Однако в те жаркие дни во Флоренции меня ни разу не посещали никакие воспоминания о моих детских годах.
Целые дни напролет, сидя в кафе, я думал только о ней, той женщине, наедине с которой я оказался взаперти в этом городе.
Словно влюбленный до безумия, я поджидал ее час за часом.
Один вид ее вознаграждал меня, с лихвой оправдывая все мои ожидания. Она была не просто объектом моего несчастья, но его совершенным изображением, его фотографией. Ее улыбки, ее походки, да что там, одного ее платья мне было достаточно, чтобы торжествовать победу над всеми моими прежними сомнениями. Казалось, я видел ее насквозь.
Правда, она в жизни не прикасалась к карабину и никогда не проверяла ни у кого ушей, но все это, конечно, не имело для меня ни малейшего значения. За утренним завтраком она макала свой рожок в кофе с молоком – и одного этого мне вполне хватало. Я кричал ей: перестань. Она переставала, остолбенев от изумления, я извинялся, она не сердилась и ни о чем не спрашивала. Она была маленького роста – и этого мне было достаточно. Она была женщиной – и этого мне тоже хватало с лихвой. Самые простые жесты, самые безобидные слова доводили меня до исступления. И когда она говорила мне: передай, пожалуйста, соль – меня буквально ослеплял головокружительный смысл этих слов. Ничто в ней не ускользало от моего внимания, ничто за эти пять дней не оказалось для меня потеряно без следа. Короче говоря, я расплатился с долгами. За те пять дней я нагляделся на нее за все три года.
И обнаружил множество вещей. Понял, что дело тут не только в том, что она была, скажем, женщиной или, к примеру, вечно веселой и жизнерадостной, и даже не в том, что она плохо мне подходила, нет, я обнаружил еще одну штуку: она была существом особой породы, породы оптимистов. Я вел с собой нескончаемые дискуссии об этой породе: главная отличительная черта оптимистов, их основная цель – довести вас до полного истощения. Как правило, они обладают завидным здоровьем, никогда не унывают, наделены изрядным запасом энергии. И просто обожают полакомиться человеком. Они любят его, считают великим творением природы, он главный предмет их интересов. Говорят, где-то, кажется, в Мексике, есть такие красные муравьи, которые почти мгновенно обгладывают трупы до самых костей. У нее очаровательная внешность, зубки совсем как у ребенка. Вот уже два года, как она, мой муравьишка, стирает мне белье, занимается всякими досадными мелочами быта, и делает все это самым прилежным и аккуратнейшим образом. От того же самого муравья унаследовала она и свою хрупкую грацию – казалось, ее можно раздавить двумя пальцами. Да, она и вправду всегда вела себя со мной как примерный муравей. Который мог одним своим присутствием заставить вас навеки отказаться от всякого оптимизма; от одной близости с которым любые земные радости покажутся вам мрачней похорон, любые труды – гнуснейшим лицемерием и ложью, любые ограничения – самым невыносимым гнетом; одного присутствия которого подле вас достаточно, чтобы вы до последнего своего вздоха отреклись от всех мирских утех и всех трудов праведных, какие только возможны на этом свете. А ведь я жил вместе с ней вот уже целых ада года.
Короче говоря, это во Флоренции я впервые обнаружил, что она превзошла все мои ожидания.
Неиссякаемым источником – как бы поточнее выразиться? – скажем, моей новообретенной страсти к ней стала, конечно же, жара. Она говорила: «А вот я люблю жару», – или, к примеру: «Мне все так интересно, что я просто забываю о жаре». Я обнаружил, что все это неправда, ну, невозможно, чтобы человеческое существо могло полюбить этакую жарищу, что это обычная ложь, к которой она всегда прибегала, привычное для нее оптимистическое вранье, что ничто в это мире никогда бы ее не интересовало, если бы она сама не решила, что это должно ее интересовать, и если бы она не изгнала из своей жизни раз и навсегда все те вольности, какие делают так опасно переменчивым наше расположение духа. Что, усомнись она хоть раз, будто жара и вправду доставляет ей удовольствие, рано или поздно она могла бы поставить под сомнение и все остальное, скажем, к примеру, что ее надежды на мой счет не так уж обоснованны, как ей бы того хотелось. Что она без всяких страданий могла подвергать сомнению все существующее в этом мире, исключение составляли лишь сомнения, которые она считала преступными. И хотя на первый взгляд они кажутся такими мелкими, такими безобидными, все равно я, чемпион по вранью, в конце концов обнаружил, что ее лживые выдумки в корне отличаются от моих.
