Он стал именовать себя, как царь, «великим государем», в два с половиной раза увеличил патриаршие вотчины. Все это вызвало недовольство боярской верхушки и самого царя. В 1658 году Никон снял с себя патриарший сан, а в 1666 году осужден церковным собором и сослан в Белозерский монастырь. Однако и после падения Никона продолжались гонения сторонников «старой веры». Последователи Аввакума обнаружились во всех слоях русского общества. Раскол объединил всех недовольных: лишенное былых привилегий боярство, страдавшее от конкуренции с иноземными торговцами купечество, стрелецкое войско, значительная часть духовенства, особенно беднейшее, безместные, т. е. не имевшие приходов священники. Но большую часть староверов составляли посадские люди и крестьяне. Народные массы связывали усиление феодально-крепостнического гнета и ухудшение своего положения с нововведениями в церкви.
В «Гулящих людях» раскольнический фон повествования ярок и многокрасочен. Чапыгин по-разному относится к носителям этой своеобразной и неоднозначной идеологии. Симпатии автора явно не на стороне духовной и светской верхушки раскола: в этой среде он показывает мелкое интриганство одних и фанатичное мракобесие других. Обращаясь к бедноте, Чапыгин вскрывает политическую суть ее протеста, принявшего столь причудливые формы;
Выросший на русском Севере, Алексей Чапыгин прекрасно знал быт и нравы раскольников, сохранивших в целости не только «древлее благочестие», а многие формы старинной жизни. Видимо, отсюда идет такое доскональное знание писателем мельчайших бытовых деталей, лишенных экзотики в его прозе.
Писатель свободно чувствует себя в атмосфере далекого XVII века, легко владеет его языком, наслаждается старой русской речью. Правда, сегодняшний читатель не без труда воспримет иные страницы «Гулящих людей». Это предвидел еще А. М. Горький, который советовал автору дать подстрочные примечания к тексту. А. Чапыгин исполнил совет Алексея Максимовича, но в дальнейших изданиях (уже посмертных) издатели значительно расширили словарь устаревших и диалектных (в основном северорусских) слов. В нашем издании словарь дается в конце книги.
Свой роман «Гулящие люди» А. Чапыгин печатал частями, по мере написания. Первая часть была опубликована в 1934 году в журнале «Литературный современник». Вторая и третья части печатались в журнале «Октябрь» с 1935 по 1937 год. Летом 1937 года публикация романа была завершена в журнале «Звезда». Готовя роман для издания книгой, А. Чапыгин внес немало изменений, учитывая замечания друзей и критики. В архиве Писателя сохранились два варианта конспектов окончания романа: его эпилог должен был происходить во время стрелецкого бунта 1682 года. Но написать эту часть Чапыгину было не суждено. 21 октября 1937 года он скончался и был похоронен в Ленинграде на Волковом кладбище.
А. П. Чапыгин, писатель, вышедший из глубин народной жизни, был одним из тех, кто создавал советскую литературу, закладывал и развивал традиции социалистического реализма. Без него непредставима наша литература 20-х и 30-х годов.
М. Холмогоров
Часть первая
Начало Сенькиной жизни
Сенька, стрелецкий сын, рос под материнской строгостью и заботой.
Рос парнишка не как все – тянулся не в ширину, вышину, а как-то вперед и назад. Иногда думали, что будет с горбом. Кости лопаток выдвигались гораздо вперед, оттого было холодно спине без запояски; если же Сенька опоясывался высоко, под грудями, то мать била его:
– Вяжи пояс по чреслам, противу того, как святые отцы запоясывались… не немчин ты, сын стрелецкий!
Сенька не знал, кто такие святые отцы, но уж не любил их и боялся: «А неравно как они к матке в гости придут?»
– Нелепые у тебя, парнишко, руки, ниже колен висят, персты тоже будто у матерого стрельца, – говорил Лазарь Палыч, ощупывая сына, особенно когда был старый стрелец во хмелю, но про лицо белое, будто девичье, про кудри на голове Сеньки и глаза ничего худого не сказывал.
Сенькин отец, Лазарь Палыч, – пеший стрелец, белокафтанник Полтевского приказа, старший брат Сеньки – ездовой стрелец, и Сеньке по роду быть в стрельцах. Голова уж не раз говорил Лазарю, чтоб Сеньку записать в приказ, но Лазарь Палыч медлил. Сеньку часто тянуло утечи из дому, куда глаза глядят, опричь того, что мать Секлетея Петровна за ленивую молитву била, а еще и потому, как тать Лазарь получал еду за караул в Кремле натурой, не вареную – Сенька носил к нему обед ежедень и сткляницу водки. Мать, отпуская Сеньку к отцу, наказывала:
– Хмельное пущай пьет с опаской!
