Перед зданиями, которые занимает полиция, установили рогатки, обмотанные колючей проволокой; часовые, им лет по шестнадцати, трясутся от страха и – ушки на макушке – ждут, чтобы первыми услышать музыку, музыку, музыку.
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг – трах-тарарах! – загремела музыка, пепеэфовцы PPF – «французская народная партия» профашистской ориентации.
схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы – за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, откуда переполох… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, пролили из флакона синюю жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец-Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам в поисках мяса, за деревянными чурками для газогенератора и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
* * *
Придется исполнить ее прихоть. Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него.
Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был, с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть – лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, – я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски – по-французски! какая дерзость: «Моя родина – Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.
Из-за всего этого мы чуть не опоздали. На перроне я уронил пенсне, Лотта ворчала, что это мой стиль, вечно я его теряю, мы побежали к своему вагону, к счастью, я не упал: она тащила меня за руку. Сели в поезд, когда он уже тронулся. Эти маленькие железнодорожные ветки выглядят очень забавно, чисто по-французски, они такие убогие… В нашем купе первого класса – nur fur die Wehrmacht только для вермахта (нем.).
– мы были одни. Иногда, на остановке, кто-нибудь открывал и тут же поспешно закрывал дверь. Мы взяли с собой курицу – заседание трибунала кончалось в двенадцать, а поезд уходил в двенадцать пятнадцать. Взяли овечьего сыра и фруктов. Словом, легкий завтрак. Лотта получила письмо от жениха, он на восточном фронте, воюет в составе европейских армий. Теперь она уже не говорила о Вилли, а надоедала мне со своим Буби. Было очень жарко. Первый по-настоящему знойный день. Я задремал. Лотта принялась перечитывать письмо. Просыпаюсь от мысли – не проедем ли мы свою станцию?… И велю Лотте быть внимательнее, станция называется… говорю название, но она не может повторить, пишу на клочке бумаги и снова засыпаю.
Не то чтобы я по-настоящему спал. Я размышлял над римским правом. Когда-то я даже преподавал его, но теперь думаю, что ради главенствующей роли германского права необходимо – и это мое глубокое убеждение – стереть все следы римского в современном мире. Римское право как основа государственных законодательств! Какой абсурд! К тому же противный самому духу германской нации. О кодексе Наполеона я уж и не говорю: одно то, что в нынешних немецких законах сохранились следы этого кодекса, показывает, чего они стоят. Фюрер совершенно прав, упразднение законов, как таковых, дает возможность учредить теперь, в подлинно германских условиях, Право, которое не нуждается в кодексе. Кодекса Гитлера не будет никогда! Мысль фюрера не поддается кодификации.
Было очень жарко. Я расстегнул воротничок. Нам не давали покоя мухи. Мы остановились на каком-то полустанке. Поезд все не трогался. Я спросил Лотту, уверена ли она, что мы не проехали. Не проехали, она следила по моей бумажке.
Шел, однако, четвертый час. Я забеспокоился. Поезд все еще стоял. Не пойти ли узнать, что случилось? Выхожу из вагона. Роняю пенсне, на этот раз сам его и поднимаю. Маленькая станция у подножья высоких гор. Что-то вроде деревушки на взгорье… Спрашиваю у станционного служащего. Он не понимает. Что-то говорит, но с таким акцентом, что я его тоже не понимаю. Увы, он говорит по-французски совсем не так, как доктор Гримм!..
Ну, хорошо, иду к начальнику вокзала. Он трижды просит повторить название станции. Смотрит мой билет. Ах, вот в чем дело! Мы сели не в тот поезд… Это другая ветка. Мы находимся в N. Нет, чтобы добраться куда надо, придется сначала вернуться назад. А отсюда поезд пойдет только завтра. Это конечная остановка. Впрочем, завтра по расписанию поезда нет. Только послезавтра. Последнее распоряжение оккупационных властей: движение поездов ограничено, поезда теперь отправляются по вторникам, четвергам и субботам.
