Иуда готов отдать на потеху филистимлянам; и клинками, добытыми отвагою Дана, грозит Иуда разорить землю данову, если Дан не пойдет на последнюю низость.
Двое из послов, Иорам и Дишон, вскочили первый побагровел еще гуще, второй обливался слюною — но прервать старика не посмели, заметив, как грозно обернулась на них толпа. Бен-Перахья не шевельнулся, только приоткрыл один глаз и скосил его на Шелаха.
— Прогони их, Самсон, — шамкал дальше бенИувал, — не следует юношам нашим слышать их речи. Не выдадим мы тебя. Часто мы тебя огорчали, и часто ты нас, и обычай твой странный; но ты нам дал покой и защиту, ты нам дал новую землю на севере, ты… Пусть идет войной на нас Иуда" хоть у него больше тысяч, чем у нас сотен; пусть идут на нас хоть сами сараны — Дан не ворона. Дан с тобою, Самсон.
Но этого конца его речи уже и близкие не слышали из-за восторженного вопля всей толпы. Понявшие, старики, молодые, ребятишки, мужчины и женщины, даже туземцы на окраинах площади замахали руками, закричали каждый чтото свое и все одно и то же; Хермеш влез соседу на плечи, Нехуштан тоже, и, надрываясь, они о чемто спрашивали толпу — должно быть, вербовали бойцов.
Послы уже все стояли и смотрели на Самсона, желая, по-видимому, что-то сказать. Он давно не показывал данитам своего умения покрыть одним окриком тысячный гам — не приходилось; но теперь это понадобилось — и опять в одно мгновение все стихли.
Тогда бен-Калев из Текоа обратился к Самсону и сказал, тяжело дыша:
— Мы готовы идти обратно; но последнее слово за тобою. Говори, Самсон.
— Говори, собака! — закричал тот же голос из кучки пророков, и на средину круга выбежал пожилой дервиш, лысый до затылка, с шишками на черепе и с черной бородой, в которой застряли какие-то клочья; одет он был в изорванную циновку из древесного луба. Теперь уже было ясно, что слово «собака» относится к Самсону.
— Кабан нечистый! — вопил он, прыгая вокруг назорея и тряся кулаком. — Шут! Пьяница! Распутник! Душегуб народа Божьего! Это ты завел свое племя и все колена в трясину, и нет выхода! Не язычник идет на нас теперь — хуже, хуже, Иуда подымает руку на Дана, Дан на Иуду; братья загрызут друг друга, как звери в лесу, и необрезанный возликует, а ты, ложный судья, ты спрятался, как хорек зловонный, в яму!
Дишон даже засмеялся от радости.
— Правильно говорит сын пророческий, закричал он, — хорош у вас судья: пусть гибнет земля, пусть восстает колено против колена лишь бы ему спасти свою душу!
Но у пророка была своя особенная логика. Он вдруг забыл Самсона и набросился на послов, выкрикивая: — Позор вам и развратным матерям вашим, семя предательское! Гаже филистимлян Иуда. Когда сгорела Тимната, старый кафторянин, тесть этого Самсона, и дочь его, юное дитя, оба молча понесли пытку и смерть, но Самсона не выдали; а кто был он им? чужой! Вы же готовы предать во вражьи руки брата вашего, плоть от плоти отца нашего Иакова.
Тут Дишон бен-Ахицур внезапно расхохотался так визгливо, что даже пророк удивился и замолчал, забыв закрыть рот. Пророк смотрел на него и задыхался, а Дишон тоже по-своему задыхался, корчась от беззубого смеха, держась то за живот, то за ребра; и вдруг, перестав смеяться, он закричал среди полной тишины, тыча пальцем в сторону Самсона:
— Этот? Брат наш? От плоти Иакова? Эй, Дан, стадо слепых безумцев! Сколько лет можно вас дурачить нелепой сказкой? Или вправду по сей день вы не поняли, откуда, из чьего семени пришел к вам этот судья, этот чужак под гривой назорея?
Толпа глядела на него, не понимая, но еще больше замерла в предчувствии чего-то нового и доселе небывалого. Шевельнулись только три человека: старый Маной схватился за горло, Махбонай бен-Шуни протянул руку, словно желая, но не смея вмешаться, — а Самсон резко обернулся назад: ему показалось, что оттуда на него ктото пристально смотрит. Там, за собою, в толпе женщин, он увидел мать; но она смотрела не на него, а на Дишона, вся скорчившись, и глаза ее выкатились. И Самсону вдруг почудилось, что на него надвигается громадная черная туча или туша и сейчас она его обхватит и начнет душить.