Тать после еды делался добрее, тогда Сенька его спрашивал о татарских послах, он видал, как татаре, выходя от царя, за пазухи пихали дареные кубки и чаши:
– Тать, пошто поганым еще кубки дают?
Тать, оглянув посторонь, чтоб кого не было близ, сказывал:
– За те чаши с халатами вольность свою продают…
– Тать, а пошто поганых иным путем, да в другие ворота пущают… не в те, отколь в Кремль заходили?
– Экой ты у меня зёрький, – а чтоб в Кремле были, да дороги прямой не ведали…
– А пошто их за городом держат? В город за караулом водят? – И боялся Сенька, тогда он пятился от татя.
Тать кричал на него:
– Пшол, дурак! Много знать будешь.
Сенька опасался и никогда татю не говорил, что, когда шел в Кремль с едой, на него наскакивали посадские ребята скопом, навалом… Сенька их бил; иногда за них лез в драку кто большой, – Сенька и больших бил. Про драки Сенька матке Секлетее тоже не сказывал, боясь, думал: «Слушать в Кремль не будут».
Видал Сенька за городом, как послы татарские на коней скачут. Скочит поганой, подогнет ноги, стремена-то коротки, и с глаз долой – ни коня, ни всадника, только пыль пылит.
Сеньке хотелось нарядиться в такой халат, нахлобучить островерхую шапку, вздеть за спину саадак с колчаном да лук с тетивой и ускакать с погаными куда придет. Рос мальчишка в шумное время, когда Москва с пригородом гудела как борть пчелиная. Все говорили, и Сенька слышал:
– Никон патриарх веру изломил!
Матушка Секлетея Петровна у икон в углу шепотом ежедень проклинала Никона, а поминала с молитвой какого-то Аввакума.
Не на шутку ленив был к молитве стрельчонок, и за то матушка тонким батогом трудилась над ним поутру и вечером, но Сенька рос быстро – скоро его так растопырило на стороны, что матери между ног влезать не стал, тогда матка стала докучать татю:
– Побей ты его, Лазарь Палыч!
Лазарь Палыч, – черная борода с проседью легла ниже грудей и на Никона, изломившего веру, дородностью лика схожий, – отнекивался:
– Буде того, Петровна, что ежедень в Кремле на козлах зрю чужие зады – кого за дело, а кого и так разнастав бьют. Добро будет, мне время не сходится, сведи-ка лиходельницу к мастеру на Варварский крестец, азам учить… старшого обучил, этого мыслю против того же. Там и побьют. Без боя наука не стоит.
Суров видом отец был, но любил Сеньку, а когда во хмелю, так и гневался за одно дело: Сенька звал его вместо тятя – тать.
– Чего брусишь, песий сын? Вразумись!
– Лгешь, тать, я сын стрелецкой.
– Ты сказывай! Я стрелец?
– Стрелец, тать!
– Ты ведаешь, что тать – это грабежник, а я что, хищением чужого живу?…– И называл Сеньку лиходельницей.
Тут уже за Сеньку вступалась Секлетея:
– Хозяин! Лазарь Палыч, пошто парнишку лаешь?
– Пущай закинет татем брусить!
– Недоумок еще он!
– А ну, сведи к мастеру – там в ум придет, когда на горох в угол поставят.
Из упрямства или привычки худой Сенька продолжал отца называть татем. Лазарю некогда было заниматься сыном. За плеть он не привык браться, боялся шибко убить, и жену свою Секлетею, против того, как другие делали, стрелец никогда небил. Да и служба у Лазаря Палыча была в служилую неделю маетная, а в свободную Лазарь в лавке стоял на торгу.
Утром, до свету встав, едва успевал Лазарь по конюшням пройти, по хлевам и, как хорошие хозяева делали, лошадей, коров покормить куском хлеба из рук, а уж время придвинулось, надо в Кремль в караул идти.
Старший сын Лазаря, ездовой стрелец, коему боярские дети даже завидовали, натянув на плечи малиновый кафтан, цветом похожий на кафтаны приказа Головленкова, раньше отца выбирался на службу, зато Стремянной полк, и провожал Петруха, сын Лазаря, – либо царицу на богомолье, а то и послов каких нарядят встретить. Шел Петруха по службе впереди отца: полк Лазаря был вторым, а Петрухин – пятый, полковника Маматова, и все потому, что грамотен Петруха, лицом пригож и телом и силой удался в Лазаря. Немало в свое время денег Лазарь мастеру за Петрухину учебу передал, да съестного к праздникам короба большие. Сеньку Лазарь любил и думал: «Надо обучить, денег не жалеть на детище!»
