясь философски, он стал “субъектом” моего познания, а я — “объектом”, и я в отношении к отчиму стала в каком-то смысле “собственностью субъекта, вступив с ним в субъектно-объектные отношения”. По крайней мере, так написано в учебнике по философии.
— Отлично. Молодец. Теперь соберись с силами и расскажи о нападении.
— В субботу посыльный принес от корейца огромный букет красных роз и коробку с пирожными, моя подруга — записку от директора школы родителям, а почтальон — заказное письмо, в котором попечительский совет призывал отчима явиться в городскую управу. Я выщипала все розы до одной — их было тринадцать, разбросала лепестки по полу, а общипанные стебли выбросила на лестницу. После двух дней нервного потребления кофе и яблок я съела восемь пирожных, изодрала в клочья письмо попечительского совета, двенадцать раз проверила, работает ли телефон, и, совсем измотавшись, задремала на диване.
Я услышала, что кореец пришел, по запаху. Запахло духами. Этот убийца жен источал запах французских духов! Когда я открыла глаза, он уже заходил в комнату, удивленно разглядывая кроваво-красные пятна привядших лепестков на полу. Он присел у дивана, всмотрелся в мое лицо — запах духов стал невыносим — и поинтересовался, что именно сказал Фауст по поводу познания Вселенной. Я, совершенно зачумленная сном, сглатывая тошноту после восьми эклеров, примерно пробормотала;
“Природа для меня загадка, я на познании ставлю крест…”, после чего меня стошнило прямо на его ослепительно белую рубашку.
Отчим поволок меня в ванную, я сопротивлялась, кричала, что лично я — агностик, так как напрочь отрицаю возможность полного познания мира. В ванной кореец разделся, я вымыла лицо и заметила на брошенной в раковину рубашке красное пятно. Это была губная помада на сгибе воротника. Губная помада, понимаешь?! На меня снизошло спокойствие и умиротворение, я пошла на кухню, дождалась, пока кореец выжмет разрезанные апельсины, добавит в высокий бокал к апельсиновому соку две стопки водки и полезет в шкаф за трубочкой. В этот момент, не сводя глаз с его татуированной спины, я вылила в бокал пузырек атропина. Отчим, помешав соломинкой коктейль, вдруг от души протянул бокал мне, уверяя, что это поможет справиться с тошнотой. Отшатнувшись и взвыв от отчаяния, я опрокинула стойку с ножами, выбрала на ощупь ручку помощней и — раз! — бросилась на корейца, стараясь попасть ему в лицо…
— Попала?..
— Куда там… Я бегала за ним по кухне, потом — через коридор в комнату. Кореец шутя и даже как-то лениво отмахивался, умоляя меня не порезаться, а я кричала так громко, что прибежала соседка и стала стучать в дверь, и пока кореец открывал дверь, я порезала ему сзади плечо, а он попросил соседку позвонить ноль три — “девочке плохо”. Потом приехала “Скорая”, врач сразу же бросился перевязывать окровавленного корейца, я сидела в углу в коридоре, прижав к себе нож, и нервно икала, соседка вдруг принесла из кухни бокал, чтобы помочь мне с икотой, я взвыла от такой несправедливости судьбы, и тогда врач, закончивший перевязку, сначала отпил немного, а потом — восхищенно покачав головой — все до дна.
Я сказала, что теперь он умрет, если не вызовет у себя рвоту, врач посмотрел на меня с брезгливым снисхождением. Я знаю эти взгляды: я помню их еще со времени поющего психиатра, я замолчала и закрыла голову руками, а медсестра осторожно вытащила из моих сведенных судорогой пальцев нож. Потом я плохо помню. Врач стал писать что-то, свалился со стула, и в “Скорую” его загрузили на каталке. Пошатывающегося, окровавленного корейца завела в машину, держа под руку, медсестра, а меня, укутанную в одеяло, отнес туда на руках шофер, уверяя собравшихся в подъезде соседей, что он видел много “дурдомов”, но такого ему еще не попадалось.
— Врач “Скорой помощи” скончался через три часа. Твоего отчима перевязали, допросили в больнице и отпустили домой, а тебя поместили в бокс для психически неуравновешенных.
— Обидно, да? Отчим живехонький, с небольшой царапиной у шеи выгуливает следующую жертву, а я уже вторую неделю глотаю таблетки и отвечаю на вопросы.