Возвращаюсь к Лотте, объясняю. Она выходит из вагона. Все это ее абсолютно не трогает. Здесь тоже, конечно, есть гостиница. Да, но… Я договорился, что буду отсутствовать один день, – по средам трибунал не заседает. А получается, что и в четверг утром нас там не будет… Кроме того, в населенном пункте N. на прошлой неделе неизвестные совершили дерзкую вылазку… Здесь водятся террористы. Наши казнили семь заложников.
Она говорит, что я рассуждаю, как Вилли.
Я не хочу, чтобы заметили наше отсутствие? Ее это не касается. Ей плевать. Да, но мне… Спрошу у начальника станции, нельзя ли получить машину. Пусть позвонит по телефону…
У него румяные щеки, черные усы, покатые плечи. Форменная каскетка. Ничего толком Лотта от него не добилась. Вероятно, он был испуган. Она спрашивала, он отвечал «да», «нет». Я поинтересовался, не может ли он позвонить немецким властям. Немецким – нет. Французским – да. А они передадут немецким. Им надо объяснить, – вы меня поняли? – что майор фон Лютвиц-Рандау… Начальник станции просит, чтобы я написал свое имя на клочке бумаги, и с трудом разбирает мой почерк: фон Люте… Люте…виссе-Рандо… Правильно? Вы только скажите, пусть пришлют машину.
У него такой телефонный аппарат, с ручкой, которую надо крутить. Алло… Алло… На это ушло много времени. Он объяснил – я слышал, – что у него тут немецкий майор с дамой, своей секретаршей. Нельзя ли прислать за ними машину…
Выйдя из кабинета, он сказал:
«За вами приедут».
Лотта зевала. Было очень жарко. Одолевали мухи. А ждать не менее полутора часов. Поездка действительно не заладилась. Начальник станции был весьма учтив. Настоял, чтобы мы с Лоттой сидели у него в кабинете. На станции пусто, кроме нас, служащего и начальника станции – никого. Лотта откровенно скучала. Но что я мог поделать?
«В следующий раз, – сказала она, – с нами поедет Вилли…»
Я предпочел смолчать.
* * *
«Фамилия: Лютвиц-Рандау. Военный судья в чине майора; член национал-социалистской партии…»
«Пусть говорит сам!» – вмешался высокий брюнет.
Когда партизаны прибыли на полустанок, они в два счета отобрали у майора револьвер, втолкнули в машину его и Серую мышь. Крепкие ребята, в кожаных куртках – результат удачного налета, этими куртками вуаронская фабрика снабжала чуть ли не весь департамент Дром. Партизаны были совсем не похожи на французов, какими их представляла себе Лотта. Темноволосый великан, который не открывал рта всю дорогу, показался ей интересным мужчиной. Был там еще совсем молоденький широкоплечий блондин и коренастый крепыш лет тридцати. Она испугалась, когда крепыш дал пинка майору: ошеломленный тем, что с ними случилось, Kцtzchen вертел головой в надежде увидеть германскую армию, которая бросится к ним на выручку. Но тут же успокоилась: с ней они были почти вежливы. Лотта вспомнила эсэсовца, который спал с еврейкой, и сказала себе: «А почему бы и нет?»
Теперь они здесь, в пустом доме на склоне горы. А до этого неслись в черной машине с ведущими передними колесами полчаса – час, съехали с дороги, остановились, шли через поле. Было еще совсем светло, но свет стал уже вечерним, боковым, лучи солнца скользили по земле. Когда люди умолкали, слышалось громкое пение цикад. Действие происходило на открытой площадке – что-то вроде террасы, расположенной над складским помещением; внешняя лестница спускалась прямо к гумну заброшенной фермы, там на шесте висел кусок трехцветной материи. Кругом – открытая местность без деревьев, желтая земля, чахлый вереск и в полукилометре – зигзаги горной дороги, похожие на лежащую букву «W».
