Одним из первых явился Фавоний — тот самый друг Катона, с которым Брут около двух месяцев назад рискнул завести философский диспут о законности тираноубийства. Тогда он высмеял эту затею, однако сейчас, обнаружив Брута во главе удачливых тираноборцев, прибежал высказать свое восхищение.
Марк его не слушал. Он все еще не избавился от пережитого потрясения, у него страшно болела рука, но главным образом его снедала тревога за Порцию. До покушения он не позволял себе даже думать о жене, а как только все было кончено, немедленно послал домой раба. Но почему его так долго нет?
Он, кажется, даже не заметил, когда к их группе присоединился еще один известный персонаж — бывший зять Цицерона, отъявленный цезарианец, непотопляемый Публий Корнелий Долабелла. Красавец Долабелла во всех случаях жизни признавал одну-единственную линию поведения — ту, что кратчайшим путем вела к успеху и богатству. К своим двадцати пяти годам этот неисправимый игрок успел промотать несколько состояний и утопал в долгах — после развода с Туллией он даже не смог вернуть отцу жены ее приданое. Цицерон горько сокрушался по этому поводу, но тем не менее продолжал дарить его симпатией и называл милым пройдохой.
Чтобы поправить дела, Долабелла серьезно рассчитывал на Цезаря и имел на то все основания. Особенно порадовал его последний подарок диктатора: после отъезда в Персию тот обещал назначить его консулом, на пару с Антонием. Для человека его возраста это была бы поистине блистательная карьера.
Внезапная гибель Цезаря означала, что действующими консулами становятся Долабелла и Антоний. Казалось бы, простая порядочность должна была удержать его от попрания праха вчерашнего благодетеля, но тот, кто так думал, слишком плохо знал Публия Корнелия. Горячо пожимая заговорщикам руки, Долабелла благодарил их за избавление от тирана, сожалел о том, что его не позвали участвовать в покушении, и уверял, что мысленно все время был с ними.
Как ни противно было слушать этого перевертыша, Кассий не сдержал одобрительной улыбки. Все-таки Долабелла теперь консул, а с точки зрения закона совсем неплохо, что консул примкнул к заговорщикам. К тому же всем известно, что Долабелла и Марк Антоний терпеть друг друга не могут. Почему бы не сыграть на взаимной вражде обоих консулов? Кассия эта перспектива так обрадовала, что он даже не вспомнил о ходивших по Риму скабрезных слухах, намекавших на связь его жены Тертуллы с Долабеллой.
Брут не разделял энтузиазма Кассия. Он не верил в пользу сделки с прохвостами. Если все возвращается на круги своя, стоило ли убивать Цезаря?
Так же холодно встретил он Лентула Спинтера, отметив, однако, что тот позаботился прицепить на пояс точно такой кинжал, какими вооружились заговорщики. Впрочем, Марк давно утратил уважение к Публию Лентулу, в прошлом одному из самых воинственных сторонников Помпея, накануне битвы под Фарсалом мечтавшему, что отберет у Цезаря сан верховного понтифика.
К ним прибилось еще два-три человека, правда, не имевших в городе особого влияния. Массовой поддержкой тут и не пахло. Но самое неприятное выяснилось, когда они поднялись на вершину Капитолийского холма. Оказалось, что Долабелла дорогой испарился. Очевидно, он в очередной раз решил, что разумнее будет сопровождать заговорщиков мысленно.
Колебался не только Долабелла. Мало кто в городе решился в эти послеполуденные часы занять твердую позицию: неизвестно ведь, чего хотят тираноборцы, неизвестно, что предпримут сторонники Цезаря. Даже те, кто поддерживал Брута с друзьями, предпочитали делать это с оглядкой и на расстоянии, как Долабелла или его бывший тесть Цицерон.
Примерно неделю назад Цезарь отругал рабов, все утро продержавших в приемной Марка Туллия, явившегося к диктатору с визитом.
— Он и так терпеть меня не может, — выговаривал он слугам, — зачем же создавать для его ненависти подлинные причины.
Цицерона наверняка обрадовала смерть Цезаря, которому он всегда завидовал. И он не мог не понимать, что в какой-то мере и сам приложил к ней руку. Его долгие провокационные беседы, его тонкие намеки на героического предка Брута принесли свои плоды. И никто не удивился бы, если старый консуляр разделил бы с заговорщиками моральное бремя покушения.
