этот чернобровый, звероподобный мужчина был, безусловно, культурным человеком с развитым вкусом, что часто побеждало в нем низменные инстинкты.
Современный Дрезден, вне всяких сомнений, многим ему обязан.
Но, пожалуй, больше всего в Дрездене иностранца поражает электрический трамвай. Эти огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.
Ими пользуются все, кроме офицеров при мундире, — им это запрещено. Дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал, разносчики со своими корзинами сидят бок о бок. Трамвай — самый важный объект на улице, и все спешат уступить ему дорогу. Если вы зазевались и при этом умудрились остаться в живых, после выздоровления вас ждет штраф именно за то, что не пропустили его. Так вас учат не ловить ворон.
Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на трамвае. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис без всякого на то повода сказал:
— У этих немцев начисто отсутствует чувство юмора.
— С чего ты взял? — спросил я.
— Сегодня, — ответил он, — я вскочил в один из этих трамваев. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи на этой площадочке, как она там называется?
— Stehplatz, — подсказал я.
— Пусть будет так, — сказал Гаррис. — Ну, вы, наверное, знаете, там основательно трясет, и нужно остерегаться острых углов и быть начеку при отправлении и остановках.
Я кивнул.
— Было нас там человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, конечно, никакого. Трамвай внезапно рванул с места, и я отлетел назад. Я упал на солидного господина, что стоял за мной. Он, в свою очередь, не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И никто из них даже не улыбнулся: ни господин, ни мальчик с трубой; они стояли как ни в чем не бывало и хмуро смотрели в сторону. Я уж было собрался извиниться, но тут трамвай почему-то затормозил, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, по виду профессора. И что же? Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.
— Ну а другие что? — ответил Гаррис. — Ведь пока я не вышел, на каждого из них упал раза по три. Дело в том, — продолжал Гаррис, — они знают, когда будет поворот и в какую сторону им наклоняться. Я же, как иностранец, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высокого класса, но у большинства я бы вызвал смех. Но немцы не заметили в этом ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. Я, по моим подсчетам, падал на него пять раз. Вы уже решили, что на пятый раз он не выдержал и стал смеяться до упаду? Не тут-то было. Он лишь измученно посмотрел на меня. Скучные люди.
В Дрездене Джордж также угодил в историю. У Старого рынка помещался магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки были выставлены так, на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы частенько проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал. Он сказал, что такой подарок наверняка придется по душе его тетушке.
Во время путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из каждого города, в котором мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось чрезмерным, и я неоднократно пытался ему это втолковать. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и болтает с ними о том о сем; наверняка она похваляется своим замечательным племянником. Как племянник я категорически против обычая, заведенного Джорджем. Но ему что говори, что нет.
Итак, однажды в субботу после обеда он бросил нас на произвол судьбы, а сам отправился покупать подушечку для своей тетушки. Он сказал, что уходит ненадолго, и попросил нас подождать его.
Но ждать пришлось долго. Наконец Джордж явился. В руках у него ничего не было, а на лице была написана тревога. Мы спросили, где же подушечка. Он сказал, что подушечка больше не нужна, что он передумал, что он решил, что тетушке подушечка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных ему вопросов перевалило за двадцать, он стал отвечать не по существу.
Однако вечером, когда мы остались с ним наедине, он сам рассказал мне, что с ним приключилось. Он сказал:
— Какие-то они странные, эти немцы.
— Ты это про что? — спросил я.
— Да все про подушечку, — ответил он, — которую я собирался купить.
— Для тети, — уточнил я.
— Да, для тети! — взорвался он. Он весь кипел от ярости; никогда я не видел, чтобы упоминание о тете так уводило человека из себя. — Почему бы мне не послать подушечку своей тете?
— Успокойся, — ответил я. — Высылай на здоровье. а тебя за это очень уважаю.
Он взял себя в руки и продолжал:
— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок, на котором черным по белому написана цена — двадцать марок. Не стану утверждать, что бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я смогу разобрать, что мне говорят, если, конечно, не тараторят как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. Такого я от нее не ожидал. Я просто поражен!