– Даже рыбы от нее дохнут, – заметил я ей насчет этой самой жары.
Она смеялась. Естественно, я никогда не настаивал. Ко всему прочему, я обнаружил, что все время, что мы с ней жили вместе, она оставалась для меня еще более непонятной, посторонней, чем те рыбины, что чистосердечно подохли в Арно, со всей откровенностью отравляя воздух в городе. Она так ни разу и не сходила на них посмотреть. Утверждая, что никогда не ощущала этой роскошной знойной вони. А я вдыхал ее, словно аромат букета роз. Даже по поводу погоды мы никогда не были одного мнения. У всякой погоды есть свои прелести, говаривала она, у нее не было на этот счет никаких предпочтений. Мне же некоторые явления природы всегда внушали непреодолимое отвращение. Еще я обнаружил, что даже в этих моих приступах враждебности она умудрялась усматривать всегда, и даже во Флоренции, поводы для надежды. Мы ведь пока еще не женаты, шутила она.
Более того, я обнаружил и еще кое-какие вещи, к примеру, что она никогда не испытывает к людям ни любопытства, ни снисхождения и никому сроду не удавалось вывести ее из равновесия. Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно – люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее – удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное – что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.
Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.
Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.
Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал – одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна, – и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она – она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.
Но наступал день, и река исчезала из моей жизни. Меня вновь хватало за горло ее присутствие. И у меня не оставалось ни одной свободной минутки, чтобы помечтать о чем-то ради собственного удовольствия.
Все это прекратилось довольно быстро, еще до того, как спала жара. Однажды после полудня, неожиданно и резко.
Она попросила меня сходить с ней в музей Святого Марка, с подобными просьбами она не обращалась ко мне со дня нашего приезда – а с тех пор, как во мне зародилась эта новая страсть к ней, я был с ней очень мил. Я согласился. Она настолько занимала все мои помыслы, что вдали от нее я чувствовал себя в некотором роде не у дел. А флорентийский музей казался мне наряду с гимнастическими стадионами одним из тех мест, где я мог бы лучше всего выследить ее, застать на месте преступления и обвинить в оптимизме. Так что я с готовностью согласился. И мы отправились туда. Тот день был самым знойным за весь сезон летней жары. Асфальт на улицах совсем расплавился. Мы передвигались словно в вязком сиропе – такое может преследовать разве что в ночных кошмарах. В висках стучало, легкие горели, как в огне. Подохло много рыбы. Этот как раз в тот день умер шимпанзе. Но ей, ей-то все это было нипочем – жизнерадостная, она шагала впереди, слегка обогнав меня, будто указывая путь и стараясь поддержать мой порыв. Вот шлюха, думал я про себя. Вбила себе в голову, будто одержала надо мной крупную победу, и время от времени оборачивается, дабы удостовериться, по-прежнему ли я покорно иду за ней следом. А я плелся сзади в предвкушении, как мне казалось, самых дерзких поступков и откровений – правда, пока еще не мог уточнить, каких именно. Все могло случиться. Теперь наконец-то может произойти все что угодно, говорил я себе. Я покорился, пошел на поводу. Решился. Ну, а дальше что? Вот как раз этого-то я и не знал. Я был вдохновлен, в голове роились тысячи навязчивых идей, но все они были чертовски расплывчаты. Правда, оттого, что они были так смутны и их было такое множество, они вовсе не казались мне менее грандиозными, совсем напротив, как раз благодаря тому, что их было так много и они были такими неопределенными, они и обретали в моем воображении истинное величие. Нет, но какова шлюха, вы только поглядите на эту шлюху, то и дело повторял я про себя. Высоко подняв голову, я шагал к музею. И одного взгляда – сквозь струйки стекавшего со лба и застилавшего мне глаза пота – на нее, так грациозно шествующую чуть впереди, было достаточно, чтобы я почувствовал радость жизни, той жизни, что ждала меня впереди.
Наконец мы добрались до музея.
Он ничуть не походил на музеи, какие мне доводилось видеть прежде. Это был просторный старинный дом, летний, одноэтажный, окрашенный серовато-розовой краской, и смотрел он не на город, а на внутренний садик, вокруг которого шла вымощенная красным песчаником открытая галерея. Хоть в тот день я как раз достиг вершины своей новообретенной страсти, один вид его, стоило мне войти, буквально заставил меня застыть на месте. Он показался мне удивительно красивым. Простой формы, наподобие квадратного колодца. Доводилось ли мне уже когда-нибудь прежде видеть столь же прекрасное строение?