Но... он не торопился это делать. А ведь Брут в своей речи, которую ему так и не дали произнести, намеревался воззвать к Цицерону как к символу республики и пригласить его вместе с сенаторами взять на себя преобразование государственного порядка.
Напрасно тираноборцы ждали, что совесть республики примкнет к их рядам. День клонился к вечеру, а Цицерон так и не объявился. Марк Туллий ограничился тем, что послал Базилу — одному из бывших сторонников Цезаря, не игравшему в заговоре сколько-нибудь заметной роли, коротенькую записку, составленную в несвойственной его обычной велеречивости лаконичной манере:
«Поздравляю. Радуюсь. Слежу за твоими делами. Хочу, чтобы ты явил мне свое расположение и рассказал, что происходит».
Все это звучало настолько туманно, что, случись неприятность, Цицерон с легкостью доказал бы, что вовсе не имел в виду убийство Цезаря. Впрочем, стоило ли удивляться? И Брут, и его друзья слишком хорошо знали, чего стоит этот тщеславный говорун, охотно изображающий из себя героя, если ему лично ничто не грозит, и празднующий труса при малейших признаках реальной опасности. Именно по этой причине они и держали его в стороне от заговора, с улыбкой повторяя друг другу, что мужество — не то качество, которое приходит с возрастом.
И если они ждали поддержки от Цицерона, то лишь потому, что верили: с гибелью Цезаря опасность окончательно миновала, а значит, Цицерон не замедлит встать на сторону победителей. Его осторожность заставила их взглянуть в лицо действительности и осознать факт, над которым им меньше всего хотелось размышлять: никакой победы они не одержали.
Итак, Цезарь убит. Что дальше? Они, его убийцы, сгрудились на Капитолийском холме, отрезанные от города, отрезанные от людей. Они надеялись, что вслед за покушением само собой вспыхнет массовое движение в их поддержку. И просчитались.
Но, может быть, еще не поздно его подтолкнуть? Конечно. Надо только развить бешеную активность и перетянуть на свою сторону народ. Надо запустить в ход самую бессовестную пропаганду, используя наиболее весомый из всех аргументов — деньги. В Риме все решают две силы — армия и плебс, и эти силы надо обернуть к себе, а не против себя.
Армия? Они о ней даже не вспомнили. Разве они замыслили военный переворот? И потом, среди них нет никого, кто хоть чем-то напоминал бы Мария или Суллу, Помпея или самого Цезаря. Рваться к власти, опираясь на легионы. Да такая возможность среди них даже не обсуждалась. Добиться расположения ветеранов галльских, британских, испанских и восточных походов, беззаветно преданных своему императору, — само по себе почти немыслимо, но если подойти к делу с умом... Наобещать воинам, что их ждут награды и земли... Люди слабы, а звон золота нередко глушит голос совести...
Да что там говорить, достаточно было подкупить одного-единственного человека — Марка Эмилия Лепида, приходившегося Кассию и Бруту зятем. Лепид всю жизнь лелеял сокровенную мечту — занять должность верховного понтифика. После смерти Цезаря пост освободился. Стоит отдать его Лепиду, и о солдатских мятежах можно не волноваться — начальник конницы сумеет с ними справиться. Но ни Бруту, ни Кассию эта мысль даже не пришла в голову. Еще бы, ведь это значило грубо нарушить закон!
Плебс таил в себе опасность иного рода, отнюдь не меньшую. Не то чтобы чернь очень уж любила Цезаря, просто она являла собой огромную массу, целиком находящуюся во власти переменчивых настроений и готовую за подачки поддерживать кого угодно. Сумеют тираноборцы подольститься к толпе — она сделает из них триумфаторов, не сумеют — втопчет в пыль.
Чтобы найти общий язык с плебсом, следовало войти в сговор с вожаками, щедрой рукой сыпать деньги главам жреческих коллегий, которым подчинялись ремесленники и торговцы. Впрочем, Долабелла выразил готовность взять этот труд на себя — у него в этих кругах имелись свои связи, унаследованные от его предшественника Клодия.
Этого-то как раз и опасались заговорщики. Брут, Кассий и все остальные всю свою жизнь, с раннего детства, наблюдали, как бессовестные политики манипулируют огромными плебейскими массами. И они знали, на что способна обезумевшая толпа. Знали и боялись ее. Как знать, быть может, они уже пробудили силу, обуздать которую у них не хватит умения?
