Клод не умел ни шить, ни читать.
Проходя по выбеленной мелом оскверненной галерее старинного монастыря, которая зимой служила местом прогулок, он натолкнулся на арестанта Феррари, внимательно разглядывавшего толстые оконные решетки. У Клода в руках были маленькие ножницы. Показав их Феррари, он сказал:
– Сегодня вечером я этими ножницами перережу решетки. Феррари недоверчиво рассмеялся, а за ним рассмеялся и Клод.
В это утро он работал усерднее, чем когда-либо. Никогда он не работал так быстро и так хорошо. Казалось, что ему очень важно окончить до полудня соломенную шляпу, за которую ему накануне уплатил вперед некий почтенный буржуа из Труа, г-н Брессье.
Незадолго до полудня он под каким-то предлогом отправился в столярную мастерскую, находившуюся в нижнем этаже, под мастерской, где работал он сам. Клода там любили, как, впрочем, и повсюду, но он редко туда заходил. Сразу же раздались восклицания:
– Смотрите, Клод!
Его обступили. Все обрадовались ему. Клод быстрым взглядом окинул всю мастерскую. Никого из надзирателей там не было.
– Кто мне даст топор? – сказал он.
– Для чего? – спросили его.
Он ответил:
– Чтобы сегодня вечером убить смотрителя мастерских. Ему показали несколько топоров на выбор. Он взял самый маленький, очень острый, запрятал его в штаны и вышел. В мастерской было двадцать семь арестантов. Он не просил их сохранить тайну. Но все ее сохранили.
Они даже и между собой не говорили об этом.
Каждый со своей стороны ждал, что произойдет. Дело было страшное, ясное и правое. Не предвиделось никаких препятствий. Никто не мог ни отсоветовать Клоду, ни донести на него.
Час спустя, встретив шестнадцатилетнего арестантика, бесцельно слонявшегося по галерее, он посоветовал ему научиться грамоте. Тут к Клоду подошел заключенный Файет и спросил, что он такое запрятал себе в штаны. Клод ответил:
– Это топор, чтобы сегодня вечером убить господина Н. И тут же спросил:
– А разве заметно?
– Немножко, – ответил Файет.
Остальная часть дня прошла, как обычно. В семь часов вечера заключенных развели и заперли – каждую партию в полагавшуюся ей мастерскую; надзиратели ушли, как это обычно водилось, с тем чтобы снова вернуться после обхода смотрителя.
Таким образом Клод Гё был заперт в мастерской вместе со своими товарищами по работе.
Тогда в этой мастерской разыгралась необычайная сцена, не чуждая ни величия, ни ужаса, единственная в своем роде, такая, о которой не прочтешь ни в какой книге.
В мастерской, как позднее было установлено судебным следствием, находилось восемьдесят два вора, считая и Клода.
Когда надзиратели удалились, Клод взобрался на лавку и объявил всем присутствующим, что хочет им что-то сказать. Наступила тишина.
Клод, повысив голос, заговорил:
– Все вы знаете, что Альбен был мне братом. Мне не хватало здешней еды. Даже если бы я тратил все гроши, что я здесь зарабатываю, и то мне было бы мало. Альбен делил со мной свой паек. Я полюбил его сперва за то, что он меня кормил, потом за то, что он любил меня. Господин Н. нас разлучил. Ему совершенно не мешало, что мы были вместе. Но он злой человек, которому доставляет удовольствие мучить людей. Я его просил, чтобы он вернул Альбена. Вы сами видели, он не захотел. Я сказал, что буду ждать возвращения Альбена до четвертого ноября. Он посадил меня в карцер за эти слова. А я за это время его судил и приговорил к смертной казни. Сегодня у нас четвертое ноября. Через час он явится на обход. Предупреждаю вас, что я его убью. Что вы на это скажете?
Все молчали.
Клод опять заговорил. Говорил он, рассказывают, с чрезвычайным красноречием, кстати сказать, ему присущим. Он отлично сознает, заявил он, что совершит преступление, но не считает себя неправым. Взывая к совести восьмидесяти одного вора, его слушавших, он продолжал:
что он доведен до последней крайности;
что необходимость самому восстановить справедливость – это тупик, куда человек иногда попадает помимо своей воли;
что, конечно, он не может лишить смотрителя жизни, не заплатив за нее своей собственной; но он находит правильным отдать свою жизнь за справедливое дело;
что он много об этом, и только об одном этом, думал в продолжение целых двух месяцев;
что, как он сам уверен, им руководит не чувство злобы, но если бы это было так, то он умоляет, чтобы ему об этом сказали;
что о своих побуждениях он чистосердечно рассказал справедливым людям, слушающим его;
что он собирается убить господина Н., но если у кого-нибудь есть замечания на этот счет, он готов их выслушать.