Мне дадут справку?
— Справку?..
— Что я психически больна.
— Это вряд ли. Я пока не вижу особых отклонений.
— А разве это решает не комиссия? Ты откуда вообще?
— Я — судебный психиатр. Вот моя карточка.
— Тебя зовут Пенелопа? Обалдеть… Психиатр по имени Пенелопа. Ладно, я не псих, я — несовершеннолетняя сирота, у которой на фоне страданий по умершим родственникам случился нервный срыв.
— Мне очень понравился твой нервный срыв.
— Я старалась.
— Распишись здесь. И здесь. Ты свободна. Завтра придешь в отделение милиции по месту жительства и будешь там отмечаться до окончания следствия.
— Так просто?
— Сколько тебе осталось до шестнадцатилетия?
— Девять месяцев. А что?
— Если ты успеешь сделать все, что задумала, до своего совершеннолетия, я признаю тебя самой гениальной злодейкой нашего времени.
— Ой-ой-ой!.. И что тогда будет?
— Я возьму тебя к себе на работу.
— В психушку?
— Нет. В прачечную.
Запись закончена в шестнадцать сорок три”.
* * *
Следователь Лотаров достал из кармана тщательно свернутый платок.
Осторожно отогнул уголок, набрал воздуха, оглушительно высморкался, приладил уголок на место, убедился, что тот приклеился, и, удовлетворенно кивнув, положил платок обратно в карман.
Пенелопа достала сигареты.
— В моем кабинете не курят! — тут же злорадно сообщил Лотаров.
Пенелопа сглотнула подкатившую от манипуляций с платком тошноту, убрала сигареты в сумочку, а с зажигалкой баловалась, доведя следователя металлическим клацаньем до легкого раздражения. Раздражение это проявилось сначала в осуждающих взглядах, потом — в перекладывании бумаг на столе, а в конце Лотаров опять достал платок из кармана, попробовал отлепить недавно склеенный уголок, н? смог и высморкался в середину платка.
— Пенелопа Львовна, — заявил после этого следователь, — видите, что получается: у меня аллергия на ваши духи!
— Я вас умоляю, — лениво заметила Пенелопа и покосилась на часы.
Часы показывали без десяти четыре. Рабочий день у следователя Лотарова сегодня до пяти тридцати. Если не повезет и его не вызовут по срочному вызову, то сидеть ей здесь еще долго, каждые пятнадцать минут отказываясь от чая из подозрительного стакана, и гнать подальше воспоминание о носовом платке следователя, который он засмаркивал три дня назад, тот же это платок, или…
Нет, так не годится. Пенелопа определила себе время до половины пятого.
Расслабившись на стуле, вытянув ноги и скрестив их, она, чуть покачивая острым носком правой туфельки, постаралась направить сморкательный потенциал и сосредоточенность Лотарова в нужное русло.
— Девчонка неплохо образована, артистична и имеет неуемное воображение.
Тип неврастеничного шизоида с отклонениями в гениальность. Годам к тридцати, после третьего развода, засядет писать романы.
— И что, — поинтересовался следователь после продолжительного молчания, — ничем больше, кроме как написанием любовных романов, эта психованная человечеству не угрожает?
— А это смотря в чьи руки она попадет. Я предложила спонтанный вариант ее будущего, а вы, судя по всему, готовы засадить ребенка в исправительное учреждение года на два и тем самым в дальнейшем изрядно уменьшить процент раскрываемости по особо тяжким и мошенничеству.
Шевеля губами, следователь переварил полученную информацию и поинтересовался, как же это следует понимать? Если судмедэксперт угрожает, то почему перед ним на столе лежит такое странное заключение по результатам обследования несовершеннолетней девочки Алисы? Такое, можно сказать, успокаивающее? А если Пенелопа Львовна позволяет себе критиковать методы наказания, употребляемые судебной системой в нашей стране, то ей следует помнить, что она…
— Что она является винтиком этой самой судебной системы и должна относиться к ней с почтением и здоровым прагматизмом, — закончила Пенелопа за следователя уже заученную наизусть фразу. — Я работаю в этой самой системе по совместительству, — зевнула она и перекинула ноги, теперь легко покачивалась левая туфля.
Следователь поинтересовался, знакома ли работающая по совместительству Пенелопа Львовна с материалами дела? Пенелопа покивала головой и опять зевнула.