— Чем поражен? — сказал я.
Джорджу всегда кажется, что вам известен конец истории, которую он начал рассказывать; это выводит из себя.
— Тем, что произошло, — ответил Джордж. — Тем, о чем я тебе рассказываю. Она этак застенчиво улыбнулась и спросила, что мне угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и сказал: «Будьте добры, подушечку». Она уставилась на меня так, будто я требовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Пощекочи я ей шейку, она была бы меньше удивлена и обижена.
Она сказала, что я, должно быть, ошибся.
Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, словарный запас мой не богат. Я сказал, что ошибки быть не может. Я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».
Вышла другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей то, что я сказал; мои слова, показалось, смутили ее. Вторая продавщица ей не поверила: по ее мнению, я не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она самолично спросила меня: «Вы сказали, вам нужна подушечка?» — «Я уже и раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю еще разок». — «В таком случае ничего вы не получите».
На этот раз я рассердился. Будь подушечка мне не столь необходима, я бы попросту ушел из магазина; но подушечки на витрине были выставлены явно на продажу. Мне было непонятно, почему это я ничего не получу «Нет, получу!» Это простое предложение. Я произнес его весьма решительно.
Тут подошла третья девушка — собрался весь обслуживающий персонал. Эта третья была такая быстроглазая, пухленькая. При других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление лишь разозлило меня. Мне было непонятно, что им троим здесь надо.
Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, та стала хихикать — этакая хохотушка. Затем они затрещали как сороки, все втроем, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше хихикала третья девушка; а потом стали хихикать и первые две идиотки; можно было подумать, я клоун и даю им бесплатное представление.
Наконец третья девушка успокоилась и подошла ко мне, не переставая хихикать. «Если вы получите, что хотите, то уйдете?» Я не сразу ее понял, и она повторила: «Подушечка. Если вы получите подушечку, вы уйдете из магазина — сейчас же?»
Я с радостью ушел бы, о чем и сообщил ей. Но я добавил, что без того, за чем пришел, не уйду. Буду стоять здесь до поздней ночи, но своего добьюсь.
Она вернулась к двум другим продавщицам. Я уже было подумал, что сейчас мне вынесут подушечку и делу конец. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки; все три хихикали, Бог весть почему, и стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, выпроваживая на улицу, и я, стыду своему, ушел, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, кое-какое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Я ничего не могу понять.
— А что ты просил? — поинтересовался я.
— Подушечку, — ответил Джордж.
— Что ты хотел попросить, я знаю. Меня интересует, как ты назвал ее по-немецки?
— Kuss.
— Пеняй на себя. Есть два немецких слова — Kuss и Kissen. Так вот, Kuss — это «поцелуй», а Kissen — это «подушечка», хотя по-английски все наоборот. Многие путают эти два слова — не ты первый, не ты последний. Ты попросил поцелуй за двадцать марок — ты и получил его. Судя по описанию девушки, он того стоит. Но, как бы то ни было, Гаррису я об этом не скажу. Насколько мне известно, у него тоже есть тетя.
Джордж согласился, что Гаррису лучше ничего не говорить.
Глава VIII
Мистер и мисс Джоунс из Манчестера. — Достоинства какао. — Совет Комитету борьбы за мир. — Окно как аргумент в богословском споре. — Любимое развлечение христиан. — Язык гидов. — Как починить разрушенное временем. — Джордж пробует содержимое пузырька. — Судьба любителя немецкого пива. — Мы с Гаррисом решаем сделать доброе дело. — Ничем не примечательная статуя. — Гаррис и его друзья. — Рай без перца. — Женщины и города
Мы отъезжали в Прагу и томились в огромном зале Дрезденского вокзала, дожидаясь часа, когда железнодорожные власти разрешат нам пройти на перрон. Джордж, который был послан за билетами, вскоре вернулся. Глаза его бешено блестели.
— Я видел! — выпалил он.
— Что видел? — спросил я.
Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно. Он пробормотал:
— Здесь. Идет сюда, оба идут. Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу; все это настоящее!