Поднял голос только один человек, сказавший, что, прежде чем убить смотрителя, пусть Клод попытается в последний раз поговорить с ним и смягчить его.
– Правильно, – сказал Клод, – я это сделаю.
На больших часах пробило восемь ударов. Смотритель должен был прийти в девять часов.
Когда этот своеобразный кассационный суд как бы утвердил вынесенный приговор, Клод снова обрел свое душевное спокойствие. Он выложил на стол все, что у него было из белья и одежды, жалкое имущество арестанта, и, вызывая одного за другим тех, кого больше всего любил после Альбена, все им роздал. Себе он оставил только маленькие ножницы.
Затем он со всеми расцеловался; некоторые плакали, Клод улыбался им.
В этот последний час были минуты, когда он говорил так спокойно и даже весело, что многие из его товарищей, как они потом заявляли, надеялись, что он откажется от своего решения. Он даже шутки ради погасил, дунув носом, одну из немногих свечей, скудно освещавших мастерскую, ибо с детства усвоил дурные привычки, чаще, чем следует, нарушавшие его природную степенность. Порой в нем все же чувствовался парижский уличный мальчишка, черты которого проступали, несмотря ни на что.
Он заметил молоденького арестанта, который не сводя глаз смотрел на него, страшно бледный, и дрожал, по-видимому, в ожидании того, что ему предстояло увидеть.
– Полно, парень, крепись, – ласково подбодрил его Клод. – Вмиг будет сделано.
Раздав все свои пожитки, со всеми попрощавшись, пожав всем руки, он пресек тревожные разговоры, возникавшие то Тут, то там в темных углах мастерской, и велел снова приняться за работу. Все молча повиновались.
Мастерская, где это происходило, представляла собой продолговатое помещение, удлиненный параллелограмм с окнами по обеим широким сторонам и двумя дверьми, одна против другой, в противоположных его концах. Станки были расставлены по обеим сторонам помещения, возле окон, а под прямым углом к стене стояли скамьи; свободное пространство между двумя рядами станков образовывало нечто вроде длинной дорожки, тянущейся через всю мастерскую и ведущей от одной двери к другой. По этой-то дорожке, довольно узкой, и должен был пройти смотритель, совершая вечерний обход. Он входил в дверь с южной стороны и выходил в северную, бросив беглый взгляд на работавших справа и слева арестантов. Обыкновенно он пробегал это расстояние довольно быстро, не останавливаясь.
Клод снова вернулся на свое место и принялся за работу, подобно тому как Жак Клеман вернулся бы к молитве.
Все ждали. Близился срок. Вдруг раздался звонок колокола. Клод сказал:
– Без четверти девять.
Он встал, тяжело ступая прошел до первого станка слева, у самой двери, и облокотился на угол этого станка. Лицо его выражало полное спокойствие и благодушие.
Пробило девять часов. Дверь отворилась. Вошел смотритель.
В мастерской воцарилась мертвая тишина.
Смотритель, по обыкновению, был один.
Он вошел, как всегда, – веселый, самодовольный и непреклонный, не обратив внимания на Клода, который стоял налево от двери, опустив руку в карман штанов; он торопливым шагом прошел мимо первых станков, покачивая головой и что-то бормоча себе под нос, равнодушно поглядывая то в одну, то в другую сторону и совершенно не замечая, что в глазах у всех окружающих застыло отражение какой-то страшной мысли.
Вдруг он резко обернулся, с изумлением услышав позади себя шаги.
Это был Клод, уже несколько мгновений молча следовавший за ним.
– Ты что здесь делаешь? – спросил смотритель. – Почему ты не на своем месте?
Ведь человек здесь – не человек, он собака, ему говорят «ты». Клод Гё почтительно ответил:
– Мне бы нужно с вами поговорить, господин начальник.
– О чем?
– Об Альбене.
– Опять! – сказал смотритель.
– По-прежнему! – подтвердил Клод.