Замахав на нее вдруг рукой, открыв угрожающе рот, следователь наклонился под стол, где благополучно чихнул. Пенелопа закрыла глаза и терпеливо выждала сморкание в заветный платок, отслеживая про себя все звуки.
— Я хочу знать, что это за духи такие, — взял следователь ручку.
— Зачем? — открыла глаза Пенелопа.
— Видите платок? — Лотарову удалось быстрым движением вытащить из кармана платок и протянуть его через стол, прежде чем Пенелопа отшатнулась. — Никогда в жизни не пользовался. А этот специально ношу для встреч с вами. Я направлю духи на санитарную экспертизу.
— Сто двадцать долларов за флакон.
— Ладно, проехали, — сдался следователь. — Как бы вы меня описали? — вдруг спросил он.
— Описала? — удивилась Пенелопа.
— Ну да, — Лотаров постучал по папке с делом Алисы К. — Вот тут у вас есть подробное описание внешности обследуемой и ассоциации, которые у вас эта внешность вызывает.
1 2 3 4 5 6
— Я понимаю. Леонидия упала с крыши, и арматура строящегося цоколя проткнула ей глаз.
— Я не знаю, что там было с арматурой, но тетушка Леони оказалась в морге без глаза, об этом мне сразу же доложил мой друг-патологоанатом, мы к этому времени настолько подружились, что мне даже позволялось иногда присутствовать при вскрытиях, особенно, когда доктор был изрядно подвыпивши и поэтому особенно словоохотлив. Он раскрыл мне тайны многих болезней, объяснил прямую зависимость веса и цвета внутренностей от пожирающих их недугов, представь только, что увеличенная пористая печень — это результат не только токсикологического воздействия, инфекции, но и чрезмерной злобы. И я подумала, что печенка моей тетушки Ираиды — чистая и, в полном соответствии веса и объема, хранится у корейца как пример добропорядочной покорности судьбе и праведного образа жизни. Он ни за что бы не взял себе ее матку — старшая из сестер не родила ему трех сыновей, это злая ирония судьбы — Ираида, выбранная им для деторождения, была бесплодна. А вот глаз, зеленовато-голубой глаз Леонидии, наверняка плавает у корейца в колбе как образец невероятного художественного чутья — эта моя тетушка всегда смотрела поверх голов, всегда — в небо и безупречно подбирала цвета на своих картинах, не ела баклажаны, потому что они казались ей противоестественно-фиолетовыми для пищи, давила клюкву в пальцах и обмазывала потом соком свои губы — и не было цвета роднее для ее губ.
Кореец сразу же набрасывался ртом на обмазанные клюквой губы, без прелюдии любовной игры, восхищаясь ее вкусом и умением возбуждать мужчину правильно подобранным цветом рта на длинном, болезненно бледном лице с огромными холодными глазами.
— Извини, конечно, но тогда почка твоей матери?..
— Он рам говорил, что общение с мамой стерилизует его, избавляет от грязи и неудач. Мама пила жизнь быстрыми большими глотками, не то что Леони — та могла смаковать какой-то сюжет или происшествие с медлительностью извращенки, пока не изводила и себя, и окружающих бесконечными попытками неосуществимого, тогда резала полотна кухонным ножом, пила и блевала. А выпитая мамой жизнь выходила из нее слезами облегчения, остатками неприятностей и огорчений, оставляя внутри только хорошее. С ней было так сладко плакать, мама могла утешить кого угодно, и не просто утешить, но и подарить надежду.
— У тебя странная речь. Я бы даже сказала — художественная речь, хотя и с сумбурными попытками спонтанного вымысла.
— Гуманитарный колледж. Театральный кружок. Бабушка была против, а кореец, когда уже жил с нами, мог с ходу, чувственно и вдохновенно пройтись со мной по Шекспиру на английском. Лучше всего у него получался Гамлет.
— Давай напоследок пройдемся еще раз по теме предполагаемого убийства.