– В рост не идет парнишка! – докучала Лазарю жена.
– Под твоим шугаем чего вырастет; ужо как выберется, потянется, – отвечал Лазарь, а Сенька все же рос только на зад, на перед и еще стало его распирать на стороны.
– Што бы ему горой расти, а то кучей идет! – сокрушалась Секлетея Петровна. Она решила найти знахарку: – Пущай-де в бане его попарит.
Мать рано, еще до свету, повела Сеньку к мастеру.
Пришли, долго на образа молились, после того низко кланялись на все стороны. Потом мать Секлетея Петровна рядилась с мастером, да расспрашивала, как будет учить. Наконец, мастер, тряся полами мухтоярового потертого халата рыжего с полосами, ответил сердито:
– День начался неладно! Замест мужа забрела женка – должно, не крепко ее хозяин держит, что доверил единородного сына вести наукам обучать? А перво начнем с того, что паренек до наук уж, поди, не охочий – велик ростом… еще год минет, его не учить, а потребно будет женить… ты же того не разумеешь – не всяк мастер за сие дело учебы большого возьмется…
Мать не отставала, рядилась с упором. Мастер махнул рукой, от него пахло водкой:
– Да не торг у нас! Ну, пущай учится за гривну в год и три чети ржи… К часослову перейдем, тогда мастеру принесешь горшок каши, гривну денег, да в дому твоем молебен чтоб пели…
Мать ушла, покрестив Сеньку.
– Такого и бесу не уволокчи – не крести, не бойся… – проворчал мастер. В углу у образов замигала восковая свечка. Мастериха, румяная, толстая баба, громко икая, зажгла эту свечку, боком глядя на образа, перекрестилась, уходя к себе в повалушку, сказала мастеру:
– Козел худой! Чула я, што ты рядил? Учить ведь надо такого жеребца.
– Иди, не мешай, Микитишна! Поучу – накинут… вишь, стрелец с парнем наладил женку; с баб много не уторгуешь… разве что насчет… – он пьяно подмигнул.
– Тьфу, ты, козел худой!
Все ученики, их было шестеро, встали на молитву, в один голос пели «отче наш», после молитвы еще громче и не крестясь тянули славословие розге:
Розгою детище дух святый бити велит…
Розга убо мало здравия вредит,
Розга разум во главу детям вгоняет,
Учит молитве и злых всех встягает,
Розга послушны родителям дети творит,
Она же божественному писанию учит,
Розга аще биет, но не ломит кости,
А детище отставляет от всякие злости…
Розга учит делать вся присно ради хлеба,
Розга детище ведет вплоть до неба…
Вразуми, правый боже, матери и учители
Розгою малых детей быть ранители…
Аминь!
Ученики расселись за длинный стол на скамью. Учитель поместился в конце стола на высоком стуле. Ноги упер в низкую подножную скамью. С мастером бок о бок за столом возвышалась горка с грязной посудой – ученикам она казалась иконостасом, так как на горке лежала книга, именуемая «Азбуковник», в ней поучение всяким премудростям. «Азбуковник» давался ученику лишь в конце учебы за то, что ученик грамотностью доходил почти до самого мастера. Когда мастер садился на стул, Сенька заметил у него за пазухой две вещи: посудину с вином и плеть.
«Эво он чем учит, мочальная борода», – подумал Сенька.
Потирая руки, усевшись, мастер крикнул:
– Женка! Эй! Микитишна! Принеси-ка нам для борзого вразумления стрекавы!
За приотворенной дверью повалуши побрели шаги, они скоро прибрели обратно: мастериха принесла большой пук крапивы, кинула под ноги мастера, на руках у ней были замшевые рукавицы.
– Иршаны кинь тут! – приказал мастер. Мастериха сбросила рукавицы на пук крапивы и еще раз покосилась на Саньку. Сеньке показалось, что она улыбнулась ему.
«Чего толстая ощеряется?» – подумал Сенька. Вынув посудину, мастер потянул из горлышка, закупорив хмельное, сказал, кладя за пазуху стклянку:
– Благословясь, начнем!
Ученики, кроме Сеньки, торопливо закрестились. Все раскрыли писаные старые буквари.