Командир макизаров, круглоголовый великан с маленьким детским ртом над тяжелым подбородком, весил, должно быть, не менее двухсот двадцати фунтов и походил на камаргского табунщика. В действительности же он преподавал латынь и греческий где-то в окрестностях Сен-Флура. Сидя во главе стола, он руководил допросом. Слева от него, скрестив руки, стоял высокий брюнет, тот, что приезжал на станцию и так понравился Лотте. Справа сидел священник в сутане нараспашку, охотничьих рейтузах и с винтовкой на ремне. Лотту держали внутри дома. Несколько раз оттуда слышался ее нервный смех.
«Я вступил в наш партий, – майор фон Лютвиц-Рандау старательно подбирал французские слова, – в июле тридцать третьего, сразу после тридцатого июня…»
«Вас на это вдохновило убийство Рема?» – усмехнулся тот, кто вел допрос.
«Жан-Пьер, пусть он говорит сам!» – укоризненно заметил брюнет.
Майор обвел взглядом всех троих, как оглядывает поле боя солдат. Укрепил на носу пенсне и глубоко вздохнул.
«Я вступил в партий сразу после казни Рема и его сообщников, – стараясь выиграть время, майор тянул слова, – я сразу понял, теперь нужны юристы, в свете этих исторических событий нужно… wie sagt man? как это говорится? (нем.)
– полностью пересмотреть, wiederaufbauen… построить заново (нем.).
создать заново германское право».
Священник, худой, с большим носом и узловатыми руками, иронически присвистнул и принялся чистить ногти прутиком, который еще раньше тщательно заточил у них на глазах. Пленный повернулся к нему:
«Может быть, это не имеет значения для террористов… но Право есть Право…»
«А кто здесь террористы? – Жан-Пьер гордо вскинул голову, и, казалось, его серо-голубые глаза, как пули, вылетят сейчас из орбит. – Я капитан французской армии и…»
«Дай ты ему говорить», – снова вмешался высокий брюнет.
«Извините, – сказал майор, – но для нас вы террористы, вопреки законам войны и условиям перемирия, вы…»
«Для вас? Кого это – вас? Какое перемирие? Мы воюем против Германии с сентября тридцать девятого. Законы войны… с каких это пор существуют законы войны, по которым можно расстреливать заложников? Это вы нарушаете законы войны, это вы, вы террористы, и именно в этом качестве вас будут судить здесь, по всем правилам…»
«Дай же ему сказать», – повторил высокий брюнет.
«Извините, – продолжал майор, – но нам всегда говорили, что вы террористы…»
«И вы этому, конечно, верите, как верите всему, что вам говорят… Какие же террористы в таком случае подожгли ваш рейхстаг?»
«Коммунисты, – сердито ответил Лютвиц-Рандау, – Ван дер Люббе, Димитров…»
На этот раз его прервал высокий брюнет:
«Димитров! За кого вы нас принимаете, господин майор? Теперь вы обвиняете человека, которого признал невиновным ваш суд, которого оправдал ваш суд…»
«В то время, – сказал Лютвиц-Рандау, – наши суды были еще заражены духом римского права, кодекса Наполеона, еврейских законов… Сегодня мы бы не выпустили Димитрова, он был бы осужден… в соответствии с германским правом».
Это было странное зрелище. Аббат, управившись, наконец, с десятым пальцем, тут же принялся снова за девятый, восьмой… Не сводя глаз со своего прутика, он спросил:
«Почему вы хотите, майор, чтобы мы признали ваше германское право, если вы считаете кодекс Наполеона сводом еврейских законов? Но дело даже не в этом. Сколько людей вы уничтожили в соответствии с вашим германским правом?»
Лютвиц-Рандау отвернулся и ничего не ответил. Из дома доносился голос Лотты, но слов разобрать было нельзя. Ее допрашивали отдельно. И майор подумал, что она способна оговорить его ради того, чтобы выкрутиться самой.
«Я никого не убивал… – после паузы решительно возразил он. – Я служащий суда, в обязанности которого входит применять законы…»
«Какие законы? – вспыхнул Жан-Пьер. – Ваш фюрер упразднил все законы…»
«Наш фюрер, – сказал обвиняемый, – признает один закон – интересы Германии…»
«Маршал фон Паулюс, – перебил его брюнет, – придерживается другого мнения».