— Ну ладно. Когда тетушка Леони упала и умерла, я осталась совсем одна-одинешенька рядом с Синей Бородой, и ужас оставаться с ним в одном доме по ночам победил все мои остальные семь ужасов — одиночества, смерти, выпадения волос, слепоты, глухоты, летаргического сна и падения в разрытую могилу. Тогда я решила уничтожить отчима любым способом. Удобнее всего было найти дохлую крысу, положить ее в укромное место и через несколько дней пропитать иголку трупным крысиным ядом, а потом дать Синей Бороде уколоться этой иголкой. Но подобранная мною в подвале дома мертвая крыса непостижимым образом исчезла на третий день, а после настойки белладонны — полпузырька на бокал вина — кореец сорок пять минут в подробностях описывал мне заплетающимся языком особенности диалектического и механистического детерминизма. Я за это время отковыряла все болячки на коленках, обгрызла ногти на левой руке в ожидании его предсмертных конвульсий и, как ни странно, навек запомнила, что отрицание механистическим детерминизмом объективного характера случайностей ведет к фатализму.
Насладившись собственным красноречием, моим напряженным вниманием, горящими глазами и полыхающими щеками — такое возбуждение он принял за мое потрясение величайшими открытиями философской мысли, — кореец встал, утробно рыгнул, взялся одной рукой за голову, а другой за живот и спросил, не хочу ли я поехать с ним в бассейн поплавать, поскольку лучше всего новое в науке и философии закрепляется, когда организм занят физическими нагрузками. Я отказалась, тогда отчим потребовал, чтобы, разлагаясь в безделье, я уяснила для себя главное — “там, где наука строит гипотезы, идеология в некоторых ее проявлениях может строить произвольные конструкции, выдавая их за реальное отражение действительности”. А после бассейна он обещал объяснить, как идеология страсти может подменять собой любые чувства, в том числе ненависть и любовь, и (кстати!), заигравшись в ненависть, такая молодая особа, как я, может запросто перейти к построению некоторой конструкции смерти, весьма опасной без научного осознания. Уже одевшись и собрав все для плавания (я ходила за ним по пятам, поджидая, когда же, наконец, он свалится в предсмертных судорогах), кореец посоветовал в его отсутствие подумать о познании Вселенной и решить, к какому классу познающих я отношусь: к оптимистам либо к скептикам. И когда он вернется, кроме собственного самоопределения, я должна буду ответить на вопрос: к какому типу познавателей Вселенной относились Фауст, Ксенофан и Гегель.
Это было в среду. В четверг к вечеру я обзвонила все морги и больницы.
Отчим как в воду канул (хотя первым делом я узнала, что в воду он как раз не канул и не утонул в бассейне после моего коктейля). В пятницу к обеду он позвонил и спросил, сделала ли я домашнее задание. К этому времени я обессилела от поисков его трупа и напрочь забыла об именах, записанных впопыхах на обоях в коридоре. “Пока не выяснишь, к какому типу познающих относились эти люди, я домой не вернусь”, — заявил отчим. Я завыла от ненависти к нему и собственного бессилия. Именно в припадке этой ненависти я кинулась в его кабинет, перерыла множество книг и выяснила, что Ксенофан — древний грек, Фауст, конечно же, — литературный персонаж, а Гегель — философ с таким огромным количеством изданных трудов, что я впала в отчаяние: всей моей жизни могло не хватить на их изучение, а как же тогда главная миссия — истребление Синей Бороды?! Но, с другой стороны, если кореец не вернется домой, я не смогу его убить, и он забросает цветами, замучает музыкой и корейской кухней очередную жертву, чтобы потом вырезать у нее внутренности, он уйдет от меня! Тут я впервые осознала, что ужас жить с ним в одном доме и ужас его отсутствия совершенно взаимозаменяемы, или, выражаясь философски, он стал “субъектом” моего познания, а я — “объектом”, и я в отношении к отчиму стала в каком-то смысле “собственностью субъекта, вступив с ним в субъектно-объектные отношения”. По крайней мере, так написано в учебнике по философии.
— Отлично. Молодец. Теперь соберись с силами и расскажи о нападении.
— В субботу посыльный принес от корейца огромный букет красных роз и коробку с пирожными, моя подруга — записку от директора школы родителям, а почтальон — заказное письмо, в котором попечительский совет призывал отчима явиться в городскую управу. Я выщипала все розы до одной — их было тринадцать, разбросала лепестки по полу, а общипанные стебли выбросила на лестницу. После двух дней нервного потребления кофе и яблок я съела восемь пирожных, изодрала в клочья письмо попечительского совета, двенадцать раз проверила, работает ли телефон, и, совсем измотавшись, задремала на диване.