Вдвинув глубже за пазуху посудину, мастер оттуда же выволок ременную указку, она-то и показалась Сеньке плетью.
– Детки-и! Очи долу – зрите грамоту… – помолчав, мастер прибавил: – А-а-а-з!
– Аз!
– Аз, – повторили ученики. – Буки-и, веди-и, глаголь!
– Сия есте первая буква, именуемая – аз! Что есте аз?
– Сия первая буква!
– Та-а-к! Сия первая буква знаменует многое для души христианина… означая сие многое переходит в букву буки… в букву есть и мыслете! «Аз есмь господь бог твой»,
– Аз господь твой!
– Аз есмь господь бог твой!
– Аз есмь господь твой!
– Бог, бог твой – истинно! И тако сие определяется: уразуметь должны – где же сие изречено суть?
Ученики молчали.
– Сие изречено суть в заповедех господних, данных Моисею на горе Синае.
– Сие изречено на горе Синаю!
– Ну, лги дальше!
– Данных горе Синаю!
– Гнев божий на меня за вас, неразумных и малогласных, ибо уды мои от трудов великих тяжки, а надобе первого лжеца стрекавой вразумить… Ну же, отыди нечестивый, мало внемлющий учителю, на горох пади в углу. Ты иди! – указал кожаной указкой учитель.
Ученик отошел в угол и медленно опустился на колени. Учитель пьяно воззрился на ученика:
– Прямись! Не гни хребет! – Он сердито пошлепал кожаной указкой по столу.
Переминаясь коленями, тонявый ученик в белом кафтанишке мялся и вытягивался в углу. Мастер говорил:
– Сей упряг благословясь рассудим о букве добро! Что есте добро?
Ученики молча ждали. Помолчав и приложив палец ко лбу, учитель продолжал:
– Буква добро пятая по счету есте буква великая, а тако – с прилежанием молити бога – добро! Ходити в церковь божию, внимати службе и поучению божественному – есте добро! Почитати отца и мати своих – добро! Чести молитвы, а тако – первая молитва за великого государя нашего Алексия Михайловича и его государев светлый род – добро! Вторая молитва-за святейшего патриарха всея Русии, за великого иерарха, отца церкви нашей, от грек приемлемой, Никона – добро велие! Ведомо мне, – продолжал мастер, вновь потянув из посудины, – что все вы дети стрелецкие, альбо посацкие, и, ведомо, стрельцы – потатчики Нероновой и Аввакумовой ереси, проклятой собором российских и греческих иерархов, и добро ваше, дети мои, наипохвальное, когда станете доводить мне о родне своей – како отцы ваши и матери, молясь богу, персты слагают… двуперстно, альбо по-иному?
Мастер поник головой к столу. Очнувшись, сказал икнув:
– Фу, утомился аз! – потряс головой, отгоняя сон, и прочел без книги стихиру в поучение:
В дому своем, от сна восстав, умыйся,
Прилунившегося плата концом добре утрися.
В поклонение святым образам продолжися,
Отцу, матери низко поклонися…
Мастер поднял руку с ременной указкой и повысил голос!
С трепетом к учителю иди,
Товарища веди,
В дом учебы с молитвой входи,
Тако же и вон исходи!
Грузно поднявшись, мастер запел молитву, ученики, поглядывая на его фигуру, вторили пению.
Когда от мастера парнишки вышли и побрели грязными улицами, скользя на поперечных бревнах, накиданных там и сям, иногда упираясь коленями, цепляясь руками, перелезали рундуки, проложенные к соборам, то на лицах их, на плечах тоже, как бы лежала тяжесть учебы пьяного учителя, только Сенька шел бодро – он ничего не боялся. Мать перестала его бить, отец никого не бил, про мастера Сенька думал:
«Худой, пьяной… полезет, так сунуть его кулаком в брюхо – отвалится… ежели погонит, то бес с ним, неладно учит – татя с маткой велит доглядывать…»
Все пробирались к Замоскворецкому мосту. Трое ребят жили за Кремлем в Слободе, они убрели в сторону. С Сенькой в Замоскворечье идти остались двое. Все трое были стрелецкие дети, кафтаны на двоих длиннополые, новые, набойчатые, на Сеньке– кафтан торговый, мухтояровый, сапоги иршаные, их Сенька любил марать в грязи, оттого что становились тесны.
И только лишь перейти парнишкам на мост, как из-за бани, недалеко к кабаку цареву от ларя, где лежали веники, вышли навстрет им два рослых парня в улядях, привязанных к онучам, в протертых на грудях кафтанах.