Брут и его друзья, выходцы из патрицианских семей, организовали заговор от имени и во имя народа. Но смысл, который они вкладывали в понятие «народ», имел очень мало общего с грубой реальностью. Тот человеческий муравейник, который копошился внизу, на площади Форума, ничем не напоминал прекрасный образ, сложившийся в их мечтах под влиянием прочитанных книг. Разве эти тысячи бездельников, отпущенников, дезертиров, чужеземцев хоть в чем-нибудь походят на воинов и землепашцев, свободу которых они жаждали отстоять?
Идеальный народ их грез никогда не существовал. Правда, они могли бы попытаться создать его, если бы достаточно сильно в него верили. Но их охватили уныние и усталость. Бруту внезапно открылась простая истина: в эти самые минуты повсюду в Риме — и в роскошных домах патрициев, и в жалких хибарах Субурры — каждый житель города думает лишь о том, как бы целым и невредимым пережить смуту, а если повезет, то и заработать на ней. Марк и его друзья совершили убийство именем отчизны, чести и свободы. Но они ошиблись эпохой. С тех самых пор, как в городе стало не протолкнуться от чужеземцев, прибывавших со всех концов Италии и других провинций, слово «родина» начало утрачивать свой смысл, вытесняемое спесью завоевателей. Что же до чести и свободы, то римляне давным-давно обменяли их на нечто более существенное — корзинку с подарками от патрона, а то и теплое местечко. Нет, если они хотели достучаться до сердец соотечественников, их надо было соблазнять деньгами и роскошью, легкой и беззаботной жизнью.
Свобода — это прекрасно, но борьба за нее требует жертв. Разве случайно то, что почти все честные люди прозябают в бедности? И кого теперь интересуют политические идеалы? Столетие гражданских войн, проскрипций, подстроенных выборов и продажных политиков истощили волю народа к возмущению. Тысячи и тысячи италиков охотно поддержали бы поэта Тибула, который вскоре с откровенным цинизмом заявит: «Не желаю умирать молодым ради пустяков».
Именно такая судьба и ждала Брута и его друзей. Не ради народа они были готовы отдать свои молодые жизни — ради собственной чести и личной свободы. Примером им служил Катон.
Очевидно, они хорошо понимали это, стоя на вершине Капитолийского холма в ожидании развития событий. Впрочем, из всех заговорщиков только трое — Брут, его двоюродный брат Децим и его свояк Кассий — представляли собой самостоятельные фигуры. Остальные предпочитали действовать по чужой указке, что и доказало их поведение нынешним утром.
Децим и Кассий были воинами, а не политиками. Они привыкли сражаться мечом, в открытом бою, тогда как ситуации, подобные теперешней, ввергали их в растерянность. Подлинным «мозгом» операции оставался Марк Юний, идеалист Марк Юний с его высокими принципами, не позволявшими предпринимать шаги, которые могли бы выглядеть бесчестными. Теперь же, смертельно усталый, раненный в руку, обеспокоенный судьбой Порции, и он утратил способность принимать быстрые решения, тем более что никогда не любил решать впопыхах.
Опасная неопределенность их положения усугублялась с каждым часом.
Вскоре с Форума прибыл гонец от Долабеллы, сообщивший, что народ более или менее подготовлен, кое-кто должным образом «подмазан» и можно спускаться. Новость не вызвала особого воодушевления. Разве Долабелла заслуживает доверия? Обратиться с речью к народу? Да это самоубийство! Оставаться в бездействии тоже нельзя, ибо это смахивает на трусость.
Брут еще раз огляделся вокруг, пожал плечами и решительно двинулся к спуску с холма. За ним последовал Кассий. Уж его-то никто не упрекнул бы в недостатке мужества. К тому же он ясно видел, что Марк один просто не дойдет, от боли и изнурения он едва держался на ногах.
