— Бояться надо не сытых и прилизанных. Бояться надо вот этих — худых и бледнолицых...
Действительно, Кассий, и без того не слишком упитанный, отдавшись во власть мстительной обиды, совсем потерял аппетит. Он без конца вспоминал то время, когда, несмотря на молодость, командовал целым республиканским флотом. Он так и не сумел полностью изгнать из сердца чувство стыда за то, что перешел в другой лагерь. Иногда его охватывала непереносимая тоска. Он горевал не о том, что они потерпели поражение. Он сожалел, что не сумел погибнуть. Катон пронзил себя мечом. Гней Помпей Младший бился до последнего и пал от руки врагов. Счастливчики! Прагматик до мозга костей, Кассий не питал иллюзий относительно истинной сущности сторонников Помпея и в прошлом сурово критиковал многих из них. Но все же... Лучшая часть его души, прибежище идеализма, твердила ему, что он не должен был сворачивать с раз избранного пути, но идти по нему до конца. И в сердце Кассия закипала ненависть к Цезарю. Зачем он сделал его жизнь невыносимой? Лучше бы просто отрубил ему голову!
Вспоминал он и еще один эпизод, в сущности, пустяковый, но приобретавший в его израненной душе значение важного события.
Кассий верил, что рано или поздно добьется высокой магистратуры, и, будучи человеком предусмотрительным, приобрел по случаю для будущей избирательной кампании, непременно включавшей устройство зрелищ для народа, прекрасных львов, уплатив за них бешеные деньги. Он держал животных в Мегаре, полагая впоследствии переправить их в Рим. Увы, вскоре на Мегару напало войско Цезаря, и перепуганные жители города не придумали ничего умнее, как выпустить хищников из клетки. Очевидно, львы в душе оказались цезаристами, потому что бросились они не на захватчика, а на самих горожан. В конце концов легионеры Гая Юлия изловили своих неожиданных четвероногих союзников и преподнесли их в дар императору для грядущего триумфа.
Унижение, пережитое из-за предложенной второстепенной претуры, всколыхнуло в душе Кассия воспоминание о том, как Цезарь украл у него львов. Поделиться своими огорчениями с близкими он не мог — его заподозрили бы в обыкновенной зависти. Да, Кассию было от чего потерять аппетит и утратить цвет лица...
С Брутом происходило то же самое, но по причинам куда более серьезным, чем у Кассия. Заблуждения последних месяцев понемногу начали рассеиваться, и настала горькая пора крушения иллюзий. Он все еще отказывался верить зловещим предсказаниям Цицерона, считая его просто желчным стариком, но события последних недель заставили его на многие вещи взглянуть по-новому.
Марк с ужасом осознавал, что произошло одно из двух: либо он жестоко просчитался в оценке Цезаря и его целей, либо Цезарь резко изменился.
На самом деле целиком ставить Бруту в вину его недавнее ослепление было бы несправедливо: после возвращения из Испании с Цезарем действительно произошла крутая перемена. Он больше не считал необходимым притворяться перед возможной оппозицией. Он сбросил маску, и за ликом вдохновителя национального примирения проступили ненавистные Бруту черты тирана.
Метаморфозы начались в октябре 45 года.
Цезарь праздновал пятый триумф — в честь победы над Испанией. Предыдущие четыре, состоявшиеся годом раньше, вылились в истинное ликование: римляне славили победу над Галлией и Востоком. На сей раз, однако, все обстояло иначе, ведь речь шла о победе в гражданской войне. Римский император справляет триумф победы над другими римскими императорами... Какое уж тут национальное примирение...
Именно тогда Брута впервые посетили сомнения. В хвосте процессии, там, где обычно ведут побежденных и где год назад шагали закованный в цепи Верцингеториг и сестра Клеопатры Арсиноя, теперь несли карикатурный бюст Катона и таблички с оскорбительными надписями. Марку стало дурно. Он, кажется, только теперь понял, почему в свой последний вечер в Утике его дядя милости победителя предпочел смерть. Самоубийство Катона, прежде казавшееся ему жестом упрямого глупца, вдруг предстало перед ним в новом свете — как протест гордой души против низости окружающего мира. Пусть боги и удача на стороне Цезаря, он, Катон, все равно останется на стороне Рима и Свободы. Неужели его дядя, этот сварливый педант с отвратительным характером, в решающую минуту жизни действительно повел себя как настоящий герой?