Дишон продолжал уже не крича, не спеша, с ядовитой отчетливостью:
— Он такой же данит, как саран из Экрона данит. Сами вы знаете, что обычай его не ваш, и душа у него чужая: потому что и кровь его — не ваша. Кто из мудрых людей верит басням об ангеле, который в весеннюю ночь явился к женщине и возвестил ей о рождении сына? К честным женам не приходят ангелы ночью, в пустынном месте у колодца. Это не Самсон: имя ему Таиш, филистимляне правы, и недаром они его любили: он от плоти Кафтора, и тот ангел у колодца, любовник его матери, был филистимский бродяга!
В мертвой тишине послышалось одно только движение — это Нехуштан, с широким ножом в руке, без возгласа бросился на посла. Самсон схватил его за руку и отшвырнул далеко в толпу; он стоял весь бледный и не сводил глаз с Ацлельпони. Женщины, переглядываясь, расступились; старуха — она давно была старухой по виду, — тряся головою, медленно вышла на середину круга. В тяжелом молчании все взоры скрестились на ней. Не дойдя до сына, она споткнулась; к ней хотел подбежать Махбонай, но и его Самсон остановил.
Ацлельпони приподнялась и поползла на руках по земле. Теперь она смотрела на Маноя и старалась что-то прошептать, но слова не выходили; тогда она подняла руку и протянула в сторону мужа скрюченный палец.
Самсон, сам того не замечая, перевел ее жест. Потухшим, безучастным голосом он сказал Маною:
— Отец, она спрашивает у тебя, правда ли это. Маной стоял с закрытыми глазами, одной рукою держась за глотку, другой потирая свой шрам на лбу. Услышав слова сына, он слабо шатнулся вперед; в ту же минуту его лицо исказилось, веки широко распахнулись, из горла вырвалось отрывистое, заикающееся хрипение; руки его повисли, колена подогнулись, и он свалился на землю.
— Он-то знал, — насмешливо сказал Дишон. Самсон медленно повел головою вправо и влево, вправо и влево: ему нужно было что-то сбросить с темени, что-то гнетущее, но оно впилось ему в виски и не отступало. Опять было с ним так, как было давным-давно, один только раз в жизни, тогда в Тимнате, — горы валились ему на голову, гора за горою, вышибая, одну за другою, каждую мысль, разрывая, одну за другою, каждую струну сознания. Но теперь он все-таки вспомнил, что вокруг него толпа и что нельзя им показать свою муку. С огромным усилием он стиснул мускулы вокруг глаз и обвел взглядом все эти сотни лиц, растерянных, подавленных; и, несмотря на туман и хаос, старый звериный инстинкт мгновенно отпечатал в его мозгу их общую думу. Он ясно прочел: они поверили сразу, без колебаний: теперь они молчат и вспоминают. Все вспоминают; все, что с раннего детства отдаляло их от него, все, чего нельзя в нем было понять, всю загадку Самсона и Таиша…
Он подошел к Маною, нагнулся, повернул его навзничь: голова старика отвалилась, из раскрытого рта сочилось что-то черное. Он отвернулся; постоял еще мгновение, потом двинулся, осторожно поднял на руки Ацлельпони и понес ее прочь, а толпа широко расступалась перед ним — и даже ребятишки за ним не побежали.
Глава XXVII. ВО ВЕСЬ РОСТ
Одна только соседка пришла к Ацлельпони и ходила за нею всю ночь: это была мать Ягира и Карни. Самсон сидел один над телом Маноя; но в течение ночи три раза приходили к нему люди по делу.
Первыми пришли Хермеш и Нехуштан и с ними еще человек десять: эти остальные столпились в тени, лиц их не было видно.
— Мы не от своего имени пришли, — сказал Хермеш. — Нас послали другие, и их очень много; и нам велено сказать тебе вот что: мы за тебя до конца.
Остальные сзади крякнули подтвердительно. Самсон всмотрелся в них, и сердце его на миг остановилось. Он их вспомнил: это все были когдато его шакалы. Вспомнили что-то и они: повинуясь безмолвному призыву, они вдруг затолкали друг друга, переместились и выстроились в один ряд, навытяжку, по его старой науке.
— И вся Цора за нами пойдет, — продолжал Хермеш, — и весь Дан. Сегодня они шепчутся по закоулкам о том, что было на сходке; но если быть войне, каждый мужчина и каждый юноша встрепенется и скажет: мне все равно, я за Самсона!
Самсон тихо сказал, помолчав:
— Дана ты сосчитал; сосчитал ли Иуду?
— Есть время считать, — ответил Хермеш, — и есть время взвешивать. Иуда силен; но все равно. Пусть рухнет Дан от края до края; в Лаиш на север уйдут остатки, но имя наше останется Дан и Лаиш — судья и лев. Для имени живет народ, не для домов и пастбищ.