В то лето, как и всегда в этот сезон, в газетах стали появляться заметки, более или менее правдоподобно описывающие встречу с морским змеем, и на какой-то миг мне показалось, что Джордж говорит о нем. Но тут же я понял, что, как это ни печально, в центре Европы, за триста миль от моря морского змея нам не увидеть. Не успел я уточнить, что же именно Джордж имеет в виду, как он вцепился мне в руку.
— Ага! — сказал он. — Ну что? А вы не верили!
Я повернулся и увидел то, что мало кому из живущих ныне англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, какими их представляют себе в Европе. Они направлялись в нашу сторону, были они из плоти и крови — если это, конечно, был не сон, — живые, осязаемые английский «милорд» и его «мисс», в том виде, в каком они десятилетиями не сходят со страниц европейских юмористических журналов и подмостков оперетт. Все в них было совершенно, до последней детали. Мужчина был высок и тощ, с белесыми волосами, огромным носом и большущими бакенбардами. Поверх костюма цвета соли с перцем на нем было легкое пальто, доходившее почти до пят. Белый шлем был украшен зеленой вуалью; на боку болтался театральный бинокль, а рука в лиловой перчатке сжимала альпеншток, который был чуть длиннее его самого. Его дочь была этакой угловатой дылдой. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, Царство ему Небесное, это получилось бы лучше; он знал, как называются все эти финтифлюшки. Единственное, что могу сказать по этому поводу, — было то платье слишком коротко и открывало пару лодыжек, чего — простите за грубый натурализм — из эстетических соображений делать не следовало бы. Шляпка ее была из тех, что принято называть «прощай, молодость». Обута она была в мягкие башмаки — где-то я читал о каких-то «прюнельках», должно быть, это они и были, — митенки и пенсне. И у нее в руке был альпеншток (до ближайшей горы от Дрездена сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у нее выдавались вперед, как у кролика, а издалека казалось, что она стоит на ходулях.
Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти: он всегда теряет ее, когда она требуется. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она запропастилась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?» — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто, достойное быть запечатленным на пластинку. Позже он вспоминает, что она в сумке: в таких случаях она всегда там оказывается.
Да что внешность? Они разыграли все как по нотам. Они шли, поминутно оглядываясь. У джентльмена в руке был открытый бедекер, а леди сжимала разговорник. Они говорили на французском, которого никто не понимал, и на немецком, которого не понимали они сами. Мужчина, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какого-то какао, сказала: «Возмутительно!» — и отвернулась.
Тут ее легко понять. Вы, наверное, заметили, что даже в чопорной Англии леди, пьющая какао, не требует от жизни многого — какой-нибудь ярд прозрачной кисеи, если судить по рекламным плакатам. В Европе ей жить и того легче, ей вообще ничего не надо. По замыслу производителей какао, этот напиток должен заменить не только еду и питье, но и одежду. Но это к слову.
Конечно же, они сразу оказались в центре внимания. Я поспешил к ним на помощь, и мне удалось завязать с ними разговор. Они были крайне вежливы. Джентльмен сообщил мне, что зовут его Джоунс, сам он из Манчестера; но у меня сложилось впечатление, что он не знает, где он там живет и вообще где находится этот самый Манчестер. Я спросил, куда он направляется, но он и сам толком не знал. Он сказал, что это будет зависеть от обстоятельств. Я спросил, не кажется ли ему, что альпеншток довольно-таки неудобная вещь для прогулок по оживленному городу; он согласился со мной, признавшись, что частенько об него спотыкался. Я спросил, хорошо ли видно сквозь вуаль; он объяснил, что опускает ее лишь тогда, когда сильно надоедает мошкара. Я поинтересовался, не боится ли леди, что ей надует, ведь ветры здесь холодные; он сказал, что да, она неоднократно жаловалась на это. Я не задавал эти вопросы по порядку в той последовательности, что я привожу; я ловко ввернул их в нашу беседу, так что расстались мы друзьями.