– Ах, вот что! – отозвался смотритель, не останавливаясь. – Так, значит, одних суток карцера тебе мало?
Клод отвечал, идя за ним следом:
– Господин начальник, верните мне моего товарища.
– Никак нельзя.
– Господин начальник, – продолжал Клод голосом, который разжалобил бы самого дьявола, – умоляю вас, переведите Альбена в мое отделение, вы увидите, как я буду работать. Ведь вы на свободе, вам-то это все равно; вы себе не представляете, что такое друг; а у меня ведь только и есть, что четыре тюремных стены. Вы можете ходить, куда вам угодно, а у меня, кроме Альбена, никого нет. Верните мне его. Альбен меня кормил, вы это знаете. Вам стоит только сказать «да». Чем это вам помещает, если в каком-то помещении будет человек по имени Клод Гё, а другой – по имени Альбен? Только и всего. Господин начальник, добрый господин начальник, молю вас, во имя господа бога!
Клод наверно никогда до сих пор столько не говорил тюремщику. Утомленный таким усилием, он выжидательно замолк. Смотритель нетерпеливо ответил:
– Нельзя. Сказано – и все. Смотри, чтоб я больше об этом не слышал. Ты мне надоел.
И так как он торопился, то зашагал быстрее. За ним и Клод. Переговариваясь на ходу, они оба очутились у выходной двери; восемьдесят воров, затаив дыхание, не сводили с них глаз и слушали.
Клод осторожно коснулся руки смотрителя.
– Пусть я хоть узнаю, за что я приговорен к смерти. Скажите, почему вы разлучили меня с Альбеном?
– Я уже тебе говорил, – ответил смотритель. – Потому.
И, повернувшись спиной к Клоду, он протянул было руку, чтобы открыть дверь.
Услышав ответ смотрителя, Клод чуть подался назад. Восемьдесят человек, окаменевших на месте, видели, как он вынул из кармана штанов правую руку, в которой был топор. Рука эта поднялась, и раньше чем смотритель успел крикнуть, три удара топором, – страшно сказать, все три пришедшиеся по одному и тому же месту, – раскроили ему череп. В тот миг, когда он падал, четвертый удар пересек ему лицо. А так как ярость, вырвавшаяся на волю, не сразу утихнет, Клод Гё пятым, уже совершенно ненужным ударом разрубил ему правое бедро. Смотритель был мертв.
Тогда Клод швырнул топор и вскричал; – Теперь очередь за вторым! – Второй – это был он сам. Все видели, как он достал из куртки ножницы своей «жены» и, раньше чем кому-нибудь пришло в голову его удержать, вонзил их себе в грудь. Но лезвие было короткое, а грудь глубокая. Он долго терзал ее, все вновь и вновь вонзая лезвие и восклицая: – Проклятое сердце, что же, я так тебя и не найду? – пока, наконец, обливаясь кровью, не упал без сознания на труп.
Кто из них был жертва?
Когда Клод пришел в себя, он лежал на постели весь в повязках и бинтах, и о нем заботились. У его изголовья дежурили сердобольные сестры милосердия и, кроме того, еще судебный следователь, который вел следствие, весьма участливо его спросивший: – Как вы себя чувствуете?
Он потерял много крови, однако ножницы, которыми он с трогательным суеверием надеялся лишить себя жизни, не выполнили своего назначения. Ни один из ударов, которыми он поразил себя, не оказался смертельным. Смертельными для него были только те раны, которые он нанес смотрителю.
Начался допрос. Его спросили, он ли убил смотрителя мастерских при тюрьме Клерво. Он ответил: Да. Его спросили, почему. Он ответил: Потому.
Но спустя несколько времени его раны воспалились, и у него обнаружилась злокачественная лихорадка, которая чуть не свела его в могилу.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в заботах о нем и приготовлениях; вокруг Клода хлопотали доктора и судьи; одни лечили его раны, другие воздвигали ему эшафот.
Но ближе к делу. 16 марта 1832 года он, в полном здравии, предстал перед судом присяжных города Труа. Все, кого только мог вместить зал, собрались здесь.
У Клода был вполне приличный вид на суде. Чисто выбритый, с обнаженной головой, он как узник из Клерво сидел в мрачном арестантском одеянии, сшитом из кусков материи двух оттенков серого цвета.
Королевский прокурор согнал в зал всю пехоту департамента, дабы, как он выразился, «сдерживать во время судебного заседания всю толпу злодеев, которые должны выступить по этому делу как свидетели».