Самсон смотрел на них молча; они поняли, о чем он думает, так ясно, как будто он это выговорил: война с родными — за чужого? Они все потупились, не зная, как ответить ему; только Нехуштан робко сказал, — робко, потому что не привык говорить с Самсоном длинными словами:
— Это не наше дело. Вероятно, солгал тот беззубый; но это не наше дело. Был или не был тогда у колодца ангел Божий, этого мы не знаем. Но одно мы знаем: в другую ночь по всем домам нашим прошел ангел Божий, забрал у нас каждую мысль, и надежду, и самые сны, смешал воедино, сделал из них одно сердце и вложил в твои ребра, Самсон. Ты — это мы; не за тебя мы, а за душу Дана.
— Верно, — отозвался Хермеш; и остальные, все разом, твердо и громко повторили: — Верно!
Самсон молчал, тяжело дыша. Опять они поняли молчаливый приказ, и Хермеш ответил:
— Мы пойдем, каждый к своей сотне, и будем ждать твоего слова.
И они ушли, а Самсон вернулся к телу Маноя.
* * *
Много прошло часов; было совсем тихо, только из-за простенка невнятно слышался минутами визгливый бред Ацлельпони и тихая речь соседки, которая успокаивала ее. Вдруг заскрипела дверь за Самсоном. Он не обернулся, пока за ним не раздался рыхлый и плавный голос.
— Это я, Махбонай бен-Шуни. Самсон оглянулся на него и глазами спросил коротко: что надо?
— Я был в той комнате, — сказал левит, указывая на простенок.
Самсон опять спросил глазами.
— Встань, Самсон, — ответил Махбонай с неожиданной настойчивостью в голосе, — встань и пойди к своей матери.
Самсон не двинулся, и они долго смотрели друг на друга, назорей с хмурой неприязнью, левит с учтивой уверенностью. Самсон, хотя ему было не до того, подивился, что левит, против обычая, стоит прямо, не суетясь, и глаза его не бегают по сторонам. Но это все же был откормленный Махбонай, барышник и заклинатель, которого Самсон брезгливо не любил: и теперь он ему напомнил сразу тысячу вещей, о которых вспоминать не хотелось. Одному воспоминанию Самсон засмеялся без улыбки и сказал вслух:
— Ты оказался провидцем, левит. Это ты, еще с первой нашей встречи, назвал меня: сын Ацлельпони. Так и будут звать меня люди с этого дня.
— Пойди к своей матери, — повторил Махбонай, не обращая внимания на его слова.
— Зачем?
— Она в горячке, и рука ее шарит кругом. Пойди, дай ей схватиться за твою руку.
— Зачем?
— Тогда можно будет ей умереть, — сказал левит.
Самсон промолчал и отвернулся, кончая беседу; но Махбонай не ушел.
— Сделай, как я говорю, — сказал он еще настоятельнее. — Она не может умереть. Она повторяет одно и то же. Вопрос, который ты знаешь. Она спрашивает: «Маной — неужели это правда?»
— Ей лучше знать, — грубо отозвался Самсон. Левит уверенно ответил:
— Нет. Она всю жизнь прожила в горячке. В ту ночь, у колодца, она тоже была в бреду. Она не знает. Знал, быть может, Маной. Многое знал
Маной, о ней, о тебе и обо всем; знал, может быть, и об этом. Самсон молчал.
— Пойди к ней и возьми ее за руку, — повторил левит, и уже голос его звучал не рассыпчато и не умилительно. — Возьми ее за руку; тогда она поймет, что то была неправда, и ты ей закроешь глаза.
Самсон резко повернул к нему голову.
— Неправда? Откуда мне-то знать, что неправда? Левит медленно двинулся к нему и подошел совсем близко; и Самсону вдруг показалось, что он этого человека еще ни разу по-настоящему не видел, что это не бен-Шуни, жирный нахлебник его матери, а кто-то иной, важный, величавый и по-своему сильный. Самсон невольно поднялся и смотрел на него; он был много выше, но этого както не чувствовалось — словно глядят друг другу в лицо два человека, равные ростом.
— Правда, — сказал Махбонай бен-Шуни, правда — это не то, что было или чего не было в одну ночь из ночей. Правда есть то, что останется в людской памяти навсегда; и знает ее один человек на свете: я.
Самсон указал на Маноя и тихо спросил:
— От него?
Левит покачал головою.
— Он об этом не говорил, и я не спрашивал, сказал он строго, — и не из расспросов познается настоящая правда. Не допрашивай меня и ты. Пойди в ту комнату, возьми ее за руку, и это будет правда. Тогда она умрет. Когда-нибудь и ты умрешь: и умрут все люди, что были сегодня на площади, даже малые дети; и умрут с ними все их мысли, и слова, и пересуды. Одно уцелеет навеки, то, что назову правдой я, левит Махбонай.