Я много размышлял над этим явлением, но так ни до чего и не додумался. Приятель, которого я позже встретил во Франкфурте и которому описал эту парочку, скачал, что видел их в Париже, три недели спустя после Фашодского инцидента, а один англичанин из Страсбурга, где он представлял интересы какого-то нашего сталелитейного завода, вспомнил, что видел их в Берлине в дни всеобщего возмущения нашим вторжением в Трансвааль. Из этого я заключил, что это были безработные актеры, нанятые для поддержания мира во всем мире. Министерство иностранных дел Франции, желая поунять гнев толпы, требующей немедленной войны с Англией, разыскало эту очаровательную парочку и пустило ее гулять по городу. В человека, вызывающего у вас смех, стрелять невозможно. Французская чернь увидела английского гражданина и английскую гражданку — не на карикатуре, а живьем, и негодование сменилось весельем. Успех окрылил их, и они предложили свои услуги германскому правительству — результат оказался потрясающим, в чем мы сами могли убедиться.
Наши власти могли бы извлечь из этого хороший урок. Можно было бы где-нибудь неподалеку от Даунинг-стрит держать пару-тройку коротеньких толстеньких французиков и в случае обострения отношений с Францией пускать их разгуливать по стране. Они бы размахивали руками, пожимали плечами и уплетали лягушек. А то еще можно навербовать взвод нечесаных белокурых немцев. Они бы важно расхаживали по улицам и покуривали свои длинные трубки, приговаривая: «So».
Публика будет помирать со смеху и кричать: «Это с кем воевать? С ними, что ли? Чушь!» Если правительству мой план не понравится, я предложу его Комитету борьбы за мир.
Мы решили подольше задержаться в Праге. Прага — один из самых интересных городов в Европе. Каждый ее камень дышит историей. Нет такого предместья, где в свое время ни кипел бой. В этом городе вынашивалась реформация и подготавливалась Тридцатилетняя война. Но, как мне кажется, не будь пражские окна столь огромны и соблазнительны, городу удалось бы избежать половины бед, выпавших на его долю. Первая из этих грандиозных катастроф началась с того, что в окна пражской ратуши на копья гуситов были сброшены семь советников-католиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Современный Дрезден, вне всяких сомнений, многим ему обязан.
Но, пожалуй, больше всего в Дрездене иностранца поражает электрический трамвай. Эти огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.
Ими пользуются все, кроме офицеров при мундире, — им это запрещено. Дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал, разносчики со своими корзинами сидят бок о бок. Трамвай — самый важный объект на улице, и все спешат уступить ему дорогу. Если вы зазевались и при этом умудрились остаться в живых, после выздоровления вас ждет штраф именно за то, что не пропустили его. Так вас учат не ловить ворон.
Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на трамвае. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис без всякого на то повода сказал:
— У этих немцев начисто отсутствует чувство юмора.
— С чего ты взял? — спросил я.
— Сегодня, — ответил он, — я вскочил в один из этих трамваев. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи на этой площадочке, как она там называется?
— Stehplatz, — подсказал я.
— Пусть будет так, — сказал Гаррис. — Ну, вы, наверное, знаете, там основательно трясет, и нужно остерегаться острых углов и быть начеку при отправлении и остановках.
Я кивнул.
— Было нас там человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, конечно, никакого. Трамвай внезапно рванул с места, и я отлетел назад. Я упал на солидного господина, что стоял за мной. Он, в свою очередь, не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И никто из них даже не улыбнулся: ни господин, ни мальчик с трубой; они стояли как ни в чем не бывало и хмуро смотрели в сторону. Я уж было собрался извиниться, но тут трамвай почему-то затормозил, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, по виду профессора. И что же? Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.
— Ну а другие что? — ответил Гаррис. — Ведь пока я не вышел, на каждого из них упал раза по три. Дело в том, — продолжал Гаррис, — они знают, когда будет поворот и в какую сторону им наклоняться. Я же, как иностранец, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высокого класса, но у большинства я бы вызвал смех. Но немцы не заметили в этом ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. Я, по моим подсчетам, падал на него пять раз. Вы уже решили, что на пятый раз он не выдержал и стал смеяться до упаду? Не тут-то было. Он лишь измученно посмотрел на меня. Скучные люди.