– Гей, ходячие буквари со Спасского моста, стой! Сенька сказал:
– Пошто?
– Стой! То зарежу.
Двое ребят встали, Сенька пошел.
– Ты чего же, песий сын?!
– А лжешь – я стрелецкой!
– Мне хучь боярской – ище лучше, – скидай кафтан, убью! Большой и грязный дернул рукавом, в рукаве был нож.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
В «Гулящих людях» раскольнический фон повествования ярок и многокрасочен. Чапыгин по-разному относится к носителям этой своеобразной и неоднозначной идеологии. Симпатии автора явно не на стороне духовной и светской верхушки раскола: в этой среде он показывает мелкое интриганство одних и фанатичное мракобесие других. Обращаясь к бедноте, Чапыгин вскрывает политическую суть ее протеста, принявшего столь причудливые формы;
Выросший на русском Севере, Алексей Чапыгин прекрасно знал быт и нравы раскольников, сохранивших в целости не только «древлее благочестие», а многие формы старинной жизни. Видимо, отсюда идет такое доскональное знание писателем мельчайших бытовых деталей, лишенных экзотики в его прозе.
Писатель свободно чувствует себя в атмосфере далекого XVII века, легко владеет его языком, наслаждается старой русской речью. Правда, сегодняшний читатель не без труда воспримет иные страницы «Гулящих людей». Это предвидел еще А. М. Горький, который советовал автору дать подстрочные примечания к тексту. А. Чапыгин исполнил совет Алексея Максимовича, но в дальнейших изданиях (уже посмертных) издатели значительно расширили словарь устаревших и диалектных (в основном северорусских) слов. В нашем издании словарь дается в конце книги.
Свой роман «Гулящие люди» А. Чапыгин печатал частями, по мере написания. Первая часть была опубликована в 1934 году в журнале «Литературный современник». Вторая и третья части печатались в журнале «Октябрь» с 1935 по 1937 год. Летом 1937 года публикация романа была завершена в журнале «Звезда». Готовя роман для издания книгой, А. Чапыгин внес немало изменений, учитывая замечания друзей и критики. В архиве Писателя сохранились два варианта конспектов окончания романа: его эпилог должен был происходить во время стрелецкого бунта 1682 года. Но написать эту часть Чапыгину было не суждено. 21 октября 1937 года он скончался и был похоронен в Ленинграде на Волковом кладбище.
А. П. Чапыгин, писатель, вышедший из глубин народной жизни, был одним из тех, кто создавал советскую литературу, закладывал и развивал традиции социалистического реализма. Без него непредставима наша литература 20-х и 30-х годов.
М. Холмогоров
Часть первая
Начало Сенькиной жизни
Сенька, стрелецкий сын, рос под материнской строгостью и заботой.
Рос парнишка не как все – тянулся не в ширину, вышину, а как-то вперед и назад. Иногда думали, что будет с горбом. Кости лопаток выдвигались гораздо вперед, оттого было холодно спине без запояски; если же Сенька опоясывался высоко, под грудями, то мать била его:
– Вяжи пояс по чреслам, противу того, как святые отцы запоясывались… не немчин ты, сын стрелецкий!
Сенька не знал, кто такие святые отцы, но уж не любил их и боялся: «А неравно как они к матке в гости придут?»
– Нелепые у тебя, парнишко, руки, ниже колен висят, персты тоже будто у матерого стрельца, – говорил Лазарь Палыч, ощупывая сына, особенно когда был старый стрелец во хмелю, но про лицо белое, будто девичье, про кудри на голове Сеньки и глаза ничего худого не сказывал.
Сенькин отец, Лазарь Палыч, – пеший стрелец, белокафтанник Полтевского приказа, старший брат Сеньки – ездовой стрелец, и Сеньке по роду быть в стрельцах. Голова уж не раз говорил Лазарю, чтоб Сеньку записать в приказ, но Лазарь Палыч медлил. Сеньку часто тянуло утечи из дому, куда глаза глядят, опричь того, что мать Секлетея Петровна за ленивую молитву била, а еще и потому, как тать Лазарь получал еду за караул в Кремле натурой, не вареную – Сенька носил к нему обед ежедень и сткляницу водки. Мать, отпуская Сеньку к отцу, наказывала:
– Хмельное пущай пьет с опаской!
Тать после еды делался добрее, тогда Сенька его спрашивал о татарских послах, он видал, как татаре, выходя от царя, за пазухи пихали дареные кубки и чаши:
– Тать, пошто поганым еще кубки дают?
