Стрелки часов показывали без двадцати двенадцать.
– Ну, – сказал мой заботливый проводник, – теперь вам придется действовать самостоятельно. Прежде всего советую как можно скорее занять место на галерее для прессы. Можете следить за Совещанием и по телевизору, из холла… Все документы Совещания переводятся на шесть языков, включая, конечно, русский. За ними надо спуститься вниз – в цокольный этаж. В холле, где мы сейчас находимся, располагаются: бюро информации, банк, почта, газетный киоск, бюро путешествий, служба фотокопирования для фотографов, принимаются заказы на телекоммуникации…
Я, конечно, и на этот раз всего не запомнил, мысленно утешив себя спасительным русским «разберемся!» Вслух же спросил Томулайнена:
– А что означает эта веревка перед нами?
– Ограждение. По ту сторону этого канатика будут проходить делегации. Вам же следует пройти вон туда. – Он показал на дверь за моей спиной. – А теперь я должен бегать!
Я, конечно, понял, что Томулайнен собирается не «бегать», а бежать по делам. Сердечно поблагодарил его за оказанную мне помощь и устремился наверх. Там меня поджидало первое разочарование. Вместительная, как мне показалось вчера, галерея для прессы хотя и был почти безлюдна, однако места там оказались уже занятыми – на стульях лежали блокноты, фотоаппараты и другие предметы, как правило, прикрепленные к сиденьям клейкой лентой «скотч».
По табличкам, возвышающимся над рядами, расположенными полукругами внизу, в зале, я понял, что делегаты рассядутся в соответствии с французским алфавитом. Чтобы увидеть советскую делегацию, которой предстояло разместиться в глубине зала в левом его углу, если смотреть сверху, я должен был во что бы то ни стало найти себе свободное место справа. Но как назло все места в правой части галереи были заняты. Я растерянно озирался, стараясь увидеть кого-либо из знакомых журналистов, советских или иностранных – все равно. Где-то в отдалении мелькнуло лицо Юрия Жукова, которому, конечно, было не до меня. Потом увидел направлявшегося к двери Клауса… И вдруг услышал совершенно незнакомый мне голос:
– Prego signore Прошу, синьор. (итал.)
.
Я повернулся. Молодой черноволосый человек, несомненно итальянец или француз, расположившийся почти вплотную у правой стены, энергичными жестами манил меня к себе. На коленях у него лежали две фотокамеры, одна – с длинным телевиком.
– Руссо? – спросил он, когда я приблизился к нему, и тотчас же осведомился: говорю ли я по-итальянски или по-французски?
Эти-то его вопросы я понял, хотя ни итальянского, ни французского языка не знал.
– Руссо, руссо! – забормотал я.
– Итальяно! – сказал мой новый товарищ, тыча пальцем себе в грудь. Потом резким движением он сорвал клейкую ленту с фотокамеры, лежавшей на соседнем стуле, и повторил:
– Прего!
Я ответил:
– Мерси! Милле грация! – И этим исчерпал до дна весь свой словарный запас.
На помощь мне поспешил другой незнакомец, сидевший позади итальянца.
– Вы говорите по-английски? – спросил он.
– Да, да! – обрадованно ответил я.
– Этот итальянец утверждает, что видел вас в каком-то пресс-баре. Слышал, как вы спорили там не то с англичанином, не то с американцем. О чем спорили – я не понял.
– А вы американец? – сам не зная зачем, спросил я.
– Нет, я швед, – ответил он.
Не успел я усесться на предложенный стул, как услышал оклик от двери на родном русском языке:
– Эй, Воронов? Какого черта ты здесь ошиваешься?
Я вскочил, поднялся на цыпочки и разглядел наверху у двери корреспондента ТАСС Подольцева, того самого, который в первый вечер моего пребывания здесь помог мне пройти процедуру аккредитации.
– Займи место и быстро ко мне! – снова крикнул Подольцев таким категорически-командным тоном, какому позавидовал бы, наверное, армейский старшина-сверхсрочник.
Я автоматически подчинился этой команде.
– Займите же место! – напомнил мне швед, вытаскивая из кармана и протягивая мне катушку «скоча». – Прилепите к стулу что-нибудь. Визитку. Носовой платок. Ботинок, наконец!
