Рассказы – 0
«Алхан-Юрт»: Яуза; Москва; 2006
ISBN 5-87849-190-7
Аркадий Бабченко
Взлетка
Сегодня утром наши штурмовали какое-то село, и весь день из Чечни везут раненых и убитых. Тела не успевают разгружать и выкладывают на взлетке рядком, одного за другим. Их заворачивают в специальные серебристые мешки и оставляют на бетоне. Красивые блестящие пакеты ослепительно горят на солнце, как конфетки. Они такие яркие, что не верится, будто в эти праздничные фантики завернуты обгоревшие человеческие останки.
На взлетке постоянное движение. Кто-то прилетает, кто-то улетает, раненые ждут попутного борта, около фонтанчика с водой толпятся люди. Каждые десять минут на Чечню уходят набитые под завязку штурмовики и возвращаются уже пустыми. Вертушки греют двигатели, горячий ветер гоняет пыль по взлетке, и нам страшно.
Нас везут на войну.
Мы лежим на краю взлетной полосы вдали от всех — Кисель, Вовка Татаринцев и я — и подставляем голые животы небу. Несколько часов назад нас пригнали со станции, и теперь мы ждем, что будет с нами дальше. Наши сапоги стоят рядышком, портянки сохнут на голенищах. Мы впитываем тепло.
Желтые остроги сухой травы колют наши спины. Кисель срывает пальцами ног одну, переворачивается на живот и крошит ее в руках.
— Смотри, сухая совсем. А в Свердловске еще сугробы выше головы.
— Тепло, — поддакивает Вовка.
Нам с Вовкой по восемнадцать лет. Мы с ним вообще похожи — оба сухие, длинные, может, из-за внешнего сходства мы и сдружились особенно крепко. Только Вовка немного темнее меня. Словно сушеный абрикос — смуглый, сухощавый, тощий. Глаза черные, а брови светлые, выгоревшие. Он родом с юга, из-под Анапы, и ехать в Чечню вызвался потому, что, как ему казалось, здесь он будет ближе к дому.
Киселю двадцать два, и в армию его призвали на год, после института. Через шесть месяцев у него дембель, и отправляться на войну он совсем не хотел, думал спокойно дослужить где-нибудь в средней полосе, поближе к своему родному Ярославлю. Но у него ничего не вышло.
Еще рядом с нами сидит губастый Андрюха Жих, самый маленький солдат в нашем взводе, прозванный за это Тренчиком. Его рост не больше полутора метров, но есть он может за четверых. Куда девается все, что он съедает, непонятно — все равно он остается маленьким и тощим, как вобла. Самое выдающееся в его организме — губы, которыми он может зачерпнуть за раз полбанки сгущенки и которые придают его мягкому краснодарскому говору шамкающий оттенок.
Справа от него — еврей Витька Зеликман, который больше всего на свете боится избиений. Мы все боимся избиений, но интеллигентный Зюзик переносит их особенно тяжело. За полгода армии он так и не смог привыкнуть к тому, что он — чмо бессловесное, тварь поганая, серая солдатская скотинка, и каждый тумак повергает его в депрессию. Вот и сейчас он сидит и думает о том, как нас здесь будут бить — больше, чем в учебке, или меньше.
Последний в нашей группе — смурной Рыжий, здоровый, молчаливый парень, который только и думает о том, как бы поскорее сделать отсюда ноги.
Сегодня нам впервые удалось поесть как следует. Наш майор, который орал на нас всю дорогу, сидит сейчас в центре этого поля, довольно далеко, и мы, пользуясь моментом, распотрошили свой неприкосновенный запас, который выдали на дорогу и который майор строго-настрого запретил трогать. В поезде он выдавал сухпаек из расчета одна банка тушенки на сутки, и за два дня пути у нас основательно подвело животы. Хлеб, который везли в отдельном вагоне, не успевали разносить на коротких остановках, когда наш эшелон пропускал встречные, стоя на запасных путях, подальше от людских глаз, и мы были все время голодными.
Чтобы не опухнуть с голодухи окончательно, мы меняли на жратву свои солдатские ботинки. Каждому перед отправкой выдали по паре связанных шнурками парадных ботинок. “Интересно, где мы там будем маршировать?” — сказал Тренчик и первый обменял их на десять пирожков с капустой.
Ботинки брали у нас станционные торговки из жалости. Завидев эшелон, они бросались с пирожками и курочками по-домашнему, но, когда понимали, что это за поезд стоит в запаснике, начинали причитать. Они ходили вдоль эшелона, причитали и крестили наши вагоны и брали у нас ненужные им ботинки и кальсоны в обмен на пирожки. Одна женщина подошла к нашему окну и молча протянула бутылку лимонада и килограмма полтора шоколадных конфет. Она обещала принести сигарет, но майор отогнал нас от окна и запретил высовываться.
Весь хлеб раздать нам так и не успели, он заплесневел. И когда мы, выгрузившись из эшелона в Моздоке, проходили мимо последнего вагона, позеленевший кислый хлеб выбрасывали из него мешками, прямо нам под ноги. Кто сумел, успел подхватить буханку.