Самсон смотрел на него пристально, слегка ворочая головою, как всегда, когда старался понять трудное.
— Ты презираешь меня и мое дело, судья, и всю мою породу, — говорил левит, — ибо велика, но коротка твоя мудрость.Ты человек могучий, но мера твоей силы — один день: будет вечер, будет утро, и народятся новые люди, не знавшие Самсона. А я и порода моя — мы, по твоей мере, червяки: мы бродим из края в край, мы бормочем заклинания, мы чертим крючки на козьей шкуре. Но жить будет только то, что я закрепил в молитве и записал на лоскуте кожи: это и назовут люди правдой, а все остальное — дым.
Он пошел к двери и приоткрыл ее.
— Пойди к матери, Самсон. Много лет тому назад она мне сказала: возьми шкуру козленка и записывай на ней жизнь моего сына, от чудесного рождения его и до конца. Так я и сделал; и то, что я записал, то и останется правдой из рода в род. Я, Махбонай из Хеврона, когда-то сказавший тебе по неведению «сын Ацлельпони» — я червь, я умру; но то, что я записал, никогда не умрет — а там написано: сын Маноя. Ступай за мною, судья, — твоя мать боится умереть без моей правды.
Перед зарей, когда перестала хрипеть Ацлельпони, пришли к Самсону еще двое: Иорам, богатырь из Текоа, и Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, послы Иуды. Бен-Перахья сел на скамью, зажмурил глаза и стал жевать губами. Иорам, стоя, склонил голову перед назореем и сказал тихо и твердо:
— Не пришли бы мы к тебе в первую ночь твоего сетования; но горше будет, если раздерут одежды свои два колена Божьего народа. Слово за тобою, судья: страшное слово, тяжкое слово, но сказать его можешь только ты.
Самсон молчал.
— Когда-то, — опять заговорил Иорам, — когда ты был еще юношей, а у меня на плечах уже лежало бремя полужизни, ты держал со мной совет; и мне помнится — ты тогда отличил мои слова от речей других советчиков. Хочешь ли выслушать меня снова, Самсон? Самсон отозвался:
— Говори.
— Люди Цоры, — говорил посол, — не спали в эту ночь. Товарищи твоей молодости, которые шли за тобою когда-то, покинули свои дома и созывают теперь бойцов; вокруг них уже собрались сотни, но соберутся тысячи. Недаром жил ты, Самсон: Дан не знает ни трусости, ни измены — Дан тебя не выдаст.
Самсон молчал, глаза его глядели в темноту.
— То, что они сегодня слышали, — продолжал бен-Калев, — и чему поверили (хотя я и не верю), — то не смутит их решимости. Может быть, оно и укрепит ее. Я стар и хорошо знаю все наше племя: ниже, вдвое ниже преклонится оно пред таким вождем, над которым распростерлось покрывало тайны; если он чужой, тем больше его могущество. В этом похожи друг на друга все колена; вероятно, все народы. Дан тебя не выдаст.
Цидкия бен-Перахья разжмурил на мгновение глаза, что-то промычал и кивнул головою подтвердительно.
Иорам продолжал:
— Но Иуда, если бы ты был судьей в Хевроне и дело сложилось так, как сложилось, — Иуда посыпал бы пеплом голову [ по древнему обычаю, евреи, в час тяжких испытаний и в знак скорби по умершему посыпают голову пеплом. ] и отдал тебя филистимлянам. Я тебе скажу то, чему ни ты, ни кто другой еще сегодня не поверит; но это правда. Не трус Иуда; но Иуда хочет жить, потому что в душе его затаен замысел. Какой замысел — я не знаю; не дано человеку самому толковать свои сновидения, и не всегда помнит он поутру, что приснилось ему ночью. Но такой это замысел, какого нет в душе других колен. Иаков, отец наш, разделил свою душу между сынами и внуками: вкрадчивое очарование свое отдал Ефрему; страсть любовника, покоряющую женщин, — Вениамину; жажду скитания, создающую новые города, Дану. Но свой дар сновидца и свое упорство погони за невнятными снами он завещал Иуде; и, как он, пойдет Иуда, ради невнятного замысла, на раздор и с отцом, и с братом, и с Богом; и схитрит, и солжет — и изменит, Самсон, предаст лучшего и ближайшего, ради того замысла, на неслыханные муки.
Цидкия бен-Перахья неожиданно фыркнул с явным пренебрежением и насмешливо отозвался:
— «Муки»? Ха!
И, зажмурив теперь один только глаз, он этим глазом, непонятно зачем, как будто подмигнул Самсону.