По открытии судебного заседания представилось весьма странное затруднение: ни один из свидетелей происшествия 4 ноября не пожелал показывать против Клода. Председатель суда грозил применить к ним особые меры. Но все было тщетно. Тогда Клод велел им давать показания. У всех сразу развязались языки. Они рассказали о том, что видели.
Клод с большим вниманием слушал их. Когда кто-нибудь из свидетелей по забывчивости или же из любви к Клоду умалчивал о подробностях, отягощавших вину обвиняемого, Клод тут же их восстанавливал.
Из ряда свидетельских показаний перед судом развернулась подробная картина событий, уже описанных нами.
Был момент, когда женщины, присутствовавшие на суде, плакали. Пристав вызвал заключенного Альбена. Пришла его очередь давать показания. Он вошел, еле держась на ногах: рыдания душили его. Стража оказалась бессильна помешать ему броситься в объятия Клода.
Клод обхватил его и, с улыбкой обратившись к королевскому прокурору, сказал:
– Вот злодей, который делится с голодными своим хлебом. – И поцеловал Альбену руку.
Допросив всех свидетелей, королевский прокурор поднялся с места и начал в следующих выражениях:
– Господа присяжные, если общественное возмездие не постигнет столь великих преступников, то самые основы общества будут в корне поколеблены…
После этой замечательной речи выступил защитник Клода. Защита и обвинение, каждая в свою очередь, проделали все, что им полагается на этом своеобразном ристалище, именуемом судебным процессом.
Клод, однако, решил, что не все было сказано. Он тоже поднялся. Он говорил так, что вверг в полное изумление одного весьма умного человека, присутствовавшего на процессе.
Этот бедный рабочий, казалось, больше напоминал оратора, чем убийцу. Он говорил стоя, голосом проникновенным и уверенным, с открытым, ясным и решительным взглядом, сопровождая свои слова все время одним и тем же, но полным достоинства жестом. Он рассказал все, как было, просто, обстоятельно, не преувеличивая и не преуменьшая, полностью признал свою вину, бестрепетно взглянув на статью 296 и подставив под нее свою голову. Красноречие его поднималось порой до подлинных вершин, вызывая волнение среди публики, и некоторые из его слов передавались из уст в уста.
Когда по залу проносился шепот, Клод переводил дыхание, бросая горделивый взгляд на присутствующих.
В остальные моменты этот человек, не умевший читать, был мягок, вежлив, безупречен в своих выражениях, – не хуже образованного; порою же как-то особенно скромен, сдержан, сосредоточен и все более и более углублялся в страстные прения сторон, сохраняя все ту же незлобивость по отношению к судьям.
Один только раз он не смог побороть приступа гнева. Королевский прокурор в своей речи, вступление к которой мы здесь привели, установил, что Клод убил смотрителя, не оскорбившего его действием и не применившего насилия, иначе говоря, не будучи на это вызванным.
– Как! – вскричал Клод. – Разве он не вызвал меня на это? Да, правильно, теперь-то я вас понял. Если пьяный ударил меня кулаком, я его убиваю, – я был вызван; вы находите, что я заслуживаю снисхождения, и посылаете меня на каторгу. Но вот человек, который не пьян и находится в полном уме и здравой памяти, целых четыре года терзает меня, четыре года унижает меня, каждый день, каждый час, каждую минуту колет меня булавками, и всякий раз там, где не ожидаешь, и так целых четыре года. У меня была жена, ради которой я совершил кражу, и он меня изводит моей женой; у меня был ребенок, ради которого я совершил кражу, и он изводит меня моим ребенком; мне не хватает хлеба, друг мне его дает, он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу, чтобы он вернул мне друга, он меня сажает в карцер. Я ему, полицейской собаке, говорю «вы», он мне говорит «ты». Я ему говорю, что я страдаю, он отвечает, что я ему надоел. Что же, по-вашему, я должен был сделать? Я его убил. Ладно, пусть я чудовище, я убил этого человека без всякого повода с его стороны, вы мне отрубите голову. Что ж, пусть будет по-вашему.
Речь вдохновенная, на мой взгляд, неожиданно показавшая, что над системой понятий о вызове физического свойства, на которых основана плохо соразмеренная шкала смягчающих обстоятельств, возникает еще понятие вызова морального свойства, позабытое законом.