«Фельдмаршал фон Паулюс мертв. Наш фюрер сказал, что фельдмаршал фон Паулюс мертв…»
Аббат бросил свой прутик и захохотал:
«Мертв по германским законам, да? А те, кто утверждает обратное, – террористы? Не так ли?»
Майор с растущей тревогой прислушивался к звукам, идущим из дома. Сначала яростная перепалка, потом хныканье, а теперь Лотта говорила, говорила, говорила… Что же такого она могла им наговорить? Между майором и его судьями зияла пропасть – они не понимали друг друга. Он считал, что послушание и верность своему фюреру служат оправданием всех его поступков, как статья кодекса, гласящая, что он неподсуден. Они же, напротив, видели в этой рабской зависимости, в этой пассивности отягчающее вину обстоятельство, прямое доказательство виновности. Они, в сущности, давали ему шанс, позволяя сказать, что все-все, что можно поставить в вину не только майору фон Как-Его-Там, но и немцам вообще, всем немцам, – это именно фюрер и, как он говорит, «наш партий», они ответственны за все преступления, за расстрел заложников… Конечно, его судьи поступали не по-судейски великодушно, ему было бы так легко спастись с помощью лжи, пойми он только, что к чему. Обман его не смущал. Коль скоро речь шла о собственных интересах, то есть о том, что он называл интересами германской нации. Ложь была неотделима от системы. На свою беду, Лютвиц-Рандау не догадался, что именно надо солгать. Оказался жертвой собственной системы защиты. А он строил ее, упирая на величие, на верность идее национал-социализма. Не сумел понять, что, отрекись он от национал-социализма, его шкура осталась бы цела. Шкура, которой майор так дорожил. Ему казалось, что его губит глухо доносившаяся болтовня женщины, на самом деле он сам, его собственные слова обрекали его на гибель. Его правовая концепция, система защиты, которую он готовился применить в тяжелые времена, чтобы помочь Германии в тяжелые времена. Поэтому-то обер-лейтенант Вилли, гестаповец Вилли, и считал его пораженцем. Система защиты, благодаря которой поверженная Германия держалась бы с достоинством, импонирующим победителю, с достоинством бойца, который не сдается.
1 2 3 4 5
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг – трах-тарарах! – загремела музыка, пепеэфовцы PPF – «французская народная партия» профашистской ориентации.
схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы – за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, откуда переполох… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, пролили из флакона синюю жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец-Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам в поисках мяса, за деревянными чурками для газогенератора и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
* * *
Придется исполнить ее прихоть. Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него.
Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был, с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть – лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, – я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски – по-французски! какая дерзость: «Моя родина – Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.
Из-за всего этого мы чуть не опоздали. На перроне я уронил пенсне, Лотта ворчала, что это мой стиль, вечно я его теряю, мы побежали к своему вагону, к счастью, я не упал: она тащила меня за руку. Сели в поезд, когда он уже тронулся. Эти маленькие железнодорожные ветки выглядят очень забавно, чисто по-французски, они такие убогие… В нашем купе первого класса – nur fur die Wehrmacht только для вермахта (нем.).
– мы были одни. Иногда, на остановке, кто-нибудь открывал и тут же поспешно закрывал дверь. Мы взяли с собой курицу – заседание трибунала кончалось в двенадцать, а поезд уходил в двенадцать пятнадцать. Взяли овечьего сыра и фруктов. Словом, легкий завтрак. Лотта получила письмо от жениха, он на восточном фронте, воюет в составе европейских армий. Теперь она уже не говорила о Вилли, а надоедала мне со своим Буби. Было очень жарко. Первый по-настоящему знойный день. Я задремал. Лотта принялась перечитывать письмо. Просыпаюсь от мысли – не проедем ли мы свою станцию?… И велю Лотте быть внимательнее, станция называется… говорю название, но она не может повторить, пишу на клочке бумаги и снова засыпаю.
