Бретон с улыбкой принял мои объяснения и посоветовал обратиться к
Фейербаху, философия которого, как мы теперь знаем, грешит идеалистическими
недостатками, но тогда мы не понимали этого.
Пока я изучал Огюста Конта, дабы возвести мою новую религию на надежной
основе, из нас двоих Гала оказалась большей позитивисткой, чем я. Целые дни
она проводила в живописных лавках с торговцами антиквариатом и
реставраторами, покупая кисти, лаки и все что мне было необходимо, чтобы
начать работать. Конечно, я не желал ничего и слышать о технических
вопросах, ибо творил далиниевскую космогонию с ее жареными яйцами,
повисающими без сковородок, ее галлюцинациями, светящимися кругами ауры
ангелов, с ее реминисценциями внутриутробного рая, потерянного в день моего
появления на свет. Я не успевал все это записывать подобающим образом.
Довольно уже того, что для меня все было ясно. Грядущее поколение увидит
мою работу полностью завершенной. Гала не соглашалась со мной. Как
маленькому ребенку, который плохо ест, она говорила: "Дали, малыш,
попробуй! Это что-то совершенно необычайное! Это светло-желтая краска, не
жженая. Говорят, этой краской писал Вермеер." С раздражением и неохотой я
попробовал. "Да! Эта краска недурна. Но ты ведь прекрасно знаешь, что у
меня нет времени заниматься такими пустяками. У меня есть идея! Идея,
которая потрясет весь мир и, главное, сюрреалистов. Никто не сможет
возразить что-нибудь против нее. Я уже не раз думал об этом - о новом
Вильгельме Телле! Речь идет о Ленине...Я напишу своего Ленина, даже если
меня выгонят из сюрреалистической группы. Он будет держать на руках
маленького мальчика - меня, на которого будет плотоядно взирать. Я закричу:
"Он хочет съесть меня!" Я не собираюсь сообщать об этом Бретону",- сказал
я, углубившись в свои видения..."Хорошо,- тихо проговорила Гала. - Завтра а
принесу тебе желтую краску на лавандовом масле. Только бы удалось ее
достать. Но мне хочется, чтобы ты ею писал своего Ленина."
...Я был разочарован. Мой Ленин не вызвал шока среди друзейсюрреалистов.
Это и огорчило и раззадорило меня. Тогда я пойду еще дальше и попытаюсь
сделать что-то совершенно невероятное. Только Арагон возражал против моей
"думающей машины", окруженной бокалами горячего молока.
"Довольно трюкачества, Дали! - воскликнул он гневно. Теперь молоко будут
давать детям безработных". Но Бретон поддержал меня, Арагон же выглядел
довольно нелепо. Даже мое семейство посмеивалось над ним. Но тогда уже он
был последователем отсталой политической концепции, которая привела его
туда, где он теперь, т. е. в никуда.
В это время появилось слово "гитлеризация". Я написал нацистскую няньку за
вязанием. Она попала в большую лужу. По настоянию одного из моих ближайших
друзей-сюрреалистов, приписал ей нарукавную повязку со свастикой. Я никак
не ожидал той бурной реакции, которую эта эмблема вызвала. Меня это
настолько взволновало, что я распространил свои бредовые видения на
личность Гитлера, который мне всегда казался женщиной. Много картин,
написанных в этот период, было уничтожено во время оккупации Франции. Я был
очарован мягкой повадкой, сутуловатостью Гитлера, его тесно облегающей
формой. Всякий раз, когда я начинал писать кожаный ремень, переброшенный от
пояса через плечо, мягкость, нежность плоти Гитлера, втиснутой в военный
мундир, приводила меня в состояние экстаза, вызывала бурное сердцебиение,-
чрезвычайно редкое для меня ощущение, которое я не испытывал даже занимаясь
любовью. Полнокровная плоть Гитлера, которая напоминала мне пышное женское
тело с белоснежной кожей, восхищала меня. Сознавая тем не менее
психопатологический характер этих восторгов, я с трепетом внимал шепоту,
раздававшемуся в моих ушах: "Да, на сей раз я верю, что я на грани
настоящего сумасшествия!"
Я сказал Гала: "Принеси мне желтую краску на лавандовом масле и самые
тонкие в мире кисти. Нет ничего труднее, чем передать в ультрарегрессивной
манере Мейссонье суперстрасти, мистический и чувственный экстаз, которые
охватывают меня, когда я запечатлеваю на холсте кожаную портупею Гитлера."