Я услышала, что кореец пришел, по запаху. Запахло духами. Этот убийца жен источал запах французских духов! Когда я открыла глаза, он уже заходил в комнату, удивленно разглядывая кроваво-красные пятна привядших лепестков на полу. Он присел у дивана, всмотрелся в мое лицо — запах духов стал невыносим — и поинтересовался, что именно сказал Фауст по поводу познания Вселенной. Я, совершенно зачумленная сном, сглатывая тошноту после восьми эклеров, примерно пробормотала;
“Природа для меня загадка, я на познании ставлю крест…”, после чего меня стошнило прямо на его ослепительно белую рубашку.
Отчим поволок меня в ванную, я сопротивлялась, кричала, что лично я — агностик, так как напрочь отрицаю возможность полного познания мира. В ванной кореец разделся, я вымыла лицо и заметила на брошенной в раковину рубашке красное пятно. Это была губная помада на сгибе воротника. Губная помада, понимаешь?! На меня снизошло спокойствие и умиротворение, я пошла на кухню, дождалась, пока кореец выжмет разрезанные апельсины, добавит в высокий бокал к апельсиновому соку две стопки водки и полезет в шкаф за трубочкой. В этот момент, не сводя глаз с его татуированной спины, я вылила в бокал пузырек атропина. Отчим, помешав соломинкой коктейль, вдруг от души протянул бокал мне, уверяя, что это поможет справиться с тошнотой. Отшатнувшись и взвыв от отчаяния, я опрокинула стойку с ножами, выбрала на ощупь ручку помощней и — раз! — бросилась на корейца, стараясь попасть ему в лицо…
— Попала?..
— Куда там… Я бегала за ним по кухне, потом — через коридор в комнату. Кореец шутя и даже как-то лениво отмахивался, умоляя меня не порезаться, а я кричала так громко, что прибежала соседка и стала стучать в дверь, и пока кореец открывал дверь, я порезала ему сзади плечо, а он попросил соседку позвонить ноль три — “девочке плохо”. Потом приехала “Скорая”, врач сразу же бросился перевязывать окровавленного корейца, я сидела в углу в коридоре, прижав к себе нож, и нервно икала, соседка вдруг принесла из кухни бокал, чтобы помочь мне с икотой, я взвыла от такой несправедливости судьбы, и тогда врач, закончивший перевязку, сначала отпил немного, а потом — восхищенно покачав головой — все до дна.
Я сказала, что теперь он умрет, если не вызовет у себя рвоту, врач посмотрел на меня с брезгливым снисхождением. Я знаю эти взгляды: я помню их еще со времени поющего психиатра, я замолчала и закрыла голову руками, а медсестра осторожно вытащила из моих сведенных судорогой пальцев нож. Потом я плохо помню. Врач стал писать что-то, свалился со стула, и в “Скорую” его загрузили на каталке. Пошатывающегося, окровавленного корейца завела в машину, держа под руку, медсестра, а меня, укутанную в одеяло, отнес туда на руках шофер, уверяя собравшихся в подъезде соседей, что он видел много “дурдомов”, но такого ему еще не попадалось.
— Врач “Скорой помощи” скончался через три часа. Твоего отчима перевязали, допросили в больнице и отпустили домой, а тебя поместили в бокс для психически неуравновешенных.
— Обидно, да? Отчим живехонький, с небольшой царапиной у шеи выгуливает следующую жертву, а я уже вторую неделю глотаю таблетки и отвечаю на вопросы.
Мне дадут справку?
— Справку?..
— Что я психически больна.
— Это вряд ли. Я пока не вижу особых отклонений.
— А разве это решает не комиссия? Ты откуда вообще?
— Я — судебный психиатр. Вот моя карточка.
— Тебя зовут Пенелопа? Обалдеть… Психиатр по имени Пенелопа. Ладно, я не псих, я — несовершеннолетняя сирота, у которой на фоне страданий по умершим родственникам случился нервный срыв.
— Мне очень понравился твой нервный срыв.
— Я старалась.
— Распишись здесь. И здесь. Ты свободна. Завтра придешь в отделение милиции по месту жительства и будешь там отмечаться до окончания следствия.
— Так просто?
— Сколько тебе осталось до шестнадцатилетия?
— Девять месяцев. А что?
— Если ты успеешь сделать все, что задумала, до своего совершеннолетия, я признаю тебя самой гениальной злодейкой нашего времени.
— Ой-ой-ой!.. И что тогда будет?
— Я возьму тебя к себе на работу.