Сегодня и ему открылась истина, которой владел его умерший дядя — никакая смерть, никакая боль не сравнятся с душевной мукой римского гражданина, которого волокут в цепях по улицам Рима.
Как Цезарь допустил такое? Когда Марк вернулся домой и взглянул в полные слез глаза Порции и ее сына, он почувствовал, как в его душе поднимается мощная волна протеста.
Впрочем, не один он вознегодовал при виде диктатора, празднующего победу над согражданами.
Когда колесница Цезаря проезжала мимо возвышения, на котором сидели народные трибуны, все они поднялись и стоя приветствовали его. Все, кроме одного. Публий Понтий Аквила не пожелал рукоплескать диктатору.
Аквила никогда не скрывал своей приверженности Помпею и после поражения его партии лишился почти всего, чем владел. Конфискованное у него имущество (очередной скандал!) досталось Сервилии. Остановив колесницу напротив непокорного трибуна, Цезарь тем же резким голосом, каким привык отдавать боевые команды, прокричал:
— Что же ты молчишь, трибун Аквила?! Выпроси у меня что-нибудь, хотя бы Республику! И с перекошенным от злобы лицом двинулся дальше.
Вскоре произошел еще один случай.
Цезарь заказал самому модному тогда драматургу Лабиеру театральную пьесу. Этот 60-летний всадник пользовался всеобщим уважением. Его возмутил приказ Гая Юлия лично выступить со сцены с монологом. Роль простого гистриона не могла не показаться оскорбительной человеку его возраста и общественного положения. Тем не менее Лабиер согласился исполнить волю диктатора, но не потому, что боялся его гнева. Он кое-что замыслил. Закончив чтение монолога, он обратился к зрителям с такими словами:
— Римляне! Отныне мы утратили свободу. Но знайте: тот, кого боятся многие, сам должен бояться многих!
Фактически Лабиер во всеуслышание обвинил Цезаря в стремлении к тирании, но тот не посмел его наказать, иначе ему пришлось бы признать, что драматург прав. С мелочной мстительностью, приступы которой ему порой случалось испытывать, он всего лишь лишил автора пьесы положенного денежного вознаграждения.
Зловещее предупреждение старого всадника не прошло мимо ушей Брута. Неужели Рим и в самом деле утратил свободу? А он, потомок первого консула, не сделал ничего, чтобы этому помешать...
От сомнений и тревог он потерял не только аппетит, но и сон. По ночам, устав ворочаться в постели, он уходил в свой кабинет. Жалея рабов, сам зажигал лампу и подолгу сидел над книгой или рукописью. С каждым днем ему все яснее становилось, что его недавние мечты — обман. С каждым днем всевластие Цезаря делалось ощутимее. Остановится ли Гай Юлий? Или кто-то должен его остановить? Занималась заря, и измученный бессонницей Брут вновь и вновь вглядывался в запечатленные на портретах лица своих славных предков-тираноборцев. Цицерон ошибался: он вовсе не выбросил на помойку эти картины. Страшные мысли бродили у него в голове. Много лет назад, еще юношей, он так же размышлял о достойном отпоре Помпею. Но он уже давно не юноша. Ему сорок лет. У него есть жена, которую он любит, и мальчик, которого он считает своим сыном. И теперь ему ведомо то, чего он не знал в молодости — ужас, который испытываешь, протыкая мечом живую плоть другого человека.
Иногда ему чудилось, что Луций Юний и Сервилий Агала смотрят на него с презрением, как на жалкого отпрыска великого рода. Их души, казалось, шепчут ему свои проклятия. Может, он просто сходит с ума? Но наступал новый день, и призраки исчезали, уступая место яви, едва ли не такой же зловещей, как самый жуткий ночной кошмар. Странно! Он, всегда легко заболевавший от нервного перенапряжения, теперь физически чувствовал себя крепким. Душа его страдала, а тело, закаленное в заботах последних лет, оставалось выносливым. Его как будто поддерживал какой-то внутренний жар. Ему уже стало ясно: речь идет об исполнении долга.