Мы оказались в числе самых шустрых. Теперь наши желудки набиты перловой кашей со свининой, кроме того, каждый умял по целой буханке хлеба, и можно сказать, что сейчас мы довольны жизнью.
— Интересно, успеют ли нас сегодня поставить на довольствие? — шамкает своими варениками Тренчик, засовывая вылизанную до блеска ложку за голенище сапога. Пообедав, он тут же начинает думать об ужине.
— А ты что, очень туда торопишься? — отвечает ему Вовка, кивая на хребет, за которым начинается Чечня. — По мне, уж лучше совсем без курева, лишь бы задержаться на этом поле подольше.
— А еще лучше быть как можно дальше отсюда, — говорит Кисель.
— Может, мы и вправду будем печь булочки, а, пацаны? — говорит Тренчик.
— Конечно, тебе бы этого очень хотелось, — отвечает ему Вовка. — Тебя только допусти до хлеборезки, ты за каждый свой вареник по буханке хлеба спрячешь и не подавишься.
— Это верно, — смеется Жих.
В учебке чернявый майор говорил, что набирает команду для выпечки хлеба в Беслан. Он знал, чем нас купить. Оказаться рабочим на хлебозаводе — заветная мечта каждого “духа” — солдата со сроком службы меньше полугода, то есть нас. Первые месяцы голодуха мучит новобранца особенно сильно, а те калории, что мы получали вместе с серой массой, которая называлась “каша ячневая сеченая”, мгновенно выдувало ветром на плацу, когда сержанты устраивали нам послеобеденную прогулку. Нашим растущим организмам постоянно не хватало жратвы, и по ночам мы, втайне друг от друга, жрали в сортире зубную пасту “Ягодка”, которая так аппетитно пахла земляникой.
Два дня назад нас построили в одну шеренгу, и майор подходил к каждому и спрашивал: “Хочешь служить на Кавказе? Езжай, чего ты. Там тепло, там яблоки”. И когда он заглядывал в глаза, солдаты отшатывались от него. У него в зрачках был ужас, а изо рта воняло смертью.
Мы с Вовкой сказали “да”, Кисель сказал “нет” и послал майора вместе с Кавказом в придачу. Теперь мы втроем лежим на этой взлетке в Моздоке и ждем, когда нас повезут на войну. И все те, кто стоял в том строю, тоже сейчас лежат на этой взлетке и ждут.
Нас здесь полторы тысячи человек. Нам всем по восемнадцать лет.
На спине у Киселя большими буквами вырезано: “Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ”. Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода выпытываем у него происхождение этой надписи, но Кисель нам так ничего и не рассказал.
Сейчас я чувствую, что он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это. Он спрашивает первый:
— Кисель, а откуда у тебя это все-таки?
— Давай, давай колись, — поддерживаю я Вовку. — Открой тайну, не уноси с собой.
— Придурок, — говорит Кисель. — Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Не хочет говорить. Лицо его мрачнеет. Видимо, он и вправду думает о том, что нас могут убить.
— Это Наташка, — через некоторое время произносит он. — Мы еще только познакомились. Пошли вместе на одну вечеринку, танцы там, то да сё. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя елка. А утром просыпаюсь — вся простыня в крови... Думал, убью. А вместо этого, видишь, женился.
— Ничего себе у тебя женушка, — говорит Вовка. — С характером. Ее бы к нам в станицу, у нас бы вмиг вылечили. Вожжами. Попробовала бы моя такое выкинуть. Ты небось и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
У Вовки есть девушка, на три года моложе. Они там, на юге, быстро созревают, как фрукты.
— Нет, жена у меня смирная, хорошая, — отвечает ему Кисель. — Что тогда на нее нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась в меня с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты нужен такой, с моей печатью...
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
— У нас обязательно будет четверо детей. Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и не будет лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
— Кисель, — спрашиваю я, — а ты боишься умереть?
— Да, — говорит Кисель.
Он у нас самый старший и самый умный.
Кисель до сих пор удивляется, как это нас так здорово облапошили.
— Ведь должен же быть рапорт, — доказывает он. — Рапорт — это такая бумажка, на которой я пишу: “Прошу Вас отправить меня в мясорубку для дальнейшего прохождения службы”. Я ничего подобного не писал.
— Как это? — подначивает его Вовка. — А списки по технике безопасности, за которые майор просил нас расписаться? Помнишь? Ты хоть читал, за что расписываешься? Ты что, до сих пор так и не понял? Полторы тысячи человек, как один, изъявили желание грудью защищать конституционный строй своей Родины. А чтобы Родине, и без того тронутой нашим порывом, было совсем хорошо, мы сказали ей: “Родина! Не надо переводить бумагу на отдельное согласие каждого. Мы поедем воевать списками. Пускай из сэкономленного таким образом дерева сделают мебель для сиротского дома, в котором будут содержаться чеченские дети, пострадавшие от нашего присутствия на этой войне”.