Напрасно я уверял всех, что мое инспирированное Гитлером головокружение
аполитично, что произведение, вызванное к жизни феминизированным образом
фюрера, заключало в себе скандальную двусмысленность, что у изображенного
есть оттенок патологического юмора, который присутствовал в образах
Вильгельма Телля и Ленина. Сколько раз я объяснял все это моим друзьям, но
все было бесполезно. Этот новый кризис моего творчества породил
подозрительность среди сюрреалистов. Дела пошли совсем плохо, когда стали
распространяться слухи, что Гитлер любит лебедей, одиночество, Вагнера,
страдает манией величия. В своих картинах я собрал все приемы Иеронима
Босха.
Я попросил Бретона созвать срочное совещание нашей группы, чтобы обсудить
гитлеровский мистицизм с позиции ницшеанства и антикатолического
иррационализма. Я надеялся, что антикатолический аспект дискуссии привлечет
Бретона. К тому же я считал Гитлера законченным мазохистом, захваченным
идеей развязать войну, во имя того, чтобы героически проиграть ее. Он
осуществлял один из тех актов, которые были в это время популярны в нашей
группе. Мое настойчивое требование рассматривать мистицизм Гитлера с
сюрреалистической точки зрения, а также придать религиозный смысл
садистическим элементам сюрреализма, которые были усилены моим
параноико-критическим аналитическим методом, отрицавшим автоматизм и
присущий ему нарциссизм, вызвало серию разрывов и многочисленных скандалов
с Бретоном и его друзьями. Последние способствовали нашим раздорам, что
было чревато опасностью для лидера движения.
Я написал пророческую картину о смерти фюрера. И назвал ее "Загадка
Гитлера", что ускорило мое отлучение от наци и получило одобрение
антифашистов. Сейчас, когда я пишу эти строки, должен сознаться, что так и
не разгадал эту загадку.
Как-то вечером группа сюрреалистов собралась для осуждения моего так
называемого "гитлеризма". К несчастью, я забыл подробности этого необычного
заседания. Но, если Бретон вновь когда-нибудь пожелает увидеть меня, я
хочу, чтобы он сообщил мне, что было занесено в протокол, который был
составлен после этой встречи. Когда я вернулся домой в Париж, дверь моей
квартиры была взломана.
Когда мы выясняли отношения, я несколько раз на коленях просил не изгонять
меня, призывал Бретона понять, что моя навязчивая идея о Гитлере была
параноидальной и абсолютно аполитичной. Я говорил, что я не наци и не могу
им стать, ибо, если Гитлер завоюет всю Европу, он, конечно, не упустит
случая разделаться с такими истерическими типами, как я, он уже сделал это
в Германии, где его считали дегенератом. В конечном счете феминизированных
черт, которыми я наделил личность Гитлера, будет достаточно, чтобы я
выглядел иконоборцем в глазах нацистов. Одновременно мой фанатизм,
отягощенный знанием Фрейда и Эйнштейна, которые вынуждены были покинуть
Германию при Гитлере, делал очевидным то, что последний интересовал меня
только как объект моей болезни, отчего он и казался мне ни с чем не
сравнимой катастрофической ценностью.
В довершение всего, когда до их сознания дошла моя невиновность, я должен
был подписать документ, в котором объявлял себя другом пролетариата. Я
подписал его без неприязни, поскольку у меня никогда не было каких-либо
определенных чувств по отношению к нему.
Истина, единая и неделимая, стала вдруг очевидной: нельзя быть радикальным
сюрреалистом в группе, которая руководствуется только политическими
мотивами, и это относилось к Бретону и Арагону.
Такой человек как я, человек, считающий себя безумцем, устроенный с
пифагорейской точностью (в ницшеанском смысле слова), вероятно, не должен
существовать. К чему все сводилось: Дали - законченный сюрреалист,
проповедующий полное отсутствие эстетических и моральных норм, побуждаемый
ницшеанской "волей к власти", утверждающий, что любой "эксперимент" может
быть доведен до крайнего предела. Я требовал права изобразить зад Ленина
девятифутовой длины, придать его портрету расплывчатую аморфность Гитлера,
а если нужно, снабдить его романо-католическими символами...