— В психушку?
— Нет. В прачечную.
Запись закончена в шестнадцать сорок три”.
* * *
Следователь Лотаров достал из кармана тщательно свернутый платок.
Осторожно отогнул уголок, набрал воздуха, оглушительно высморкался, приладил уголок на место, убедился, что тот приклеился, и, удовлетворенно кивнув, положил платок обратно в карман.
Пенелопа достала сигареты.
— В моем кабинете не курят! — тут же злорадно сообщил Лотаров.
Пенелопа сглотнула подкатившую от манипуляций с платком тошноту, убрала сигареты в сумочку, а с зажигалкой баловалась, доведя следователя металлическим клацаньем до легкого раздражения. Раздражение это проявилось сначала в осуждающих взглядах, потом — в перекладывании бумаг на столе, а в конце Лотаров опять достал платок из кармана, попробовал отлепить недавно склеенный уголок, н? смог и высморкался в середину платка.
— Пенелопа Львовна, — заявил после этого следователь, — видите, что получается: у меня аллергия на ваши духи!
— Я вас умоляю, — лениво заметила Пенелопа и покосилась на часы.
Часы показывали без десяти четыре. Рабочий день у следователя Лотарова сегодня до пяти тридцати. Если не повезет и его не вызовут по срочному вызову, то сидеть ей здесь еще долго, каждые пятнадцать минут отказываясь от чая из подозрительного стакана, и гнать подальше воспоминание о носовом платке следователя, который он засмаркивал три дня назад, тот же это платок, или…
Нет, так не годится. Пенелопа определила себе время до половины пятого.
Расслабившись на стуле, вытянув ноги и скрестив их, она, чуть покачивая острым носком правой туфельки, постаралась направить сморкательный потенциал и сосредоточенность Лотарова в нужное русло.
— Девчонка неплохо образована, артистична и имеет неуемное воображение.
Тип неврастеничного шизоида с отклонениями в гениальность. Годам к тридцати, после третьего развода, засядет писать романы.
— И что, — поинтересовался следователь после продолжительного молчания, — ничем больше, кроме как написанием любовных романов, эта психованная человечеству не угрожает?
— А это смотря в чьи руки она попадет. Я предложила спонтанный вариант ее будущего, а вы, судя по всему, готовы засадить ребенка в исправительное учреждение года на два и тем самым в дальнейшем изрядно уменьшить процент раскрываемости по особо тяжким и мошенничеству.
Шевеля губами, следователь переварил полученную информацию и поинтересовался, как же это следует понимать? Если судмедэксперт угрожает, то почему перед ним на столе лежит такое странное заключение по результатам обследования несовершеннолетней девочки Алисы? Такое, можно сказать, успокаивающее? А если Пенелопа Львовна позволяет себе критиковать методы наказания, употребляемые судебной системой в нашей стране, то ей следует помнить, что она…
— Что она является винтиком этой самой судебной системы и должна относиться к ней с почтением и здоровым прагматизмом, — закончила Пенелопа за следователя уже заученную наизусть фразу. — Я работаю в этой самой системе по совместительству, — зевнула она и перекинула ноги, теперь легко покачивалась левая туфля.
Следователь поинтересовался, знакома ли работающая по совместительству Пенелопа Львовна с материалами дела? Пенелопа покивала головой и опять зевнула.
Замахав на нее вдруг рукой, открыв угрожающе рот, следователь наклонился под стол, где благополучно чихнул. Пенелопа закрыла глаза и терпеливо выждала сморкание в заветный платок, отслеживая про себя все звуки.
— Я хочу знать, что это за духи такие, — взял следователь ручку.
— Зачем? — открыла глаза Пенелопа.
— Видите платок? — Лотарову удалось быстрым движением вытащить из кармана платок и протянуть его через стол, прежде чем Пенелопа отшатнулась. — Никогда в жизни не пользовался. А этот специально ношу для встреч с вами. Я направлю духи на санитарную экспертизу.
— Сто двадцать долларов за флакон.
— Ладно, проехали, — сдался следователь. — Как бы вы меня описали? — вдруг спросил он.
— Описала? — удивилась Пенелопа.
— Ну да, — Лотаров постучал по папке с делом Алисы К. — Вот тут у вас есть подробное описание внешности обследуемой и ассоциации, которые у вас эта внешность вызывает.
1 2 3 4 5 6