— Даже на муки, — повторил Иорам сурово.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Двое из послов, Иорам и Дишон, вскочили первый побагровел еще гуще, второй обливался слюною — но прервать старика не посмели, заметив, как грозно обернулась на них толпа. Бен-Перахья не шевельнулся, только приоткрыл один глаз и скосил его на Шелаха.
— Прогони их, Самсон, — шамкал дальше бенИувал, — не следует юношам нашим слышать их речи. Не выдадим мы тебя. Часто мы тебя огорчали, и часто ты нас, и обычай твой странный; но ты нам дал покой и защиту, ты нам дал новую землю на севере, ты… Пусть идет войной на нас Иуда" хоть у него больше тысяч, чем у нас сотен; пусть идут на нас хоть сами сараны — Дан не ворона. Дан с тобою, Самсон.
Но этого конца его речи уже и близкие не слышали из-за восторженного вопля всей толпы. Понявшие, старики, молодые, ребятишки, мужчины и женщины, даже туземцы на окраинах площади замахали руками, закричали каждый чтото свое и все одно и то же; Хермеш влез соседу на плечи, Нехуштан тоже, и, надрываясь, они о чемто спрашивали толпу — должно быть, вербовали бойцов.
Послы уже все стояли и смотрели на Самсона, желая, по-видимому, что-то сказать. Он давно не показывал данитам своего умения покрыть одним окриком тысячный гам — не приходилось; но теперь это понадобилось — и опять в одно мгновение все стихли.
Тогда бен-Калев из Текоа обратился к Самсону и сказал, тяжело дыша:
— Мы готовы идти обратно; но последнее слово за тобою. Говори, Самсон.
— Говори, собака! — закричал тот же голос из кучки пророков, и на средину круга выбежал пожилой дервиш, лысый до затылка, с шишками на черепе и с черной бородой, в которой застряли какие-то клочья; одет он был в изорванную циновку из древесного луба. Теперь уже было ясно, что слово «собака» относится к Самсону.
— Кабан нечистый! — вопил он, прыгая вокруг назорея и тряся кулаком. — Шут! Пьяница! Распутник! Душегуб народа Божьего! Это ты завел свое племя и все колена в трясину, и нет выхода! Не язычник идет на нас теперь — хуже, хуже, Иуда подымает руку на Дана, Дан на Иуду; братья загрызут друг друга, как звери в лесу, и необрезанный возликует, а ты, ложный судья, ты спрятался, как хорек зловонный, в яму!
Дишон даже засмеялся от радости.
— Правильно говорит сын пророческий, закричал он, — хорош у вас судья: пусть гибнет земля, пусть восстает колено против колена лишь бы ему спасти свою душу!
Но у пророка была своя особенная логика. Он вдруг забыл Самсона и набросился на послов, выкрикивая: — Позор вам и развратным матерям вашим, семя предательское! Гаже филистимлян Иуда. Когда сгорела Тимната, старый кафторянин, тесть этого Самсона, и дочь его, юное дитя, оба молча понесли пытку и смерть, но Самсона не выдали; а кто был он им? чужой! Вы же готовы предать во вражьи руки брата вашего, плоть от плоти отца нашего Иакова.
Тут Дишон бен-Ахицур внезапно расхохотался так визгливо, что даже пророк удивился и замолчал, забыв закрыть рот. Пророк смотрел на него и задыхался, а Дишон тоже по-своему задыхался, корчась от беззубого смеха, держась то за живот, то за ребра; и вдруг, перестав смеяться, он закричал среди полной тишины, тыча пальцем в сторону Самсона:
— Этот? Брат наш? От плоти Иакова? Эй, Дан, стадо слепых безумцев! Сколько лет можно вас дурачить нелепой сказкой? Или вправду по сей день вы не поняли, откуда, из чьего семени пришел к вам этот судья, этот чужак под гривой назорея?
Толпа глядела на него, не понимая, но еще больше замерла в предчувствии чего-то нового и доселе небывалого. Шевельнулись только три человека: старый Маной схватился за горло, Махбонай бен-Шуни протянул руку, словно желая, но не смея вмешаться, — а Самсон резко обернулся назад: ему показалось, что оттуда на него ктото пристально смотрит. Там, за собою, в толпе женщин, он увидел мать; но она смотрела не на него, а на Дишона, вся скорчившись, и глаза ее выкатились. И Самсону вдруг почудилось, что на него надвигается громадная черная туча или туша и сейчас она его обхватит и начнет душить.