Не то чтобы я по-настоящему спал. Я размышлял над римским правом. Когда-то я даже преподавал его, но теперь думаю, что ради главенствующей роли германского права необходимо – и это мое глубокое убеждение – стереть все следы римского в современном мире. Римское право как основа государственных законодательств! Какой абсурд! К тому же противный самому духу германской нации. О кодексе Наполеона я уж и не говорю: одно то, что в нынешних немецких законах сохранились следы этого кодекса, показывает, чего они стоят. Фюрер совершенно прав, упразднение законов, как таковых, дает возможность учредить теперь, в подлинно германских условиях, Право, которое не нуждается в кодексе. Кодекса Гитлера не будет никогда! Мысль фюрера не поддается кодификации.
Было очень жарко. Я расстегнул воротничок. Нам не давали покоя мухи. Мы остановились на каком-то полустанке. Поезд все не трогался. Я спросил Лотту, уверена ли она, что мы не проехали. Не проехали, она следила по моей бумажке.
Шел, однако, четвертый час. Я забеспокоился. Поезд все еще стоял. Не пойти ли узнать, что случилось? Выхожу из вагона. Роняю пенсне, на этот раз сам его и поднимаю. Маленькая станция у подножья высоких гор. Что-то вроде деревушки на взгорье… Спрашиваю у станционного служащего. Он не понимает. Что-то говорит, но с таким акцентом, что я его тоже не понимаю. Увы, он говорит по-французски совсем не так, как доктор Гримм!..
Ну, хорошо, иду к начальнику вокзала. Он трижды просит повторить название станции. Смотрит мой билет. Ах, вот в чем дело! Мы сели не в тот поезд… Это другая ветка. Мы находимся в N. Нет, чтобы добраться куда надо, придется сначала вернуться назад. А отсюда поезд пойдет только завтра. Это конечная остановка. Впрочем, завтра по расписанию поезда нет. Только послезавтра. Последнее распоряжение оккупационных властей: движение поездов ограничено, поезда теперь отправляются по вторникам, четвергам и субботам.
Возвращаюсь к Лотте, объясняю. Она выходит из вагона. Все это ее абсолютно не трогает. Здесь тоже, конечно, есть гостиница. Да, но… Я договорился, что буду отсутствовать один день, – по средам трибунал не заседает. А получается, что и в четверг утром нас там не будет… Кроме того, в населенном пункте N. на прошлой неделе неизвестные совершили дерзкую вылазку… Здесь водятся террористы. Наши казнили семь заложников.
Она говорит, что я рассуждаю, как Вилли.
Я не хочу, чтобы заметили наше отсутствие? Ее это не касается. Ей плевать. Да, но мне… Спрошу у начальника станции, нельзя ли получить машину. Пусть позвонит по телефону…
У него румяные щеки, черные усы, покатые плечи. Форменная каскетка. Ничего толком Лотта от него не добилась. Вероятно, он был испуган. Она спрашивала, он отвечал «да», «нет». Я поинтересовался, не может ли он позвонить немецким властям. Немецким – нет. Французским – да. А они передадут немецким. Им надо объяснить, – вы меня поняли? – что майор фон Лютвиц-Рандау… Начальник станции просит, чтобы я написал свое имя на клочке бумаги, и с трудом разбирает мой почерк: фон Люте… Люте…виссе-Рандо… Правильно? Вы только скажите, пусть пришлют машину.
У него такой телефонный аппарат, с ручкой, которую надо крутить. Алло… Алло… На это ушло много времени. Он объяснил – я слышал, – что у него тут немецкий майор с дамой, своей секретаршей. Нельзя ли прислать за ними машину…
Выйдя из кабинета, он сказал:
«За вами приедут».
Лотта зевала. Было очень жарко. Одолевали мухи. А ждать не менее полутора часов. Поездка действительно не заладилась. Начальник станции был весьма учтив. Настоял, чтобы мы с Лоттой сидели у него в кабинете. На станции пусто, кроме нас, служащего и начальника станции – никого. Лотта откровенно скучала. Но что я мог поделать?
«В следующий раз, – сказала она, – с нами поедет Вилли…»
Я предпочел смолчать.
* * *
«Фамилия: Лютвиц-Рандау. Военный судья в чине майора; член национал-социалистской партии…»
«Пусть говорит сам!» – вмешался высокий брюнет.