1 2 3
Проходя по выбеленной мелом оскверненной галерее старинного монастыря, которая зимой служила местом прогулок, он натолкнулся на арестанта Феррари, внимательно разглядывавшего толстые оконные решетки. У Клода в руках были маленькие ножницы. Показав их Феррари, он сказал:
– Сегодня вечером я этими ножницами перережу решетки. Феррари недоверчиво рассмеялся, а за ним рассмеялся и Клод.
В это утро он работал усерднее, чем когда-либо. Никогда он не работал так быстро и так хорошо. Казалось, что ему очень важно окончить до полудня соломенную шляпу, за которую ему накануне уплатил вперед некий почтенный буржуа из Труа, г-н Брессье.
Незадолго до полудня он под каким-то предлогом отправился в столярную мастерскую, находившуюся в нижнем этаже, под мастерской, где работал он сам. Клода там любили, как, впрочем, и повсюду, но он редко туда заходил. Сразу же раздались восклицания:
– Смотрите, Клод!
Его обступили. Все обрадовались ему. Клод быстрым взглядом окинул всю мастерскую. Никого из надзирателей там не было.
– Кто мне даст топор? – сказал он.
– Для чего? – спросили его.
Он ответил:
– Чтобы сегодня вечером убить смотрителя мастерских. Ему показали несколько топоров на выбор. Он взял самый маленький, очень острый, запрятал его в штаны и вышел. В мастерской было двадцать семь арестантов. Он не просил их сохранить тайну. Но все ее сохранили.
Они даже и между собой не говорили об этом.
Каждый со своей стороны ждал, что произойдет. Дело было страшное, ясное и правое. Не предвиделось никаких препятствий. Никто не мог ни отсоветовать Клоду, ни донести на него.
Час спустя, встретив шестнадцатилетнего арестантика, бесцельно слонявшегося по галерее, он посоветовал ему научиться грамоте. Тут к Клоду подошел заключенный Файет и спросил, что он такое запрятал себе в штаны. Клод ответил:
– Это топор, чтобы сегодня вечером убить господина Н. И тут же спросил:
– А разве заметно?
– Немножко, – ответил Файет.
Остальная часть дня прошла, как обычно. В семь часов вечера заключенных развели и заперли – каждую партию в полагавшуюся ей мастерскую; надзиратели ушли, как это обычно водилось, с тем чтобы снова вернуться после обхода смотрителя.
Таким образом Клод Гё был заперт в мастерской вместе со своими товарищами по работе.
Тогда в этой мастерской разыгралась необычайная сцена, не чуждая ни величия, ни ужаса, единственная в своем роде, такая, о которой не прочтешь ни в какой книге.
В мастерской, как позднее было установлено судебным следствием, находилось восемьдесят два вора, считая и Клода.
Когда надзиратели удалились, Клод взобрался на лавку и объявил всем присутствующим, что хочет им что-то сказать. Наступила тишина.
Клод, повысив голос, заговорил:
– Все вы знаете, что Альбен был мне братом. Мне не хватало здешней еды. Даже если бы я тратил все гроши, что я здесь зарабатываю, и то мне было бы мало. Альбен делил со мной свой паек. Я полюбил его сперва за то, что он меня кормил, потом за то, что он любил меня. Господин Н. нас разлучил. Ему совершенно не мешало, что мы были вместе. Но он злой человек, которому доставляет удовольствие мучить людей. Я его просил, чтобы он вернул Альбена. Вы сами видели, он не захотел. Я сказал, что буду ждать возвращения Альбена до четвертого ноября. Он посадил меня в карцер за эти слова. А я за это время его судил и приговорил к смертной казни. Сегодня у нас четвертое ноября. Через час он явится на обход. Предупреждаю вас, что я его убью. Что вы на это скажете?
Все молчали.
Клод опять заговорил. Говорил он, рассказывают, с чрезвычайным красноречием, кстати сказать, ему присущим. Он отлично сознает, заявил он, что совершит преступление, но не считает себя неправым. Взывая к совести восьмидесяти одного вора, его слушавших, он продолжал:
что он доведен до последней крайности;
что необходимость самому восстановить справедливость – это тупик, куда человек иногда попадает помимо своей воли;
что, конечно, он не может лишить смотрителя жизни, не заплатив за нее своей собственной; но он находит правильным отдать свою жизнь за справедливое дело;
что он много об этом, и только об одном этом, думал в продолжение целых двух месяцев;
что, как он сам уверен, им руководит не чувство злобы, но если бы это было так, то он умоляет, чтобы ему об этом сказали;
что о своих побуждениях он чистосердечно рассказал справедливым людям, слушающим его;
что он собирается убить господина Н., но если у кого-нибудь есть замечания на этот счет, он готов их выслушать.