Тать, оглянув посторонь, чтоб кого не было близ, сказывал:
– За те чаши с халатами вольность свою продают…
– Тать, а пошто поганых иным путем, да в другие ворота пущают… не в те, отколь в Кремль заходили?
– Экой ты у меня зёрький, – а чтоб в Кремле были, да дороги прямой не ведали…
– А пошто их за городом держат? В город за караулом водят? – И боялся Сенька, тогда он пятился от татя.
Тать кричал на него:
– Пшол, дурак! Много знать будешь.
Сенька опасался и никогда татю не говорил, что, когда шел в Кремль с едой, на него наскакивали посадские ребята скопом, навалом… Сенька их бил; иногда за них лез в драку кто большой, – Сенька и больших бил. Про драки Сенька матке Секлетее тоже не сказывал, боясь, думал: «Слушать в Кремль не будут».
Видал Сенька за городом, как послы татарские на коней скачут. Скочит поганой, подогнет ноги, стремена-то коротки, и с глаз долой – ни коня, ни всадника, только пыль пылит.
Сеньке хотелось нарядиться в такой халат, нахлобучить островерхую шапку, вздеть за спину саадак с колчаном да лук с тетивой и ускакать с погаными куда придет. Рос мальчишка в шумное время, когда Москва с пригородом гудела как борть пчелиная. Все говорили, и Сенька слышал:
– Никон патриарх веру изломил!
Матушка Секлетея Петровна у икон в углу шепотом ежедень проклинала Никона, а поминала с молитвой какого-то Аввакума.
Не на шутку ленив был к молитве стрельчонок, и за то матушка тонким батогом трудилась над ним поутру и вечером, но Сенька рос быстро – скоро его так растопырило на стороны, что матери между ног влезать не стал, тогда матка стала докучать татю:
– Побей ты его, Лазарь Палыч!
Лазарь Палыч, – черная борода с проседью легла ниже грудей и на Никона, изломившего веру, дородностью лика схожий, – отнекивался:
– Буде того, Петровна, что ежедень в Кремле на козлах зрю чужие зады – кого за дело, а кого и так разнастав бьют. Добро будет, мне время не сходится, сведи-ка лиходельницу к мастеру на Варварский крестец, азам учить… старшого обучил, этого мыслю против того же. Там и побьют. Без боя наука не стоит.
Суров видом отец был, но любил Сеньку, а когда во хмелю, так и гневался за одно дело: Сенька звал его вместо тятя – тать.
– Чего брусишь, песий сын? Вразумись!
– Лгешь, тать, я сын стрелецкой.
– Ты сказывай! Я стрелец?
– Стрелец, тать!
– Ты ведаешь, что тать – это грабежник, а я что, хищением чужого живу?…– И называл Сеньку лиходельницей.
Тут уже за Сеньку вступалась Секлетея:
– Хозяин! Лазарь Палыч, пошто парнишку лаешь?
– Пущай закинет татем брусить!
– Недоумок еще он!
– А ну, сведи к мастеру – там в ум придет, когда на горох в угол поставят.
Из упрямства или привычки худой Сенька продолжал отца называть татем. Лазарю некогда было заниматься сыном. За плеть он не привык браться, боялся шибко убить, и жену свою Секлетею, против того, как другие делали, стрелец никогда небил. Да и служба у Лазаря Палыча была в служилую неделю маетная, а в свободную Лазарь в лавке стоял на торгу.
Утром, до свету встав, едва успевал Лазарь по конюшням пройти, по хлевам и, как хорошие хозяева делали, лошадей, коров покормить куском хлеба из рук, а уж время придвинулось, надо в Кремль в караул идти.
Старший сын Лазаря, ездовой стрелец, коему боярские дети даже завидовали, натянув на плечи малиновый кафтан, цветом похожий на кафтаны приказа Головленкова, раньше отца выбирался на службу, зато Стремянной полк, и провожал Петруха, сын Лазаря, – либо царицу на богомолье, а то и послов каких нарядят встретить. Шел Петруха по службе впереди отца: полк Лазаря был вторым, а Петрухин – пятый, полковника Маматова, и все потому, что грамотен Петруха, лицом пригож и телом и силой удался в Лазаря. Немало в свое время денег Лазарь мастеру за Петрухину учебу передал, да съестного к праздникам короба большие. Сеньку Лазарь любил и думал: «Надо обучить, денег не жалеть на детище!»
– В рост не идет парнишка! – докучала Лазарю жена.