Когда партизаны прибыли на полустанок, они в два счета отобрали у майора револьвер, втолкнули в машину его и Серую мышь. Крепкие ребята, в кожаных куртках – результат удачного налета, этими куртками вуаронская фабрика снабжала чуть ли не весь департамент Дром. Партизаны были совсем не похожи на французов, какими их представляла себе Лотта. Темноволосый великан, который не открывал рта всю дорогу, показался ей интересным мужчиной. Был там еще совсем молоденький широкоплечий блондин и коренастый крепыш лет тридцати. Она испугалась, когда крепыш дал пинка майору: ошеломленный тем, что с ними случилось, Kцtzchen вертел головой в надежде увидеть германскую армию, которая бросится к ним на выручку. Но тут же успокоилась: с ней они были почти вежливы. Лотта вспомнила эсэсовца, который спал с еврейкой, и сказала себе: «А почему бы и нет?»
Теперь они здесь, в пустом доме на склоне горы. А до этого неслись в черной машине с ведущими передними колесами полчаса – час, съехали с дороги, остановились, шли через поле. Было еще совсем светло, но свет стал уже вечерним, боковым, лучи солнца скользили по земле. Когда люди умолкали, слышалось громкое пение цикад. Действие происходило на открытой площадке – что-то вроде террасы, расположенной над складским помещением; внешняя лестница спускалась прямо к гумну заброшенной фермы, там на шесте висел кусок трехцветной материи. Кругом – открытая местность без деревьев, желтая земля, чахлый вереск и в полукилометре – зигзаги горной дороги, похожие на лежащую букву «W».
Командир макизаров, круглоголовый великан с маленьким детским ртом над тяжелым подбородком, весил, должно быть, не менее двухсот двадцати фунтов и походил на камаргского табунщика. В действительности же он преподавал латынь и греческий где-то в окрестностях Сен-Флура. Сидя во главе стола, он руководил допросом. Слева от него, скрестив руки, стоял высокий брюнет, тот, что приезжал на станцию и так понравился Лотте. Справа сидел священник в сутане нараспашку, охотничьих рейтузах и с винтовкой на ремне. Лотту держали внутри дома. Несколько раз оттуда слышался ее нервный смех.
«Я вступил в наш партий, – майор фон Лютвиц-Рандау старательно подбирал французские слова, – в июле тридцать третьего, сразу после тридцатого июня…»
«Вас на это вдохновило убийство Рема?» – усмехнулся тот, кто вел допрос.
«Жан-Пьер, пусть он говорит сам!» – укоризненно заметил брюнет.
Майор обвел взглядом всех троих, как оглядывает поле боя солдат. Укрепил на носу пенсне и глубоко вздохнул.
«Я вступил в партий сразу после казни Рема и его сообщников, – стараясь выиграть время, майор тянул слова, – я сразу понял, теперь нужны юристы, в свете этих исторических событий нужно… wie sagt man? как это говорится? (нем.)
– полностью пересмотреть, wiederaufbauen… построить заново (нем.).
создать заново германское право».
Священник, худой, с большим носом и узловатыми руками, иронически присвистнул и принялся чистить ногти прутиком, который еще раньше тщательно заточил у них на глазах. Пленный повернулся к нему:
«Может быть, это не имеет значения для террористов… но Право есть Право…»
«А кто здесь террористы? – Жан-Пьер гордо вскинул голову, и, казалось, его серо-голубые глаза, как пули, вылетят сейчас из орбит. – Я капитан французской армии и…»
«Дай ты ему говорить», – снова вмешался высокий брюнет.
«Извините, – сказал майор, – но для нас вы террористы, вопреки законам войны и условиям перемирия, вы…»
«Для вас? Кого это – вас? Какое перемирие? Мы воюем против Германии с сентября тридцать девятого. Законы войны… с каких это пор существуют законы войны, по которым можно расстреливать заложников? Это вы нарушаете законы войны, это вы, вы террористы, и именно в этом качестве вас будут судить здесь, по всем правилам…»
«Дай же ему сказать», – повторил высокий брюнет.