Дишон продолжал уже не крича, не спеша, с ядовитой отчетливостью:
— Он такой же данит, как саран из Экрона данит. Сами вы знаете, что обычай его не ваш, и душа у него чужая: потому что и кровь его — не ваша. Кто из мудрых людей верит басням об ангеле, который в весеннюю ночь явился к женщине и возвестил ей о рождении сына? К честным женам не приходят ангелы ночью, в пустынном месте у колодца. Это не Самсон: имя ему Таиш, филистимляне правы, и недаром они его любили: он от плоти Кафтора, и тот ангел у колодца, любовник его матери, был филистимский бродяга!
В мертвой тишине послышалось одно только движение — это Нехуштан, с широким ножом в руке, без возгласа бросился на посла. Самсон схватил его за руку и отшвырнул далеко в толпу; он стоял весь бледный и не сводил глаз с Ацлельпони. Женщины, переглядываясь, расступились; старуха — она давно была старухой по виду, — тряся головою, медленно вышла на середину круга. В тяжелом молчании все взоры скрестились на ней. Не дойдя до сына, она споткнулась; к ней хотел подбежать Махбонай, но и его Самсон остановил.
Ацлельпони приподнялась и поползла на руках по земле. Теперь она смотрела на Маноя и старалась что-то прошептать, но слова не выходили; тогда она подняла руку и протянула в сторону мужа скрюченный палец.
Самсон, сам того не замечая, перевел ее жест. Потухшим, безучастным голосом он сказал Маною:
— Отец, она спрашивает у тебя, правда ли это. Маной стоял с закрытыми глазами, одной рукою держась за глотку, другой потирая свой шрам на лбу. Услышав слова сына, он слабо шатнулся вперед; в ту же минуту его лицо исказилось, веки широко распахнулись, из горла вырвалось отрывистое, заикающееся хрипение; руки его повисли, колена подогнулись, и он свалился на землю.
— Он-то знал, — насмешливо сказал Дишон. Самсон медленно повел головою вправо и влево, вправо и влево: ему нужно было что-то сбросить с темени, что-то гнетущее, но оно впилось ему в виски и не отступало. Опять было с ним так, как было давным-давно, один только раз в жизни, тогда в Тимнате, — горы валились ему на голову, гора за горою, вышибая, одну за другою, каждую мысль, разрывая, одну за другою, каждую струну сознания. Но теперь он все-таки вспомнил, что вокруг него толпа и что нельзя им показать свою муку. С огромным усилием он стиснул мускулы вокруг глаз и обвел взглядом все эти сотни лиц, растерянных, подавленных; и, несмотря на туман и хаос, старый звериный инстинкт мгновенно отпечатал в его мозгу их общую думу. Он ясно прочел: они поверили сразу, без колебаний: теперь они молчат и вспоминают. Все вспоминают; все, что с раннего детства отдаляло их от него, все, чего нельзя в нем было понять, всю загадку Самсона и Таиша…
Он подошел к Маною, нагнулся, повернул его навзничь: голова старика отвалилась, из раскрытого рта сочилось что-то черное. Он отвернулся; постоял еще мгновение, потом двинулся, осторожно поднял на руки Ацлельпони и понес ее прочь, а толпа широко расступалась перед ним — и даже ребятишки за ним не побежали.
Глава XXVII. ВО ВЕСЬ РОСТ
Одна только соседка пришла к Ацлельпони и ходила за нею всю ночь: это была мать Ягира и Карни. Самсон сидел один над телом Маноя; но в течение ночи три раза приходили к нему люди по делу.
Первыми пришли Хермеш и Нехуштан и с ними еще человек десять: эти остальные столпились в тени, лиц их не было видно.
— Мы не от своего имени пришли, — сказал Хермеш. — Нас послали другие, и их очень много; и нам велено сказать тебе вот что: мы за тебя до конца.
Остальные сзади крякнули подтвердительно. Самсон всмотрелся в них, и сердце его на миг остановилось. Он их вспомнил: это все были когдато его шакалы. Вспомнили что-то и они: повинуясь безмолвному призыву, они вдруг затолкали друг друга, переместились и выстроились в один ряд, навытяжку, по его старой науке.
— И вся Цора за нами пойдет, — продолжал Хермеш, — и весь Дан. Сегодня они шепчутся по закоулкам о том, что было на сходке; но если быть войне, каждый мужчина и каждый юноша встрепенется и скажет: мне все равно, я за Самсона!
Самсон тихо сказал, помолчав:
— Дана ты сосчитал; сосчитал ли Иуду?
— Есть время считать, — ответил Хермеш, — и есть время взвешивать. Иуда силен; но все равно. Пусть рухнет Дан от края до края; в Лаиш на север уйдут остатки, но имя наше останется Дан и Лаиш — судья и лев. Для имени живет народ, не для домов и пастбищ.