Гай Юлий сосредоточил в своих руках огромную власть. Кроме звания диктатора, он добился провозглашения пожизненным цензором и трибуном, что гарантировало ему личную неприкосновенность. Возродив старинный обычай, отныне он носил пурпурную, расшитую золотом тогу, красные с золотом кожаные сандалии и восседал не в обычном курульном, а в обитом золотом кресле. Всем желающим он объяснял, что соблюдает этрусскую традицию, но Брут понимал истинное значение всех этих атрибутов. Тога, обувь, трон — все это были символы царской власти, той самой власти, которую сверг его далекий предок после преступления, совершенного над Лукрецией.
Цезарю и этого казалось мало. Тарквинии носили царский титул, но даже они не смели считать себя богами. Гай Юлий пошел и на это.
Он уже добился того, чтобы в его честь ежегодно устраивались официальные публичные молебствия. Затем основал пятилетние игры, начал сооружение храма. Поначалу шли разговоры, что это будет храм, посвященный богине Милосердия и воздвигнутый в знак национального примирения. Однако вскоре выяснилось, что строится храм Милосердия Цезаря. Брут вспомнил о нем, когда наблюдал, как во время триумфального шествия воины тащили бюст его дяди, и рассмеялся горьким смехом, незаметно перешедшим в глухое рыдание.
Цезарь также начал перестройку святилища Венеры Победоносной, покровительницы рода Юлиев. В городе болтали, что рядом со статуей богини диктатор задумал поставить еще две: одну — собственную, а вторую — Клеопатры, той самой «египетской потаскухи», которая уже во второй раз приехала в Рим. В довершение всего он потребовал, чтобы народ признал его божественное происхождение и почитал его под именем Юпитера Юлия. Это означало, что любые его приказания, подобно воле богов, должны отныне исполняться безоговорочно.
Все эти затеи могли бы показаться смешными, если бы не их глубокая политическая подоплека, которую прекрасно видел Брут, как и многие другие римские граждане. Все, что предпринимал в эти дни Цезарь, имело вполне определенную цель. Он вовсе не стремился к восстановлению римской монархии, нет, он мечтал установить в империи монархию восточного типа — нечто среднее между правлением фараонов, с которым подробно ознакомился благодаря Клеопатре, и эллинистическими царствами. Гай Юлий уже вполне серьезно мнил себя одним из царей-богов, которые не подчиняются никому. Перед их троном подданные падают ниц, не смея даже глядеть на земное воплощение божества.
Чудовищность происходящего настолько потрясала Брута, что порой он начинал сомневаться, не сходит ли с ума. Или это Цезарь утратил рассудок?
О нет, Гай Юлий знал, что делает. Умело и четко он перестраивал всю государственную систему, обеспечивая себе полный контроль над каждым ее винтиком. Он уже держал в руках и торговлю, и казну, и чеканку денег. Появилась новая золотая монета, украшенная его профилем. Не безумие, а тонкий ум помогли ему превратить римский сенат в собрание говорунов, лишенных реальной власти. Он отнял у сенаторов даже право составлять списки кандидатур перед выборами консулов и преторов. Он единолично решал вопросы войны и мира, управления провинциями и колониями, взаимоотношений с союзниками. Отнюдь не глупец, он вызвал из Александрии лучших звездочетов и приказал им разработать реформу календаря, в котором теперь появился високосный год. Так же тщательно он готовился к весеннему военному походу, намереваясь отомстить за разгром Красса, пройти путем Александра, покорить Парфию и по широкой дуге вернуться через Германию и Галлию, мимоходом завоевав пока неведомые страны Центральной Европы.
И он ни секунды не сомневался, что заставит всех вокруг плясать под свою дудку, потому что видел в людях лишь послушное орудие своей воли.
Впрочем, он имел на это все основания. Ни один человек, кроме старика-драматурга Лабиера и гордого трибуна Аквилы, не смел ему перечить. Но даже к этим смельчакам он испытывал высокомерное презрение. После стычки с Аквилой, появляясь на заседании сената, он взял привычку насмешливо склоняться в сторону, где сидел Публий Понтий, и издевательским тоном говорить:
— Если трибун Аквила позволит, я сообщу вам, отцы-сенаторы...
И трусы-сенаторы угодливо хихикали в ответ.