— Знаешь, Кисель, — говорю я раздраженно, — ты мог бы вообще ни за что не расписываться — и все равно оказался бы здесь. Приказано ехать подыхать, вот и езжай, чего ты выпендриваешься со своим рапортом. Дай лучше закурить.
Он протягивает мне сигарету, мы закуриваем.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым.
От тепла по коже бегут мурашки. Так много тепла у меня не было еще никогда в жизни. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
В поезде было голодно. Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, скукожившись, спят двое — места на всех не хватает, и мы спим по очереди. Куда ни глянь — везде сапоги, сидора, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, — полтора дня мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали бы непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза. Мы чувствовали себя чумными.
Мы не первые на этом поле. Нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала наш страх, словно пот. Сейчас страх тех, кто лежал здесь до нас, выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где-то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации. Он висит над нами словно туман.
Под тополем пьют водку легкораненые. У них безумные глаза и почерневшие лица. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. Полчаса назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это никак не доходит. Они кричат и плачут и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами, мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин и втихаря разглядываем ее. У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Марина предлагает ему выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает кружку спирта в один присест и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся. Не до выпивки.
— Интересно, зачем они здесь? — спрашиваю я Киселя.
— Грозный летят реставрировать, — отвечает он. — Война заканчивается, перемирие на носу.
— Так там же бомбят, вон штурмовики, — говорю я, кивая на очередную пару “Су-25”, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти их сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
— Почему ты думаешь, что они на Грозный? — резонно замечает Кисель. — И потом, строителям-то какая разница. Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
— Откуда ты знаешь про перемирие?
— По телевизору показывали.
— По телевизору много чего показывают.
— Войны больше не будет, — не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. — Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен, и благодатный мир сошел на многострадальную кавказскую землю.
— Аминь, — говорю я.
— А нас тогда зачем везут, раз перемирие? — не унимается Вовка. — И на станции танки стоят, целый эшелон, я сам видел. Их же там поубивают всех, — кивает он на строителей.
— Что-то я тоже не пойму, — говорю я. — Если там перемирие, почему же оттуда везут трупы? По-моему, либо трупы, либо мир, вместе не бывает.
— Бывает, — говорит Кисель, — у нас все бывает.
Мы ждем своей очереди уже целый день, но до нас еще далеко, слишком много народу здесь, несколько тысяч человек. Страх и растерянность правят этим полем, и до людей никому нет дела. Слишком много мертвых, чтобы обращать внимание на живых.
Раненых не успевают отправлять в Ростов. Каждый борт может принять человек десять, и первыми грузят на носилках самых тяжелых. Их запихивают под ящики, ставят на мешки с грузом, кладут просто на пол — куда-нибудь, лишь бы приткнуть, лишь бы они улетели. О них спотыкаются и скидывают с носилок. Одного раненного в живот капитана задевают ногой и вырывают из него дренажные трубки, кровь со слизью течет по трапу самолета и капает на бетон. Капитан кричит. Лужицу тут же облепляют мухи.
Все ждут попутных бортов, все хотят улететь отсюда — в Ростов или Москву, и когда приземляется очередной транспортник, около командира экипажа сразу выстраивается очередь, у всех есть какие-то документы, подтверждающие их внеочередное право занять место в этом самолете. Творится ужасная неразбериха. Полно беженцев, они ходят по полю со своим барахлом и рассказывают жуткие вещи. Это счастливчики, которым удалось вырваться из-под обстрелов, — гражданских не берут в вертолеты, но они захватывают борта штурмом и летят стоя, как в трамвае. Один дед прилетел на шасси — когда вертолет был забит под завязку, он привязал себя к колесу и висел так сорок минут от Ханкалы до Моздока. При этом умудрился притащить с собой два чемодана.
Уставшие летчики никому не делают никаких привилегий. Они безразлично выкрикивают фамилии, написанные в полетном листе, и запускают по списку. Им на все наплевать. Сейчас идет запись на борта, которые, возможно, будут послезавтра, если их не отменят.
Бортов в Чечню тоже не хватает. Строители сидят на этом поле уже третьи сутки. Какие-то спецназовцы ждут отправки почти неделю. Но мы чувствуем, что нас отправят быстро, еще до захода солнца. Мы не строители и не журналисты, мы — мясо, свежее пушечное мясо, и нас тут долго не задержат.
— Интересно, как устроена жизнь, — рассуждает Кисель, — я уверен, что журналисты готовы заплатить любые деньги, чтобы оказаться на следующем борту в Чечню, но их не берут. Им надо туда, они хотят быть там, но их не пускают. Я тоже готов заплатить любые деньги, чтобы остаться здесь, лучше насовсем, а еще лучше — оказаться как можно дальше отсюда, но меня отправят ближайшим же рейсом. Почему так?
Оставшиеся места в самолетах забивают ранеными, после чего перегруженные борта взлетают.
Очередная вертушка тяжело тыкается колесами в бетон, и из нее начинают выгружать раненых.
1 2