Самсон смотрел на них молча; они поняли, о чем он думает, так ясно, как будто он это выговорил: война с родными — за чужого? Они все потупились, не зная, как ответить ему; только Нехуштан робко сказал, — робко, потому что не привык говорить с Самсоном длинными словами:
— Это не наше дело. Вероятно, солгал тот беззубый; но это не наше дело. Был или не был тогда у колодца ангел Божий, этого мы не знаем. Но одно мы знаем: в другую ночь по всем домам нашим прошел ангел Божий, забрал у нас каждую мысль, и надежду, и самые сны, смешал воедино, сделал из них одно сердце и вложил в твои ребра, Самсон. Ты — это мы; не за тебя мы, а за душу Дана.
— Верно, — отозвался Хермеш; и остальные, все разом, твердо и громко повторили: — Верно!
Самсон молчал, тяжело дыша. Опять они поняли молчаливый приказ, и Хермеш ответил:
— Мы пойдем, каждый к своей сотне, и будем ждать твоего слова.
И они ушли, а Самсон вернулся к телу Маноя.
* * *
Много прошло часов; было совсем тихо, только из-за простенка невнятно слышался минутами визгливый бред Ацлельпони и тихая речь соседки, которая успокаивала ее. Вдруг заскрипела дверь за Самсоном. Он не обернулся, пока за ним не раздался рыхлый и плавный голос.
— Это я, Махбонай бен-Шуни. Самсон оглянулся на него и глазами спросил коротко: что надо?
— Я был в той комнате, — сказал левит, указывая на простенок.
Самсон опять спросил глазами.
— Встань, Самсон, — ответил Махбонай с неожиданной настойчивостью в голосе, — встань и пойди к своей матери.
Самсон не двинулся, и они долго смотрели друг на друга, назорей с хмурой неприязнью, левит с учтивой уверенностью. Самсон, хотя ему было не до того, подивился, что левит, против обычая, стоит прямо, не суетясь, и глаза его не бегают по сторонам. Но это все же был откормленный Махбонай, барышник и заклинатель, которого Самсон брезгливо не любил: и теперь он ему напомнил сразу тысячу вещей, о которых вспоминать не хотелось. Одному воспоминанию Самсон засмеялся без улыбки и сказал вслух:
— Ты оказался провидцем, левит. Это ты, еще с первой нашей встречи, назвал меня: сын Ацлельпони. Так и будут звать меня люди с этого дня.
— Пойди к своей матери, — повторил Махбонай, не обращая внимания на его слова.
— Зачем?
— Она в горячке, и рука ее шарит кругом. Пойди, дай ей схватиться за твою руку.
— Зачем?
— Тогда можно будет ей умереть, — сказал левит.
Самсон промолчал и отвернулся, кончая беседу; но Махбонай не ушел.
— Сделай, как я говорю, — сказал он еще настоятельнее. — Она не может умереть. Она повторяет одно и то же. Вопрос, который ты знаешь. Она спрашивает: «Маной — неужели это правда?»
— Ей лучше знать, — грубо отозвался Самсон. Левит уверенно ответил:
— Нет. Она всю жизнь прожила в горячке. В ту ночь, у колодца, она тоже была в бреду. Она не знает. Знал, быть может, Маной. Многое знал
Маной, о ней, о тебе и обо всем; знал, может быть, и об этом. Самсон молчал.
— Пойди к ней и возьми ее за руку, — повторил левит, и уже голос его звучал не рассыпчато и не умилительно. — Возьми ее за руку; тогда она поймет, что то была неправда, и ты ей закроешь глаза.
Самсон резко повернул к нему голову.
— Неправда? Откуда мне-то знать, что неправда? Левит медленно двинулся к нему и подошел совсем близко; и Самсону вдруг показалось, что он этого человека еще ни разу по-настоящему не видел, что это не бен-Шуни, жирный нахлебник его матери, а кто-то иной, важный, величавый и по-своему сильный. Самсон невольно поднялся и смотрел на него; он был много выше, но этого както не чувствовалось — словно глядят друг другу в лицо два человека, равные ростом.
— Правда, — сказал Махбонай бен-Шуни, правда — это не то, что было или чего не было в одну ночь из ночей. Правда есть то, что останется в людской памяти навсегда; и знает ее один человек на свете: я.
Самсон указал на Маноя и тихо спросил:
— От него?
Левит покачал головою.
— Он об этом не говорил, и я не спрашивал, сказал он строго, — и не из расспросов познается настоящая правда. Не допрашивай меня и ты. Пойди в ту комнату, возьми ее за руку, и это будет правда. Тогда она умрет. Когда-нибудь и ты умрешь: и умрут все люди, что были сегодня на площади, даже малые дети; и умрут с ними все их мысли, и слова, и пересуды. Одно уцелеет навеки, то, что назову правдой я, левит Махбонай.