В его выступлении не осталось ничего от торжественной речи, приготовленной для сенаторов. Собравшиеся вокруг ростральной трибуны люди — крайнее крыло партии популяров, бывшие товарищи незабвенного Клодия, — с холодным равнодушием внимали его словам о тирании царской власти и свободе, об отваге, проявленной Кассием и Децимом Брутом. О себе он не говорил, зато вспомнил своего великого предка Луция Юния Брута. Но какое дело плебсу до древней истории! После Марка на трибуну поднялся Кассий. Он попытался придать своей речи политический характер и начал излагать программу, практически в те же минуты рождавшуюся у него в голове. Обещал вернуть в город Цезетия и Марулла — плебейских трибунов, изгнанных Цезарем, требовал амнистии для Секста Помпея — младшего сына Великого, бежавшего неизвестно куда, наконец, призывал к полному восстановлению свободы.
Толпу же меньше всего волновала судьба ссыльных трибунов и сына Помпея. Она жаждала услышать совсем другие обещания — золота, зрелищ, поблажек, и все это как можно скорее. Правильно поняв намерения этих бездельников, заговорщики, все еще находившиеся на Капитолии, принялись швырять вниз деньги, какие имели при себе. Началась давка, из-за каждой монеты вспыхивала потасовка. Увы, монет слишком мало, чтобы обеспечить Бруту и Кассию единодушную народную поддержку.
Между тем на город опускался вечер. С моря задул ветер, принесший мелкий занудливый дождик. Из-за боязни пожаров римские улицы не освещались по ночам, и Кассий решил, что им пора вернуться на холм, под защиту крепости, пока окончательно не стемнело. Толпа, убедившись, что на сегодня с подачками покончено, понемногу потянулась прочь с Форума.
Брут выглядел гораздо спокойнее. Он наконец получил весточку из дома. Порция не умерла, просто из-за треволнений последних часов с ней случился глубокий обморок, переполошивший служанок.
Дрожа от холода в своих легких тогах, укрываясь от дождя под храмовыми портиками, мучаясь голодом — никто не догадался принести им еды, — заговорщики провели еще одну бессонную ночь. Внизу, на площадях и перекрестках, пылали костры — безошибочный признак того, что в городе происходит нечто необыкновенное. Приказ освещать ночью улицы отдали Лепид и Антоний.
К этому часу стало очевидно, что тираноборцы проиграли свою партию, упустили Фортуну. Все рычаги власти по-прежнему оставались в руках сторонников Цезаря.
Марк Антоний провел нелегкий день. Со ступеней лестницы, ведущей в зал заседаний, втянутый Требонием в какой-то пустой разговор, он, конечно, слышал крики Цезаря и понял, что происходит. Но его дружба к диктатору не простиралась настолько далеко, чтобы рисковать своей жизнью в попытке помешать покушению. Он поспешно удалился из курии, содрав с себя парадную тогу консула, а свою изящную тунику обменял у какого-то раба на его отрепья. В таком виде он незаметно пробрался домой и велел покрепче запереть все двери. Позже он объяснит Лепиду, что поступил так в полной уверенности, что заговорщики и его намерены лишить жизни. Дома, поразмыслив, он пришел к убеждению, что лично ему бояться нечего — иначе зачем Требоний так старался не пустить его в зал заседаний? Настроение его значительно улучшилось.
Когда же к нему явился Лепид, он и вовсе успокоился.
Лепида в тот день вообще не было в Риме. Начальник конницы находился с войсками, стоявшими за городскими стенами, и занимался последними приготовлениями к восточному походу. Узнав о гибели диктатора, он, как и положено дисциплинированному воину, первым делом отправился к консулу — Антонию. Рассказал ему, что заговорщики в полной изоляции засели на Капитолии, что сенат в растерянности, зато армия целиком на стороне партии Цезаря. О лучшей возможности захватить власть и занять место покойного диктатора трудно было и мечтать. Только слепец вроде Брута мог думать, что Марк Антоний станет заниматься восстановлением республики. Его интересовала власть и, по возможности, единоличная.
Прежде всего, решил он, нужно идти в дом великого понтифика. Три раба — единственные, кто не бросил Цезаря, — уже перенесли сюда его тело и уложили на ложе. Над ним рыдала Кальпурния. Клеопатра, опасаясь народного гнева, успела исчезнуть из города.
Не тратя времени на утешения, Антоний потребовал у Кальпурнии ключи от сундука, в котором Гай Юлий хранил самые важные документы. Убитая горем вдова не посмела спорить, и консул забрал себе все, включая деньги — четыре тысячи талантов, или сто миллионов сестерциев, которые являлись личной собственностью покойного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55