Поднял голос только один человек, сказавший, что, прежде чем убить смотрителя, пусть Клод попытается в последний раз поговорить с ним и смягчить его.
– Правильно, – сказал Клод, – я это сделаю.
На больших часах пробило восемь ударов. Смотритель должен был прийти в девять часов.
Когда этот своеобразный кассационный суд как бы утвердил вынесенный приговор, Клод снова обрел свое душевное спокойствие. Он выложил на стол все, что у него было из белья и одежды, жалкое имущество арестанта, и, вызывая одного за другим тех, кого больше всего любил после Альбена, все им роздал. Себе он оставил только маленькие ножницы.
Затем он со всеми расцеловался; некоторые плакали, Клод улыбался им.
В этот последний час были минуты, когда он говорил так спокойно и даже весело, что многие из его товарищей, как они потом заявляли, надеялись, что он откажется от своего решения. Он даже шутки ради погасил, дунув носом, одну из немногих свечей, скудно освещавших мастерскую, ибо с детства усвоил дурные привычки, чаще, чем следует, нарушавшие его природную степенность. Порой в нем все же чувствовался парижский уличный мальчишка, черты которого проступали, несмотря ни на что.
Он заметил молоденького арестанта, который не сводя глаз смотрел на него, страшно бледный, и дрожал, по-видимому, в ожидании того, что ему предстояло увидеть.
– Полно, парень, крепись, – ласково подбодрил его Клод. – Вмиг будет сделано.
Раздав все свои пожитки, со всеми попрощавшись, пожав всем руки, он пресек тревожные разговоры, возникавшие то Тут, то там в темных углах мастерской, и велел снова приняться за работу. Все молча повиновались.
Мастерская, где это происходило, представляла собой продолговатое помещение, удлиненный параллелограмм с окнами по обеим широким сторонам и двумя дверьми, одна против другой, в противоположных его концах. Станки были расставлены по обеим сторонам помещения, возле окон, а под прямым углом к стене стояли скамьи; свободное пространство между двумя рядами станков образовывало нечто вроде длинной дорожки, тянущейся через всю мастерскую и ведущей от одной двери к другой. По этой-то дорожке, довольно узкой, и должен был пройти смотритель, совершая вечерний обход. Он входил в дверь с южной стороны и выходил в северную, бросив беглый взгляд на работавших справа и слева арестантов. Обыкновенно он пробегал это расстояние довольно быстро, не останавливаясь.
Клод снова вернулся на свое место и принялся за работу, подобно тому как Жак Клеман вернулся бы к молитве.
Все ждали. Близился срок. Вдруг раздался звонок колокола. Клод сказал:
– Без четверти девять.
Он встал, тяжело ступая прошел до первого станка слева, у самой двери, и облокотился на угол этого станка. Лицо его выражало полное спокойствие и благодушие.
Пробило девять часов. Дверь отворилась. Вошел смотритель.
В мастерской воцарилась мертвая тишина.
Смотритель, по обыкновению, был один.
Он вошел, как всегда, – веселый, самодовольный и непреклонный, не обратив внимания на Клода, который стоял налево от двери, опустив руку в карман штанов; он торопливым шагом прошел мимо первых станков, покачивая головой и что-то бормоча себе под нос, равнодушно поглядывая то в одну, то в другую сторону и совершенно не замечая, что в глазах у всех окружающих застыло отражение какой-то страшной мысли.
Вдруг он резко обернулся, с изумлением услышав позади себя шаги.
Это был Клод, уже несколько мгновений молча следовавший за ним.
– Ты что здесь делаешь? – спросил смотритель. – Почему ты не на своем месте?
Ведь человек здесь – не человек, он собака, ему говорят «ты». Клод Гё почтительно ответил:
– Мне бы нужно с вами поговорить, господин начальник.
– О чем?
– Об Альбене.
– Опять! – сказал смотритель.
– По-прежнему! – подтвердил Клод.
– Ах, вот что! – отозвался смотритель, не останавливаясь. – Так, значит, одних суток карцера тебе мало?