Да нет, вряд ли. Оно было прекрасно на свой неповторимый манер, будто никто не прилагал к тому никаких усилий, а все вышло как бы само собой, так сказать, естественным образом и по вполне понятной причине – стоило лишь взглянуть на него, по одному виду сразу можно было догадаться, почему его построили. Почему? Да потому, что кто-то обладал удивительным пониманием, а быть может, и редчайшим опытом того, что такое лето. Конечно, многие предпочли бы ему другие, поприветливей, поразукрашенней, которые смотрели бы на горы или на море, вместо того чтобы, как этот, не смотреть ни на что, кроме самого себя. Но они были бы неправы. Ибо, когда выходишь из него, город предстает пред тобой совсем в ином свете, чем с порога любого другого дома – здесь словно выходишь в раскаленный воздух из моря и тебя как бы ослепляет. Тень его была такой глубокой, что можно было подумать, будто где-то внизу протекала река. Будто где-то под садом струилась Магра. Вступив после яркого солнца в эту благодатную тень, я оторопел.
– Да пойдем же, – позвала меня Жаклин.
Я последовал за ней. Она спросила у гида, где находится Благовещенье. Как-то во время отцовского отпуска, мне тогда было лет двенадцать, над моей кроватью висела репродукция ангела с этой картины. Два месяца, в Бретани. И у меня было смутное желание поглядеть, каков он, если можно так выразиться, в натуре. Нам объяснили. Оно находилось в одном из залов неподалеку от входа. Мы направились прямо туда. Это оказалась единственная картина в этом зале. Ее в молчании, стоя, рассматривала дюжина туристов. Хоть прямо перед нею в ряд стояло три скамьи, ни один из них не присел. А я, чуть поколебавшись, все-таки взял и уселся. Потом подле меня села и она, Жаклин. Я сразу узнал ангела. Конечно, с тех пор мне приходилось видеть и другие репродукции, кроме той, из моих каникул в Бретани, но запомнилась только она одна. Я узнал этого ангела, будто только вчера засыпал рядом с ним.
– Красиво, правда? – прошептала мне на ухо Жаклин.
Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам – все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.
– Особенно ангел, да? – снова шепнула мне на ухо Жаклин.
Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?
– Просто очень красиво, – снова проговорила Жаклин.
Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?
– И она тоже, заметил? – добавила Жаклин. Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Целые дни напролет, сидя в кафе, я думал только о ней, той женщине, наедине с которой я оказался взаперти в этом городе.
Словно влюбленный до безумия, я поджидал ее час за часом.
Один вид ее вознаграждал меня, с лихвой оправдывая все мои ожидания. Она была не просто объектом моего несчастья, но его совершенным изображением, его фотографией. Ее улыбки, ее походки, да что там, одного ее платья мне было достаточно, чтобы торжествовать победу над всеми моими прежними сомнениями. Казалось, я видел ее насквозь.
Правда, она в жизни не прикасалась к карабину и никогда не проверяла ни у кого ушей, но все это, конечно, не имело для меня ни малейшего значения. За утренним завтраком она макала свой рожок в кофе с молоком – и одного этого мне вполне хватало. Я кричал ей: перестань. Она переставала, остолбенев от изумления, я извинялся, она не сердилась и ни о чем не спрашивала. Она была маленького роста – и этого мне было достаточно. Она была женщиной – и этого мне тоже хватало с лихвой. Самые простые жесты, самые безобидные слова доводили меня до исступления. И когда она говорила мне: передай, пожалуйста, соль – меня буквально ослеплял головокружительный смысл этих слов. Ничто в ней не ускользало от моего внимания, ничто за эти пять дней не оказалось для меня потеряно без следа. Короче говоря, я расплатился с долгами. За те пять дней я нагляделся на нее за все три года.