«Извините, – продолжал майор, – но нам всегда говорили, что вы террористы…»
«И вы этому, конечно, верите, как верите всему, что вам говорят… Какие же террористы в таком случае подожгли ваш рейхстаг?»
«Коммунисты, – сердито ответил Лютвиц-Рандау, – Ван дер Люббе, Димитров…»
На этот раз его прервал высокий брюнет:
«Димитров! За кого вы нас принимаете, господин майор? Теперь вы обвиняете человека, которого признал невиновным ваш суд, которого оправдал ваш суд…»
«В то время, – сказал Лютвиц-Рандау, – наши суды были еще заражены духом римского права, кодекса Наполеона, еврейских законов… Сегодня мы бы не выпустили Димитрова, он был бы осужден… в соответствии с германским правом».
Это было странное зрелище. Аббат, управившись, наконец, с десятым пальцем, тут же принялся снова за девятый, восьмой… Не сводя глаз со своего прутика, он спросил:
«Почему вы хотите, майор, чтобы мы признали ваше германское право, если вы считаете кодекс Наполеона сводом еврейских законов? Но дело даже не в этом. Сколько людей вы уничтожили в соответствии с вашим германским правом?»
Лютвиц-Рандау отвернулся и ничего не ответил. Из дома доносился голос Лотты, но слов разобрать было нельзя. Ее допрашивали отдельно. И майор подумал, что она способна оговорить его ради того, чтобы выкрутиться самой.
«Я никого не убивал… – после паузы решительно возразил он. – Я служащий суда, в обязанности которого входит применять законы…»
«Какие законы? – вспыхнул Жан-Пьер. – Ваш фюрер упразднил все законы…»
«Наш фюрер, – сказал обвиняемый, – признает один закон – интересы Германии…»
«Маршал фон Паулюс, – перебил его брюнет, – придерживается другого мнения».
«Фельдмаршал фон Паулюс мертв. Наш фюрер сказал, что фельдмаршал фон Паулюс мертв…»
Аббат бросил свой прутик и захохотал:
«Мертв по германским законам, да? А те, кто утверждает обратное, – террористы? Не так ли?»
Майор с растущей тревогой прислушивался к звукам, идущим из дома. Сначала яростная перепалка, потом хныканье, а теперь Лотта говорила, говорила, говорила… Что же такого она могла им наговорить? Между майором и его судьями зияла пропасть – они не понимали друг друга. Он считал, что послушание и верность своему фюреру служат оправданием всех его поступков, как статья кодекса, гласящая, что он неподсуден. Они же, напротив, видели в этой рабской зависимости, в этой пассивности отягчающее вину обстоятельство, прямое доказательство виновности. Они, в сущности, давали ему шанс, позволяя сказать, что все-все, что можно поставить в вину не только майору фон Как-Его-Там, но и немцам вообще, всем немцам, – это именно фюрер и, как он говорит, «наш партий», они ответственны за все преступления, за расстрел заложников… Конечно, его судьи поступали не по-судейски великодушно, ему было бы так легко спастись с помощью лжи, пойми он только, что к чему. Обман его не смущал. Коль скоро речь шла о собственных интересах, то есть о том, что он называл интересами германской нации. Ложь была неотделима от системы. На свою беду, Лютвиц-Рандау не догадался, что именно надо солгать. Оказался жертвой собственной системы защиты. А он строил ее, упирая на величие, на верность идее национал-социализма. Не сумел понять, что, отрекись он от национал-социализма, его шкура осталась бы цела. Шкура, которой майор так дорожил. Ему казалось, что его губит глухо доносившаяся болтовня женщины, на самом деле он сам, его собственные слова обрекали его на гибель. Его правовая концепция, система защиты, которую он готовился применить в тяжелые времена, чтобы помочь Германии в тяжелые времена. Поэтому-то обер-лейтенант Вилли, гестаповец Вилли, и считал его пораженцем. Система защиты, благодаря которой поверженная Германия держалась бы с достоинством, импонирующим победителю, с достоинством бойца, который не сдается.
1 2 3 4 5