Клод отвечал, идя за ним следом:
– Господин начальник, верните мне моего товарища.
– Никак нельзя.
– Господин начальник, – продолжал Клод голосом, который разжалобил бы самого дьявола, – умоляю вас, переведите Альбена в мое отделение, вы увидите, как я буду работать. Ведь вы на свободе, вам-то это все равно; вы себе не представляете, что такое друг; а у меня ведь только и есть, что четыре тюремных стены. Вы можете ходить, куда вам угодно, а у меня, кроме Альбена, никого нет. Верните мне его. Альбен меня кормил, вы это знаете. Вам стоит только сказать «да». Чем это вам помещает, если в каком-то помещении будет человек по имени Клод Гё, а другой – по имени Альбен? Только и всего. Господин начальник, добрый господин начальник, молю вас, во имя господа бога!
Клод наверно никогда до сих пор столько не говорил тюремщику. Утомленный таким усилием, он выжидательно замолк. Смотритель нетерпеливо ответил:
– Нельзя. Сказано – и все. Смотри, чтоб я больше об этом не слышал. Ты мне надоел.
И так как он торопился, то зашагал быстрее. За ним и Клод. Переговариваясь на ходу, они оба очутились у выходной двери; восемьдесят воров, затаив дыхание, не сводили с них глаз и слушали.
Клод осторожно коснулся руки смотрителя.
– Пусть я хоть узнаю, за что я приговорен к смерти. Скажите, почему вы разлучили меня с Альбеном?
– Я уже тебе говорил, – ответил смотритель. – Потому.
И, повернувшись спиной к Клоду, он протянул было руку, чтобы открыть дверь.
Услышав ответ смотрителя, Клод чуть подался назад. Восемьдесят человек, окаменевших на месте, видели, как он вынул из кармана штанов правую руку, в которой был топор. Рука эта поднялась, и раньше чем смотритель успел крикнуть, три удара топором, – страшно сказать, все три пришедшиеся по одному и тому же месту, – раскроили ему череп. В тот миг, когда он падал, четвертый удар пересек ему лицо. А так как ярость, вырвавшаяся на волю, не сразу утихнет, Клод Гё пятым, уже совершенно ненужным ударом разрубил ему правое бедро. Смотритель был мертв.
Тогда Клод швырнул топор и вскричал; – Теперь очередь за вторым! – Второй – это был он сам. Все видели, как он достал из куртки ножницы своей «жены» и, раньше чем кому-нибудь пришло в голову его удержать, вонзил их себе в грудь. Но лезвие было короткое, а грудь глубокая. Он долго терзал ее, все вновь и вновь вонзая лезвие и восклицая: – Проклятое сердце, что же, я так тебя и не найду? – пока, наконец, обливаясь кровью, не упал без сознания на труп.
Кто из них был жертва?
Когда Клод пришел в себя, он лежал на постели весь в повязках и бинтах, и о нем заботились. У его изголовья дежурили сердобольные сестры милосердия и, кроме того, еще судебный следователь, который вел следствие, весьма участливо его спросивший: – Как вы себя чувствуете?
Он потерял много крови, однако ножницы, которыми он с трогательным суеверием надеялся лишить себя жизни, не выполнили своего назначения. Ни один из ударов, которыми он поразил себя, не оказался смертельным. Смертельными для него были только те раны, которые он нанес смотрителю.
Начался допрос. Его спросили, он ли убил смотрителя мастерских при тюрьме Клерво. Он ответил: Да. Его спросили, почему. Он ответил: Потому.
Но спустя несколько времени его раны воспалились, и у него обнаружилась злокачественная лихорадка, которая чуть не свела его в могилу.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в заботах о нем и приготовлениях; вокруг Клода хлопотали доктора и судьи; одни лечили его раны, другие воздвигали ему эшафот.
Но ближе к делу. 16 марта 1832 года он, в полном здравии, предстал перед судом присяжных города Труа. Все, кого только мог вместить зал, собрались здесь.
У Клода был вполне приличный вид на суде. Чисто выбритый, с обнаженной головой, он как узник из Клерво сидел в мрачном арестантском одеянии, сшитом из кусков материи двух оттенков серого цвета.
Королевский прокурор согнал в зал всю пехоту департамента, дабы, как он выразился, «сдерживать во время судебного заседания всю толпу злодеев, которые должны выступить по этому делу как свидетели».