И обнаружил множество вещей. Понял, что дело тут не только в том, что она была, скажем, женщиной или, к примеру, вечно веселой и жизнерадостной, и даже не в том, что она плохо мне подходила, нет, я обнаружил еще одну штуку: она была существом особой породы, породы оптимистов. Я вел с собой нескончаемые дискуссии об этой породе: главная отличительная черта оптимистов, их основная цель – довести вас до полного истощения. Как правило, они обладают завидным здоровьем, никогда не унывают, наделены изрядным запасом энергии. И просто обожают полакомиться человеком. Они любят его, считают великим творением природы, он главный предмет их интересов. Говорят, где-то, кажется, в Мексике, есть такие красные муравьи, которые почти мгновенно обгладывают трупы до самых костей. У нее очаровательная внешность, зубки совсем как у ребенка. Вот уже два года, как она, мой муравьишка, стирает мне белье, занимается всякими досадными мелочами быта, и делает все это самым прилежным и аккуратнейшим образом. От того же самого муравья унаследовала она и свою хрупкую грацию – казалось, ее можно раздавить двумя пальцами. Да, она и вправду всегда вела себя со мной как примерный муравей. Который мог одним своим присутствием заставить вас навеки отказаться от всякого оптимизма; от одной близости с которым любые земные радости покажутся вам мрачней похорон, любые труды – гнуснейшим лицемерием и ложью, любые ограничения – самым невыносимым гнетом; одного присутствия которого подле вас достаточно, чтобы вы до последнего своего вздоха отреклись от всех мирских утех и всех трудов праведных, какие только возможны на этом свете. А ведь я жил вместе с ней вот уже целых ада года.
Короче говоря, это во Флоренции я впервые обнаружил, что она превзошла все мои ожидания.
Неиссякаемым источником – как бы поточнее выразиться? – скажем, моей новообретенной страсти к ней стала, конечно же, жара. Она говорила: «А вот я люблю жару», – или, к примеру: «Мне все так интересно, что я просто забываю о жаре». Я обнаружил, что все это неправда, ну, невозможно, чтобы человеческое существо могло полюбить этакую жарищу, что это обычная ложь, к которой она всегда прибегала, привычное для нее оптимистическое вранье, что ничто в это мире никогда бы ее не интересовало, если бы она сама не решила, что это должно ее интересовать, и если бы она не изгнала из своей жизни раз и навсегда все те вольности, какие делают так опасно переменчивым наше расположение духа. Что, усомнись она хоть раз, будто жара и вправду доставляет ей удовольствие, рано или поздно она могла бы поставить под сомнение и все остальное, скажем, к примеру, что ее надежды на мой счет не так уж обоснованны, как ей бы того хотелось. Что она без всяких страданий могла подвергать сомнению все существующее в этом мире, исключение составляли лишь сомнения, которые она считала преступными. И хотя на первый взгляд они кажутся такими мелкими, такими безобидными, все равно я, чемпион по вранью, в конце концов обнаружил, что ее лживые выдумки в корне отличаются от моих.
– Даже рыбы от нее дохнут, – заметил я ей насчет этой самой жары.
Она смеялась. Естественно, я никогда не настаивал. Ко всему прочему, я обнаружил, что все время, что мы с ней жили вместе, она оставалась для меня еще более непонятной, посторонней, чем те рыбины, что чистосердечно подохли в Арно, со всей откровенностью отравляя воздух в городе. Она так ни разу и не сходила на них посмотреть. Утверждая, что никогда не ощущала этой роскошной знойной вони. А я вдыхал ее, словно аромат букета роз. Даже по поводу погоды мы никогда не были одного мнения. У всякой погоды есть свои прелести, говаривала она, у нее не было на этот счет никаких предпочтений. Мне же некоторые явления природы всегда внушали непреодолимое отвращение. Еще я обнаружил, что даже в этих моих приступах враждебности она умудрялась усматривать всегда, и даже во Флоренции, поводы для надежды. Мы ведь пока еще не женаты, шутила она.
Более того, я обнаружил и еще кое-какие вещи, к примеру, что она никогда не испытывает к людям ни любопытства, ни снисхождения и никому сроду не удавалось вывести ее из равновесия. Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно – люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее – удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное – что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.
Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.
Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.
Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал – одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна, – и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она – она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.
Но наступал день, и река исчезала из моей жизни. Меня вновь хватало за горло ее присутствие. И у меня не оставалось ни одной свободной минутки, чтобы помечтать о чем-то ради собственного удовольствия.
Все это прекратилось довольно быстро, еще до того, как спала жара. Однажды после полудня, неожиданно и резко.