Давно миновали времена, когда полководец Марк Петрей, разгромивший войско Каталины, мог бросить Цезарю, попытавшемуся арестовать Катона:
— Будь добр, Цезарь, арестуй и меня. Я предпочитаю быть в темнице с Катоном, чем в сенате с тобой.
Да, давно миновали времена Катона и славные дни Республики. Брут все чаще ловил себя на мысли, что без конца вспоминает своего дядю. При жизни он не только не уважал, он ненавидел его. Теперь же ему внезапно начало открываться все мрачное величие этого человека. Видно, чтобы побороть охватившее всех вокруг безумие, требовался деятель именно такой закалки.
Между тем происходили совсем уж дикие вещи. Трибун Гельвий Цинна предложил народному собранию проект закона, по которому диктатор, не разводясь с Кальпурнией, имел бы право взять в жены еще одну, а то и нескольких женщин, дабы обзавестись наконец наследником. И никто не осмелился протестовать...
На самом деле, за этой скандальной попыткой узаконить лично для Цезаря полигамию стояли вполне серьезные причины: диктатор мечтал о сыне.
В Риме в это время находилась Клеопатра. Вместе с маленьким Птолемеем, которого она вопреки запрету Цезаря публично именовала Цезарионом, ее с царскими почестями устроили прямо в доме верховного понтифика, служившем официальной резиденцией главы государства. И Кальпурнии приходилось делить кров с любовницей мужа и его незаконнорожденным сыном и выслушивать насмешки египтянки над своим бесплодием.
Оскорбление, наносимое высокородной римлянке и к тому же безупречно добродетельной супруге, переходило грань обычного скандала. За спиной Цезаря все громче звучал недовольный ропот его сограждан. Пятидесятилетний диктатор слишком легко попал под каблук двадцатидвухлетней красавицы, ради ее восточных чар он предал Рим. Может быть, он готов пойти еще дальше? Может быть, дело не только в тоске стареющего человека, похоронившего единственную дочь и жаждущего испытать радость отцовства? Может быть, он, мечтающий сравняться славой с Александром, уже видит себя основателем династии, и ему нужен не просто сын, но кровный наследник, которому он передаст с таким трудом завоеванную власть?
Рим никогда не признает Птолемея Цезариона — это Цезарь понимал. А что, если он задумал разделить империю, отдав сыну Клеопатры Восток и оставив Запад другому отпрыску, пока еще не рожденному?
Поведение диктатора позволяло строить самые смелые догадки. Он с каждым днем становился все раздражительнее, все самоувереннее, все высокомернее. О своих грядущих планах он рассуждал теперь с таким откровенным цинизмом, что приводил окружающих в изумление. Он больше не скрывал своего презрения к республиканскому строю, считая его устаревшим. «Я вам не Сулла, — холодно улыбаясь, говорил он. — От меня вы отречения не дождетесь».
Слыша подобное, Брут чувствовал, как его охватывает смятение. Теперь он больше не сомневался в том, что совершил ужасную ошибку. Как последний болван, он поверил хитрому махинатору, стал его невольным сообщником и помогал ему — нет, не очистить от грязи авгиевы конюшни Римской республики — но разрушить ее.
Как хотелось бы Марку убедить себя, что все не так уж страшно, что крайности, допускаемые Цезарем, — всего лишь срывы не очень здорового человека. Диктатор ведь и в самом деле выглядел в последние недели неважно — похудевший, изможденный, с заострившимися чертами лица. Он почти совсем облысел, и приближенные с усмешкой шептались у него за спиной, что диктатору повезло — как триумфатор, он имеет право повсюду ходить в лавровом венке, скрывая от любопытных взоров огромную плешь на голове. Да, Цезарь болен, в этом больше не приходилось сомневаться.
Брут знал, что в последние полтора года у диктатора участились припадки священной болезни — эпилепсии, которую он больше не мог скрывать от окружающих. Он боялся, что недуг настигнет его на публике, и с ужасом прислушивался к себе, каждую минуту готовый уловить признаки надвигающегося приступа — головную боль и дурноту. Этим частично объяснялись и его озлобленность, и его вспышки гнева, и его агрессивность. Иногда он вдруг начинал предрекать, что дни его сочтены. Первое, что он сделал по возвращении в Рим, — составил завещание и по патрицианскому обычаю вручил его на хранение старшей весталке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55