Самсон смотрел на него пристально, слегка ворочая головою, как всегда, когда старался понять трудное.
— Ты презираешь меня и мое дело, судья, и всю мою породу, — говорил левит, — ибо велика, но коротка твоя мудрость.Ты человек могучий, но мера твоей силы — один день: будет вечер, будет утро, и народятся новые люди, не знавшие Самсона. А я и порода моя — мы, по твоей мере, червяки: мы бродим из края в край, мы бормочем заклинания, мы чертим крючки на козьей шкуре. Но жить будет только то, что я закрепил в молитве и записал на лоскуте кожи: это и назовут люди правдой, а все остальное — дым.
Он пошел к двери и приоткрыл ее.
— Пойди к матери, Самсон. Много лет тому назад она мне сказала: возьми шкуру козленка и записывай на ней жизнь моего сына, от чудесного рождения его и до конца. Так я и сделал; и то, что я записал, то и останется правдой из рода в род. Я, Махбонай из Хеврона, когда-то сказавший тебе по неведению «сын Ацлельпони» — я червь, я умру; но то, что я записал, никогда не умрет — а там написано: сын Маноя. Ступай за мною, судья, — твоя мать боится умереть без моей правды.
Перед зарей, когда перестала хрипеть Ацлельпони, пришли к Самсону еще двое: Иорам, богатырь из Текоа, и Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, послы Иуды. Бен-Перахья сел на скамью, зажмурил глаза и стал жевать губами. Иорам, стоя, склонил голову перед назореем и сказал тихо и твердо:
— Не пришли бы мы к тебе в первую ночь твоего сетования; но горше будет, если раздерут одежды свои два колена Божьего народа. Слово за тобою, судья: страшное слово, тяжкое слово, но сказать его можешь только ты.
Самсон молчал.
— Когда-то, — опять заговорил Иорам, — когда ты был еще юношей, а у меня на плечах уже лежало бремя полужизни, ты держал со мной совет; и мне помнится — ты тогда отличил мои слова от речей других советчиков. Хочешь ли выслушать меня снова, Самсон? Самсон отозвался:
— Говори.
— Люди Цоры, — говорил посол, — не спали в эту ночь. Товарищи твоей молодости, которые шли за тобою когда-то, покинули свои дома и созывают теперь бойцов; вокруг них уже собрались сотни, но соберутся тысячи. Недаром жил ты, Самсон: Дан не знает ни трусости, ни измены — Дан тебя не выдаст.
Самсон молчал, глаза его глядели в темноту.
— То, что они сегодня слышали, — продолжал бен-Калев, — и чему поверили (хотя я и не верю), — то не смутит их решимости. Может быть, оно и укрепит ее. Я стар и хорошо знаю все наше племя: ниже, вдвое ниже преклонится оно пред таким вождем, над которым распростерлось покрывало тайны; если он чужой, тем больше его могущество. В этом похожи друг на друга все колена; вероятно, все народы. Дан тебя не выдаст.
Цидкия бен-Перахья разжмурил на мгновение глаза, что-то промычал и кивнул головою подтвердительно.
Иорам продолжал:
— Но Иуда, если бы ты был судьей в Хевроне и дело сложилось так, как сложилось, — Иуда посыпал бы пеплом голову [ по древнему обычаю, евреи, в час тяжких испытаний и в знак скорби по умершему посыпают голову пеплом. ] и отдал тебя филистимлянам. Я тебе скажу то, чему ни ты, ни кто другой еще сегодня не поверит; но это правда. Не трус Иуда; но Иуда хочет жить, потому что в душе его затаен замысел. Какой замысел — я не знаю; не дано человеку самому толковать свои сновидения, и не всегда помнит он поутру, что приснилось ему ночью. Но такой это замысел, какого нет в душе других колен. Иаков, отец наш, разделил свою душу между сынами и внуками: вкрадчивое очарование свое отдал Ефрему; страсть любовника, покоряющую женщин, — Вениамину; жажду скитания, создающую новые города, Дану. Но свой дар сновидца и свое упорство погони за невнятными снами он завещал Иуде; и, как он, пойдет Иуда, ради невнятного замысла, на раздор и с отцом, и с братом, и с Богом; и схитрит, и солжет — и изменит, Самсон, предаст лучшего и ближайшего, ради того замысла, на неслыханные муки.
Цидкия бен-Перахья неожиданно фыркнул с явным пренебрежением и насмешливо отозвался:
— «Муки»? Ха!
И, зажмурив теперь один только глаз, он этим глазом, непонятно зачем, как будто подмигнул Самсону.
— Даже на муки, — повторил Иорам сурово.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34