– Под твоим шугаем чего вырастет; ужо как выберется, потянется, – отвечал Лазарь, а Сенька все же рос только на зад, на перед и еще стало его распирать на стороны.
– Што бы ему горой расти, а то кучей идет! – сокрушалась Секлетея Петровна. Она решила найти знахарку: – Пущай-де в бане его попарит.
Мать рано, еще до свету, повела Сеньку к мастеру.
Пришли, долго на образа молились, после того низко кланялись на все стороны. Потом мать Секлетея Петровна рядилась с мастером, да расспрашивала, как будет учить. Наконец, мастер, тряся полами мухтоярового потертого халата рыжего с полосами, ответил сердито:
– День начался неладно! Замест мужа забрела женка – должно, не крепко ее хозяин держит, что доверил единородного сына вести наукам обучать? А перво начнем с того, что паренек до наук уж, поди, не охочий – велик ростом… еще год минет, его не учить, а потребно будет женить… ты же того не разумеешь – не всяк мастер за сие дело учебы большого возьмется…
Мать не отставала, рядилась с упором. Мастер махнул рукой, от него пахло водкой:
– Да не торг у нас! Ну, пущай учится за гривну в год и три чети ржи… К часослову перейдем, тогда мастеру принесешь горшок каши, гривну денег, да в дому твоем молебен чтоб пели…
Мать ушла, покрестив Сеньку.
– Такого и бесу не уволокчи – не крести, не бойся… – проворчал мастер. В углу у образов замигала восковая свечка. Мастериха, румяная, толстая баба, громко икая, зажгла эту свечку, боком глядя на образа, перекрестилась, уходя к себе в повалушку, сказала мастеру:
– Козел худой! Чула я, што ты рядил? Учить ведь надо такого жеребца.
– Иди, не мешай, Микитишна! Поучу – накинут… вишь, стрелец с парнем наладил женку; с баб много не уторгуешь… разве что насчет… – он пьяно подмигнул.
– Тьфу, ты, козел худой!
Все ученики, их было шестеро, встали на молитву, в один голос пели «отче наш», после молитвы еще громче и не крестясь тянули славословие розге:
Розгою детище дух святый бити велит…
Розга убо мало здравия вредит,
Розга разум во главу детям вгоняет,
Учит молитве и злых всех встягает,
Розга послушны родителям дети творит,
Она же божественному писанию учит,
Розга аще биет, но не ломит кости,
А детище отставляет от всякие злости…
Розга учит делать вся присно ради хлеба,
Розга детище ведет вплоть до неба…
Вразуми, правый боже, матери и учители
Розгою малых детей быть ранители…
Аминь!
Ученики расселись за длинный стол на скамью. Учитель поместился в конце стола на высоком стуле. Ноги упер в низкую подножную скамью. С мастером бок о бок за столом возвышалась горка с грязной посудой – ученикам она казалась иконостасом, так как на горке лежала книга, именуемая «Азбуковник», в ней поучение всяким премудростям. «Азбуковник» давался ученику лишь в конце учебы за то, что ученик грамотностью доходил почти до самого мастера. Когда мастер садился на стул, Сенька заметил у него за пазухой две вещи: посудину с вином и плеть.
«Эво он чем учит, мочальная борода», – подумал Сенька.
Потирая руки, усевшись, мастер крикнул:
– Женка! Эй! Микитишна! Принеси-ка нам для борзого вразумления стрекавы!
За приотворенной дверью повалуши побрели шаги, они скоро прибрели обратно: мастериха принесла большой пук крапивы, кинула под ноги мастера, на руках у ней были замшевые рукавицы.
– Иршаны кинь тут! – приказал мастер. Мастериха сбросила рукавицы на пук крапивы и еще раз покосилась на Саньку. Сеньке показалось, что она улыбнулась ему.
«Чего толстая ощеряется?» – подумал Сенька. Вынув посудину, мастер потянул из горлышка, закупорив хмельное, сказал, кладя за пазуху стклянку:
– Благословясь, начнем!
Ученики, кроме Сеньки, торопливо закрестились. Все раскрыли писаные старые буквари.
Вдвинув глубже за пазуху посудину, мастер оттуда же выволок ременную указку, она-то и показалась Сеньке плетью.
– Детки-и! Очи долу – зрите грамоту… – помолчав, мастер прибавил: – А-а-а-з!
– Аз!
– Аз, – повторили ученики. – Буки-и, веди-и, глаголь!
– Сия есте первая буква, именуемая – аз! Что есте аз?
– Сия первая буква!