Она попросила меня сходить с ней в музей Святого Марка, с подобными просьбами она не обращалась ко мне со дня нашего приезда – а с тех пор, как во мне зародилась эта новая страсть к ней, я был с ней очень мил. Я согласился. Она настолько занимала все мои помыслы, что вдали от нее я чувствовал себя в некотором роде не у дел. А флорентийский музей казался мне наряду с гимнастическими стадионами одним из тех мест, где я мог бы лучше всего выследить ее, застать на месте преступления и обвинить в оптимизме. Так что я с готовностью согласился. И мы отправились туда. Тот день был самым знойным за весь сезон летней жары. Асфальт на улицах совсем расплавился. Мы передвигались словно в вязком сиропе – такое может преследовать разве что в ночных кошмарах. В висках стучало, легкие горели, как в огне. Подохло много рыбы. Этот как раз в тот день умер шимпанзе. Но ей, ей-то все это было нипочем – жизнерадостная, она шагала впереди, слегка обогнав меня, будто указывая путь и стараясь поддержать мой порыв. Вот шлюха, думал я про себя. Вбила себе в голову, будто одержала надо мной крупную победу, и время от времени оборачивается, дабы удостовериться, по-прежнему ли я покорно иду за ней следом. А я плелся сзади в предвкушении, как мне казалось, самых дерзких поступков и откровений – правда, пока еще не мог уточнить, каких именно. Все могло случиться. Теперь наконец-то может произойти все что угодно, говорил я себе. Я покорился, пошел на поводу. Решился. Ну, а дальше что? Вот как раз этого-то я и не знал. Я был вдохновлен, в голове роились тысячи навязчивых идей, но все они были чертовски расплывчаты. Правда, оттого, что они были так смутны и их было такое множество, они вовсе не казались мне менее грандиозными, совсем напротив, как раз благодаря тому, что их было так много и они были такими неопределенными, они и обретали в моем воображении истинное величие. Нет, но какова шлюха, вы только поглядите на эту шлюху, то и дело повторял я про себя. Высоко подняв голову, я шагал к музею. И одного взгляда – сквозь струйки стекавшего со лба и застилавшего мне глаза пота – на нее, так грациозно шествующую чуть впереди, было достаточно, чтобы я почувствовал радость жизни, той жизни, что ждала меня впереди.
Наконец мы добрались до музея.
Он ничуть не походил на музеи, какие мне доводилось видеть прежде. Это был просторный старинный дом, летний, одноэтажный, окрашенный серовато-розовой краской, и смотрел он не на город, а на внутренний садик, вокруг которого шла вымощенная красным песчаником открытая галерея. Хоть в тот день я как раз достиг вершины своей новообретенной страсти, один вид его, стоило мне войти, буквально заставил меня застыть на месте. Он показался мне удивительно красивым. Простой формы, наподобие квадратного колодца. Доводилось ли мне уже когда-нибудь прежде видеть столь же прекрасное строение?
Да нет, вряд ли. Оно было прекрасно на свой неповторимый манер, будто никто не прилагал к тому никаких усилий, а все вышло как бы само собой, так сказать, естественным образом и по вполне понятной причине – стоило лишь взглянуть на него, по одному виду сразу можно было догадаться, почему его построили. Почему? Да потому, что кто-то обладал удивительным пониманием, а быть может, и редчайшим опытом того, что такое лето. Конечно, многие предпочли бы ему другие, поприветливей, поразукрашенней, которые смотрели бы на горы или на море, вместо того чтобы, как этот, не смотреть ни на что, кроме самого себя. Но они были бы неправы. Ибо, когда выходишь из него, город предстает пред тобой совсем в ином свете, чем с порога любого другого дома – здесь словно выходишь в раскаленный воздух из моря и тебя как бы ослепляет. Тень его была такой глубокой, что можно было подумать, будто где-то внизу протекала река. Будто где-то под садом струилась Магра. Вступив после яркого солнца в эту благодатную тень, я оторопел.
– Да пойдем же, – позвала меня Жаклин.
Я последовал за ней. Она спросила у гида, где находится Благовещенье. Как-то во время отцовского отпуска, мне тогда было лет двенадцать, над моей кроватью висела репродукция ангела с этой картины. Два месяца, в Бретани. И у меня было смутное желание поглядеть, каков он, если можно так выразиться, в натуре. Нам объяснили. Оно находилось в одном из залов неподалеку от входа. Мы направились прямо туда. Это оказалась единственная картина в этом зале. Ее в молчании, стоя, рассматривала дюжина туристов. Хоть прямо перед нею в ряд стояло три скамьи, ни один из них не присел. А я, чуть поколебавшись, все-таки взял и уселся. Потом подле меня села и она, Жаклин. Я сразу узнал ангела. Конечно, с тех пор мне приходилось видеть и другие репродукции, кроме той, из моих каникул в Бретани, но запомнилась только она одна. Я узнал этого ангела, будто только вчера засыпал рядом с ним.
– Красиво, правда? – прошептала мне на ухо Жаклин.
Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам – все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.
– Особенно ангел, да? – снова шепнула мне на ухо Жаклин.
Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?
– Просто очень красиво, – снова проговорила Жаклин.
Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?
– И она тоже, заметил? – добавила Жаклин. Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39