В Дрездене Джордж также угодил в историю. У Старого рынка помещался магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки были выставлены так, на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы частенько проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал. Он сказал, что такой подарок наверняка придется по душе его тетушке.
Во время путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из каждого города, в котором мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось чрезмерным, и я неоднократно пытался ему это втолковать. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и болтает с ними о том о сем; наверняка она похваляется своим замечательным племянником. Как племянник я категорически против обычая, заведенного Джорджем. Но ему что говори, что нет.
Итак, однажды в субботу после обеда он бросил нас на произвол судьбы, а сам отправился покупать подушечку для своей тетушки. Он сказал, что уходит ненадолго, и попросил нас подождать его.
Но ждать пришлось долго. Наконец Джордж явился. В руках у него ничего не было, а на лице была написана тревога. Мы спросили, где же подушечка. Он сказал, что подушечка больше не нужна, что он передумал, что он решил, что тетушке подушечка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных ему вопросов перевалило за двадцать, он стал отвечать не по существу.
Однако вечером, когда мы остались с ним наедине, он сам рассказал мне, что с ним приключилось. Он сказал:
— Какие-то они странные, эти немцы.
— Ты это про что? — спросил я.
— Да все про подушечку, — ответил он, — которую я собирался купить.
— Для тети, — уточнил я.
— Да, для тети! — взорвался он. Он весь кипел от ярости; никогда я не видел, чтобы упоминание о тете так уводило человека из себя. — Почему бы мне не послать подушечку своей тете?
— Успокойся, — ответил я. — Высылай на здоровье. а тебя за это очень уважаю.
Он взял себя в руки и продолжал:
— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок, на котором черным по белому написана цена — двадцать марок. Не стану утверждать, что бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я смогу разобрать, что мне говорят, если, конечно, не тараторят как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. Такого я от нее не ожидал. Я просто поражен!
— Чем поражен? — сказал я.
Джорджу всегда кажется, что вам известен конец истории, которую он начал рассказывать; это выводит из себя.
— Тем, что произошло, — ответил Джордж. — Тем, о чем я тебе рассказываю. Она этак застенчиво улыбнулась и спросила, что мне угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и сказал: «Будьте добры, подушечку». Она уставилась на меня так, будто я требовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Пощекочи я ей шейку, она была бы меньше удивлена и обижена.
Она сказала, что я, должно быть, ошибся.
Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, словарный запас мой не богат. Я сказал, что ошибки быть не может. Я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».
Вышла другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей то, что я сказал; мои слова, показалось, смутили ее. Вторая продавщица ей не поверила: по ее мнению, я не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она самолично спросила меня: «Вы сказали, вам нужна подушечка?» — «Я уже и раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю еще разок». — «В таком случае ничего вы не получите».
На этот раз я рассердился. Будь подушечка мне не столь необходима, я бы попросту ушел из магазина; но подушечки на витрине были выставлены явно на продажу. Мне было непонятно, почему это я ничего не получу «Нет, получу!» Это простое предложение. Я произнес его весьма решительно.
Тут подошла третья девушка — собрался весь обслуживающий персонал. Эта третья была такая быстроглазая, пухленькая. При других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление лишь разозлило меня. Мне было непонятно, что им троим здесь надо.
Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, та стала хихикать — этакая хохотушка. Затем они затрещали как сороки, все втроем, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше хихикала третья девушка; а потом стали хихикать и первые две идиотки; можно было подумать, я клоун и даю им бесплатное представление.
Наконец третья девушка успокоилась и подошла ко мне, не переставая хихикать. «Если вы получите, что хотите, то уйдете?» Я не сразу ее понял, и она повторила: «Подушечка. Если вы получите подушечку, вы уйдете из магазина — сейчас же?»
Я с радостью ушел бы, о чем и сообщил ей. Но я добавил, что без того, за чем пришел, не уйду. Буду стоять здесь до поздней ночи, но своего добьюсь.