– Та-а-к! Сия первая буква знаменует многое для души христианина… означая сие многое переходит в букву буки… в букву есть и мыслете! «Аз есмь господь бог твой»,
– Аз господь твой!
– Аз есмь господь бог твой!
– Аз есмь господь твой!
– Бог, бог твой – истинно! И тако сие определяется: уразуметь должны – где же сие изречено суть?
Ученики молчали.
– Сие изречено суть в заповедех господних, данных Моисею на горе Синае.
– Сие изречено на горе Синаю!
– Ну, лги дальше!
– Данных горе Синаю!
– Гнев божий на меня за вас, неразумных и малогласных, ибо уды мои от трудов великих тяжки, а надобе первого лжеца стрекавой вразумить… Ну же, отыди нечестивый, мало внемлющий учителю, на горох пади в углу. Ты иди! – указал кожаной указкой учитель.
Ученик отошел в угол и медленно опустился на колени. Учитель пьяно воззрился на ученика:
– Прямись! Не гни хребет! – Он сердито пошлепал кожаной указкой по столу.
Переминаясь коленями, тонявый ученик в белом кафтанишке мялся и вытягивался в углу. Мастер говорил:
– Сей упряг благословясь рассудим о букве добро! Что есте добро?
Ученики молча ждали. Помолчав и приложив палец ко лбу, учитель продолжал:
– Буква добро пятая по счету есте буква великая, а тако – с прилежанием молити бога – добро! Ходити в церковь божию, внимати службе и поучению божественному – есте добро! Почитати отца и мати своих – добро! Чести молитвы, а тако – первая молитва за великого государя нашего Алексия Михайловича и его государев светлый род – добро! Вторая молитва-за святейшего патриарха всея Русии, за великого иерарха, отца церкви нашей, от грек приемлемой, Никона – добро велие! Ведомо мне, – продолжал мастер, вновь потянув из посудины, – что все вы дети стрелецкие, альбо посацкие, и, ведомо, стрельцы – потатчики Нероновой и Аввакумовой ереси, проклятой собором российских и греческих иерархов, и добро ваше, дети мои, наипохвальное, когда станете доводить мне о родне своей – како отцы ваши и матери, молясь богу, персты слагают… двуперстно, альбо по-иному?
Мастер поник головой к столу. Очнувшись, сказал икнув:
– Фу, утомился аз! – потряс головой, отгоняя сон, и прочел без книги стихиру в поучение:
В дому своем, от сна восстав, умыйся,
Прилунившегося плата концом добре утрися.
В поклонение святым образам продолжися,
Отцу, матери низко поклонися…
Мастер поднял руку с ременной указкой и повысил голос!
С трепетом к учителю иди,
Товарища веди,
В дом учебы с молитвой входи,
Тако же и вон исходи!
Грузно поднявшись, мастер запел молитву, ученики, поглядывая на его фигуру, вторили пению.
Когда от мастера парнишки вышли и побрели грязными улицами, скользя на поперечных бревнах, накиданных там и сям, иногда упираясь коленями, цепляясь руками, перелезали рундуки, проложенные к соборам, то на лицах их, на плечах тоже, как бы лежала тяжесть учебы пьяного учителя, только Сенька шел бодро – он ничего не боялся. Мать перестала его бить, отец никого не бил, про мастера Сенька думал:
«Худой, пьяной… полезет, так сунуть его кулаком в брюхо – отвалится… ежели погонит, то бес с ним, неладно учит – татя с маткой велит доглядывать…»
Все пробирались к Замоскворецкому мосту. Трое ребят жили за Кремлем в Слободе, они убрели в сторону. С Сенькой в Замоскворечье идти остались двое. Все трое были стрелецкие дети, кафтаны на двоих длиннополые, новые, набойчатые, на Сеньке– кафтан торговый, мухтояровый, сапоги иршаные, их Сенька любил марать в грязи, оттого что становились тесны.
И только лишь перейти парнишкам на мост, как из-за бани, недалеко к кабаку цареву от ларя, где лежали веники, вышли навстрет им два рослых парня в улядях, привязанных к онучам, в протертых на грудях кафтанах.
– Гей, ходячие буквари со Спасского моста, стой! Сенька сказал:
– Пошто?
– Стой! То зарежу.
Двое ребят встали, Сенька пошел.
– Ты чего же, песий сын?!
– А лжешь – я стрелецкой!
– Мне хучь боярской – ище лучше, – скидай кафтан, убью! Большой и грязный дернул рукавом, в рукаве был нож.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12