Запахи тела обрели для меня литургический смысл. Эстетическое начало
одухотворяло буйное цветение моего чувственного экстаза. Эту безумную
страсть венчали многолетние образы знаменитого Великого Мастурбутора,
напоминающие смахивающих на коммунистов насекомых, с наполеоновским брюшком
и пухлыми бедрами Гитлера...
Все только началось! ...Но Бретон сказал Дали: "Нет!" И в каком-то смысле
он был прав, ибо в этом чудовищном смешении он хотел разделить добро и зло.
Но он был прав не вполне, ибо, отстаивая свободу выбора, следовало уступить
этому далиниевскому набору. Он не совсем прав потому, что Дали - абсолютный
рационалист, стремившийся знать об иррациональном все, причем не для того,
чтобы пополнить человеческий культурный репертуар, но, напротив, ослабить
его, овладеть им. Циклотрон философского сквернословия Дали жаждал
сокрушить все своей артиллерией внутриатомных нейтронов, дабы преобразовать
в чистую мистическую энергию низменную, животную биологическую смесь,
сущность которой открывала сюрреалистическая фантазия. Когда-нибудь эта
загнивающая масса одухотворится. Миссия человека на Земле будет выполнена.
Этот момент был назван Кьеркегором...Все было потрясающе мерзко. Все
экзистенциалистиские канализационные крысы, прелюбодействовавшие в подвалах
во времена оккупации, шипящие, визжащие на отбросах сюрреалистического
банкета, - все это было великолепно, и человек был здесь лишним.
"Нет!" - воскликнул Дали. Не раньше, чем все будет избавлено от
иррациональности, не раньше, чем чувственный террор будет облагорожен и
сублимирован высшей красотой смерти, следуя по тропе, ведущей к духовному
совершенству и аскетизму! Только испанец может осуществить эту миссию среди
обилия дьявольских открытий всех эпох. Произойдет всеобщее очищение, и
родится метафизическая геометрия.
Нужно вернуться к серебряной окиси и оливково-зеленому благородству
Веласкеса и Сурбарана, к реализму и мистицизму, к которым мы должны
приобщиться, дабы уподобиться им по значимости. Трансцендентная реальность
должна быть интегрирована в некую чистую реальность. И это уже предполагает
присутствие Бога, который и есть единственная высшая реальность.
Эта далиниевская попытка рационализации мира робка и - правда, не вполне
осмысленно - была сделана в иллюстрациях журнала "Минотавр". Пикассо
попросил издателя Скира поручить мне иллюстрировать "Les Chants de
Maldoror".Гала устроила ленч для Скира и Бретона. Однако не будем говорить
о несчастливой судьбе "Минотавра", который пасется теперь на
материалистических полях Вервэ.
В двух случаях я лицемерно обсуждал с Бретоном мою будущую религию. Он не
понимал меня. Я перестал убеждать. Мы стали все хуже понимать друг друга.
Когда Бретон приехал в НьюЙорк в 1940 году, я позвонил ему в день приезда
поприветствовать его и договориться о встрече: мы договорились встретиться
на следующий день. Я упомянул о новой платформе для наших идей. Мы должны
были начать новое большое мистическое движение, призванное развить наш
сюрреалистический опыт и раз и навсегда отделить его от материализма. Но в
тот же вечер друзья сказали мне, что Бретон вновь оклеветал меня, назвав
поклонником Гитлера. Это была опасная ложь. С тех пор мы больше не
встречались.
Однако благодаря своей точной, как счетчик Гейгера, врожденной интуиции я
понимаю, что Бретон был мне близок. Его интеллектуальная активность,
невзиря на внешние проявления, была чрезвычайно ценна и отсутствовала у
экзистенциалистов, несмотря на их быстротечные театральные успехи.
С тех пор, как сорвалась моя последняя встреча с Бретоном, сюрреализм
перестал существовать. Когда на следующий день корреспондент крупной газеты
попросил меня дать определение сюрреализма, я ответил: "Сюрреализм - это
я!". Я так и думаю, ибо только я последовательно осуществлял его идеи. Я ни
от чего не отрекаюсь, напротив, я подтверждаю, что сублимирую,
иерархизирую, рационализирую, дематериализую, одушевляю все. Мой нынешний
ядерный мистицизм - в значительной степени продукт, инспирированный Святым
Духом, демоническими и сюрреалистическими экспериментами первой половины
моей жизни.