Она вернулась к двум другим продавщицам. Я уже было подумал, что сейчас мне вынесут подушечку и делу конец. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки; все три хихикали, Бог весть почему, и стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, выпроваживая на улицу, и я, стыду своему, ушел, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, кое-какое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Я ничего не могу понять.
— А что ты просил? — поинтересовался я.
— Подушечку, — ответил Джордж.
— Что ты хотел попросить, я знаю. Меня интересует, как ты назвал ее по-немецки?
— Kuss.
— Пеняй на себя. Есть два немецких слова — Kuss и Kissen. Так вот, Kuss — это «поцелуй», а Kissen — это «подушечка», хотя по-английски все наоборот. Многие путают эти два слова — не ты первый, не ты последний. Ты попросил поцелуй за двадцать марок — ты и получил его. Судя по описанию девушки, он того стоит. Но, как бы то ни было, Гаррису я об этом не скажу. Насколько мне известно, у него тоже есть тетя.
Джордж согласился, что Гаррису лучше ничего не говорить.
Глава VIII
Мистер и мисс Джоунс из Манчестера. — Достоинства какао. — Совет Комитету борьбы за мир. — Окно как аргумент в богословском споре. — Любимое развлечение христиан. — Язык гидов. — Как починить разрушенное временем. — Джордж пробует содержимое пузырька. — Судьба любителя немецкого пива. — Мы с Гаррисом решаем сделать доброе дело. — Ничем не примечательная статуя. — Гаррис и его друзья. — Рай без перца. — Женщины и города
Мы отъезжали в Прагу и томились в огромном зале Дрезденского вокзала, дожидаясь часа, когда железнодорожные власти разрешат нам пройти на перрон. Джордж, который был послан за билетами, вскоре вернулся. Глаза его бешено блестели.
— Я видел! — выпалил он.
— Что видел? — спросил я.
Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно. Он пробормотал:
— Здесь. Идет сюда, оба идут. Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу; все это настоящее!
В то лето, как и всегда в этот сезон, в газетах стали появляться заметки, более или менее правдоподобно описывающие встречу с морским змеем, и на какой-то миг мне показалось, что Джордж говорит о нем. Но тут же я понял, что, как это ни печально, в центре Европы, за триста миль от моря морского змея нам не увидеть. Не успел я уточнить, что же именно Джордж имеет в виду, как он вцепился мне в руку.
— Ага! — сказал он. — Ну что? А вы не верили!
Я повернулся и увидел то, что мало кому из живущих ныне англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, какими их представляют себе в Европе. Они направлялись в нашу сторону, были они из плоти и крови — если это, конечно, был не сон, — живые, осязаемые английский «милорд» и его «мисс», в том виде, в каком они десятилетиями не сходят со страниц европейских юмористических журналов и подмостков оперетт. Все в них было совершенно, до последней детали. Мужчина был высок и тощ, с белесыми волосами, огромным носом и большущими бакенбардами. Поверх костюма цвета соли с перцем на нем было легкое пальто, доходившее почти до пят. Белый шлем был украшен зеленой вуалью; на боку болтался театральный бинокль, а рука в лиловой перчатке сжимала альпеншток, который был чуть длиннее его самого. Его дочь была этакой угловатой дылдой. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, Царство ему Небесное, это получилось бы лучше; он знал, как называются все эти финтифлюшки. Единственное, что могу сказать по этому поводу, — было то платье слишком коротко и открывало пару лодыжек, чего — простите за грубый натурализм — из эстетических соображений делать не следовало бы. Шляпка ее была из тех, что принято называть «прощай, молодость». Обута она была в мягкие башмаки — где-то я читал о каких-то «прюнельках», должно быть, это они и были, — митенки и пенсне. И у нее в руке был альпеншток (до ближайшей горы от Дрездена сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у нее выдавались вперед, как у кролика, а издалека казалось, что она стоит на ходулях.
Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти: он всегда теряет ее, когда она требуется. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она запропастилась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?» — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто, достойное быть запечатленным на пластинку. Позже он вспоминает, что она в сумке: в таких случаях она всегда там оказывается.