По открытии судебного заседания представилось весьма странное затруднение: ни один из свидетелей происшествия 4 ноября не пожелал показывать против Клода. Председатель суда грозил применить к ним особые меры. Но все было тщетно. Тогда Клод велел им давать показания. У всех сразу развязались языки. Они рассказали о том, что видели.
Клод с большим вниманием слушал их. Когда кто-нибудь из свидетелей по забывчивости или же из любви к Клоду умалчивал о подробностях, отягощавших вину обвиняемого, Клод тут же их восстанавливал.
Из ряда свидетельских показаний перед судом развернулась подробная картина событий, уже описанных нами.
Был момент, когда женщины, присутствовавшие на суде, плакали. Пристав вызвал заключенного Альбена. Пришла его очередь давать показания. Он вошел, еле держась на ногах: рыдания душили его. Стража оказалась бессильна помешать ему броситься в объятия Клода.
Клод обхватил его и, с улыбкой обратившись к королевскому прокурору, сказал:
– Вот злодей, который делится с голодными своим хлебом. – И поцеловал Альбену руку.
Допросив всех свидетелей, королевский прокурор поднялся с места и начал в следующих выражениях:
– Господа присяжные, если общественное возмездие не постигнет столь великих преступников, то самые основы общества будут в корне поколеблены…
После этой замечательной речи выступил защитник Клода. Защита и обвинение, каждая в свою очередь, проделали все, что им полагается на этом своеобразном ристалище, именуемом судебным процессом.
Клод, однако, решил, что не все было сказано. Он тоже поднялся. Он говорил так, что вверг в полное изумление одного весьма умного человека, присутствовавшего на процессе.
Этот бедный рабочий, казалось, больше напоминал оратора, чем убийцу. Он говорил стоя, голосом проникновенным и уверенным, с открытым, ясным и решительным взглядом, сопровождая свои слова все время одним и тем же, но полным достоинства жестом. Он рассказал все, как было, просто, обстоятельно, не преувеличивая и не преуменьшая, полностью признал свою вину, бестрепетно взглянув на статью 296 и подставив под нее свою голову. Красноречие его поднималось порой до подлинных вершин, вызывая волнение среди публики, и некоторые из его слов передавались из уст в уста.
Когда по залу проносился шепот, Клод переводил дыхание, бросая горделивый взгляд на присутствующих.
В остальные моменты этот человек, не умевший читать, был мягок, вежлив, безупречен в своих выражениях, – не хуже образованного; порою же как-то особенно скромен, сдержан, сосредоточен и все более и более углублялся в страстные прения сторон, сохраняя все ту же незлобивость по отношению к судьям.
Один только раз он не смог побороть приступа гнева. Королевский прокурор в своей речи, вступление к которой мы здесь привели, установил, что Клод убил смотрителя, не оскорбившего его действием и не применившего насилия, иначе говоря, не будучи на это вызванным.
– Как! – вскричал Клод. – Разве он не вызвал меня на это? Да, правильно, теперь-то я вас понял. Если пьяный ударил меня кулаком, я его убиваю, – я был вызван; вы находите, что я заслуживаю снисхождения, и посылаете меня на каторгу. Но вот человек, который не пьян и находится в полном уме и здравой памяти, целых четыре года терзает меня, четыре года унижает меня, каждый день, каждый час, каждую минуту колет меня булавками, и всякий раз там, где не ожидаешь, и так целых четыре года. У меня была жена, ради которой я совершил кражу, и он меня изводит моей женой; у меня был ребенок, ради которого я совершил кражу, и он изводит меня моим ребенком; мне не хватает хлеба, друг мне его дает, он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу, чтобы он вернул мне друга, он меня сажает в карцер. Я ему, полицейской собаке, говорю «вы», он мне говорит «ты». Я ему говорю, что я страдаю, он отвечает, что я ему надоел. Что же, по-вашему, я должен был сделать? Я его убил. Ладно, пусть я чудовище, я убил этого человека без всякого повода с его стороны, вы мне отрубите голову. Что ж, пусть будет по-вашему.
Речь вдохновенная, на мой взгляд, неожиданно показавшая, что над системой понятий о вызове физического свойства, на которых основана плохо соразмеренная шкала смягчающих обстоятельств, возникает еще понятие вызова морального свойства, позабытое законом.
1 2 3