Дотошный Бретон составил мстительную анаграмму на мое прекрасное имя,
трансформировав его в "Avida Dollars". Хотя это не шедевр великого поэта,
однако в контексте моей жизни, признаться, он довольно удачно отвечал
тогдашним моим амбициям. Действительно, Гитлер умер в вагнеровском духе - в
Берлине, на руках Евы Браун. Услышав эту новость, я подумал: Сальвадор Дали
станет величайшей куртизанкой своего времени. Так и было. После смерти
Гитлера началась новая мистическая и религиозная эра, которая поглотила все
идеологии. Современное искусство, пропыленное наследие материализма,
полученное от Французской революции, противостояли мне последние десять
лет. Я обязан писать хорошо, ибо мой атомистический мистицизм сможет лишь
тогда одержать победу, когда обретет прекрасную форму.
Я знаю, что искусство абстракционистов, веривших в "ничто" и,
следовательно, писавших "ничто", послужило великолепным пьедесталом для
Сальвадора Дали, изолированным в наш презренный век от материалистического
декоративизма и любительского экзистенциализма. Все так и было. Но чтобы
стоять крепко, я должен был быть сильнее прежнего. Я должен был делать
деньги, чтобы выдержать. Деньги и здоровье! Я совсем перестал пить и стал
усиленно заботиться о себе. В то же время я старался придать больше блеска
Гала, сделать ее счастливой. Мы тратили деньги, делая все во имя красоты и
добродетели. Анаграмма подтверждала свою истинность.
Меня привлекало в философии О. Конта то, что он ставит во главе своей
иерархии банкиров, которым придает большое значение. Меня всегда впечатляло
золото в любом виде. В юности я думал о том, что Мигель Сервантес,
написавший своего Дон Кихота во славу Испании, умер в черной нищете,
Христофор Колумб, открывший Новый Свет, умер при тех же обстоятельствах и к
тому же в тюрьме. Моя предусмотрительность подсказывала мне в юности два
пути:
1. Попасть в тюрьму как можно раньше. Так и случилось.
2. Как можно скорее стать мультимиллионером. И это произошло. Как заметил
католанский философ Франческо Ппуйель: "Самое сильное желание человека -
обретение священной свободы жить, не нуждаясь в труде". Дали в свою очередь
добавил к этому афоризму: эта свобода способствует проявлению человеческого
героизма.
Я сын Вильгельма Телля, который превратил в слиток золота яблоко
"каннибалистического" раздора, которое мои духовные отцы, Андре Бретон и
Пабло Пикассо рискованно положили мне на голову, столь хрупкую и любимую
мной. Да, я верил в то, что спасу современное искусство, я - единственный,
кто способен сублимировать, интегрировать, рационализировать все
эксперименты современной эпохи в великой классической традиции реализма и
мистицизма, которые являются высшей миссией Испании.
Роль моей страны чрезвычайно важна для великого движения атомистического
мистицизма, который характеризует нашу эпоху. Своим неслыханным техническим
прогрессом Америка эмпирически подтверждает наличие этого нового
мистицизма.
Гений иудейского народа дает эти доказательства непроизвольно благодаря
Фрейду и Эйнштейну, их динамическим и антиэстетическим возможностям.
Франция осуществляет важную дидактическую роль. Она, вероятно, создаст
конституционную форму "атомистического мистицизма", обязанную ее
интеллектуальной отваге. Но опять-таки миссия Испании состоит в
облагораживании всего религиозной верой и красотой.
Анаграмма "Avida Dollars" - мой талисман. Она принесла с собой приятный и
монотонный поток долларов. Когда-нибудь я расскажу правду о том, как
собирались плоды священных расстройств Данаи. Это будет глава моей новой
книги, вероятно, шедевра, "Жизнь Сальвадора Дали как произведение
искусства".
А сейчас я хочу рассказать анекдот. Как-то одним весьма удачным вечером,
когда я возвращался в свою квартиру в нью-йоркском отеле, я услышал звон
металла в своих ботинках после того, как заплатил таксисту. Сняв их, я
обнаружил две пятидесятицентовые монеты. Гала, которая как раз не спала,
окликнула меня из своей комнаты: "Дали, дорогой! Мне только что приснилось,
что дверь приоткрылась и ты вошел с какими-то людьми.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Дневник Гения'
1 2 3