Да что внешность? Они разыграли все как по нотам. Они шли, поминутно оглядываясь. У джентльмена в руке был открытый бедекер, а леди сжимала разговорник. Они говорили на французском, которого никто не понимал, и на немецком, которого не понимали они сами. Мужчина, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какого-то какао, сказала: «Возмутительно!» — и отвернулась.
Тут ее легко понять. Вы, наверное, заметили, что даже в чопорной Англии леди, пьющая какао, не требует от жизни многого — какой-нибудь ярд прозрачной кисеи, если судить по рекламным плакатам. В Европе ей жить и того легче, ей вообще ничего не надо. По замыслу производителей какао, этот напиток должен заменить не только еду и питье, но и одежду. Но это к слову.
Конечно же, они сразу оказались в центре внимания. Я поспешил к ним на помощь, и мне удалось завязать с ними разговор. Они были крайне вежливы. Джентльмен сообщил мне, что зовут его Джоунс, сам он из Манчестера; но у меня сложилось впечатление, что он не знает, где он там живет и вообще где находится этот самый Манчестер. Я спросил, куда он направляется, но он и сам толком не знал. Он сказал, что это будет зависеть от обстоятельств. Я спросил, не кажется ли ему, что альпеншток довольно-таки неудобная вещь для прогулок по оживленному городу; он согласился со мной, признавшись, что частенько об него спотыкался. Я спросил, хорошо ли видно сквозь вуаль; он объяснил, что опускает ее лишь тогда, когда сильно надоедает мошкара. Я поинтересовался, не боится ли леди, что ей надует, ведь ветры здесь холодные; он сказал, что да, она неоднократно жаловалась на это. Я не задавал эти вопросы по порядку в той последовательности, что я привожу; я ловко ввернул их в нашу беседу, так что расстались мы друзьями.
Я много размышлял над этим явлением, но так ни до чего и не додумался. Приятель, которого я позже встретил во Франкфурте и которому описал эту парочку, скачал, что видел их в Париже, три недели спустя после Фашодского инцидента, а один англичанин из Страсбурга, где он представлял интересы какого-то нашего сталелитейного завода, вспомнил, что видел их в Берлине в дни всеобщего возмущения нашим вторжением в Трансвааль. Из этого я заключил, что это были безработные актеры, нанятые для поддержания мира во всем мире. Министерство иностранных дел Франции, желая поунять гнев толпы, требующей немедленной войны с Англией, разыскало эту очаровательную парочку и пустило ее гулять по городу. В человека, вызывающего у вас смех, стрелять невозможно. Французская чернь увидела английского гражданина и английскую гражданку — не на карикатуре, а живьем, и негодование сменилось весельем. Успех окрылил их, и они предложили свои услуги германскому правительству — результат оказался потрясающим, в чем мы сами могли убедиться.
Наши власти могли бы извлечь из этого хороший урок. Можно было бы где-нибудь неподалеку от Даунинг-стрит держать пару-тройку коротеньких толстеньких французиков и в случае обострения отношений с Францией пускать их разгуливать по стране. Они бы размахивали руками, пожимали плечами и уплетали лягушек. А то еще можно навербовать взвод нечесаных белокурых немцев. Они бы важно расхаживали по улицам и покуривали свои длинные трубки, приговаривая: «So».
Публика будет помирать со смеху и кричать: «Это с кем воевать? С ними, что ли? Чушь!» Если правительству мой план не понравится, я предложу его Комитету борьбы за мир.
Мы решили подольше задержаться в Праге. Прага — один из самых интересных городов в Европе. Каждый ее камень дышит историей. Нет такого предместья, где в свое время ни кипел бой. В этом городе вынашивалась реформация и подготавливалась Тридцатилетняя война. Но, как мне кажется, не будь пражские окна столь огромны и соблазнительны, городу удалось бы избежать половины бед, выпавших на его долю. Первая из этих грандиозных катастроф началась с того, что в окна пражской ратуши на копья гуситов были сброшены семь советников-католиков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22