Я прикрепил свою папку с «инструкциями», положил на нее портативный приемничек, заранее нажал кнопку под номером, соответствующим переводу на русский, и стал пробираться к Подольцеву.
– Сейчас начнут прибывать делегации! – услышал я от него. – Ты что, не собираешься посмотреть на это?
– Надо бы.
– Тогда айда вниз!
Сломя голову он помчался по лестнице, по которой я несколько минут назад поднимался сюда. Следуя за ним, я опять оказался в том же самом холле, где только что расстался с Томулайненом. Но теперь тут многое изменилось.
Толпа журналистов стояла вдоль витого шнура, по ту сторону которого должны будут проходить делегаты. Занять место у шнура было уже невозможно, и я встал позади журналистской толпы, вытягивая голову, чтобы убедиться, смогу ли отсюда увидеть что-либо.
Видно было плохо, все заслоняли спины, плечи, головы стоявших впереди.
«Эх, тряхнем стариной!» – сказал я себе и стал бесцеремонно проталкиваться вперед.
Не знаю, как уж это получилось у меня, но до второго ряда я добрался, правда взмокнув так, что сорочка прилипла к телу. Дальше хода не было – в первом ряду стояли сотрудники охраны. Один из них строго взглянул на меня, и я, пробормотав по-русски «извините», остался на завоеванном мною «жизненном пространстве» в десятка два квадратных сантиметров.
Вспыхнули прожекторы. Меня, и без того исходившего потом, они словно бы окатили горячим душем. Слегка ослепленный сиянием прожекторов, я увидел все же входившего в холл президента Финляндии Кекконена.
Толпа подалась вперед, тихо зашуршали почти бесшумные – совсем не такие, как в Потсдаме! – кинокамеры. Не защелкали, а тоже как-то зашуршали фотоаппараты…
Не могу, убей меня бог, не могу восстановить хотя бы приблизительно, в какой последовательности входили делегации. Врезался в память Кекконен – высокий, с бритой головой, широкоплечий, похожий на неподвластного годам спортсмена. Помню изящного, с приветливо-иронической улыбкой Жискар д’Эстэна. Запомнил Хонеккера и чуть было не вскрикнул от радости и удивления, увидев в числе сопровождавших его людей постаревшего, но все еще бодрого Ноймана…
Я весь напрягся в ожидании советской делегации. И вот она появилась!
Леонид Ильич был в черном костюме с галстуком в красно-синюю клетку. За ним следовали Громыко, Черненко и Ковалев.
Брежнев улыбался. Это была совсем не та улыбка, которую мне приходилось в разное время видеть на лицах некоторых государственных деятелей. Те улыбки были похожи на платки фокусника. Раз! – черный платок. Легкий взмах – и тот же платок становится белым…
Я помню, как улыбались Черчилль, Трумэн, Бирнс, Эттли, Иден, когда на них нацеливались жерла теле-, кино– и фотоаппаратов. Их лица – за несколько секунд до того или равнодушные, или хмурые, или даже злые – тотчас же преображались, как будто кто-то невидимый мгновенно надевал на них маску-улыбку.
Брежнев же улыбался естественно. Я был уверен, что вот такая же добрая, открытая улыбка озаряла его лицо еще до входа во Дворец, еще в машине.
И вся толпа журналистов, видимо, тоже догадалась этом. Она лавиной, штурмовым натиском подалась к шнуру и, если бы хоть чуть-чуть сплоховала охрана, наверняка порвала бы эту эфемерную преграду.
В других подобных случаях на лицах фотокорреспондентов и кинооператоров ничего нельзя прочесть, кроме озабоченности. Все их помыслы сосредоточены на том чтобы «объект» попал в кадр. На все остальное им начхать.
Не то было теперь. Искренняя улыбка Брежнева вызвала ответные, такие же приветливые улыбки. Его праздничность передалась и тем, кто фотографировал советскую делегацию.
Всем своим видом располагали к себе и остальные ее члены. Сосредоточенное, обычно неулыбчивое лицо Громыко на этот раз выглядело добродушным. Таким я не видел его даже в бабельсбергской столовой. Широкое, типично русское лицо Черненко с чуть прищуренными от нестерпимого света прожекторов глазами само, казалось, излучало свет сердечности, будто встретился он здесь с давними друзьями. А Ковалев?.. Я знал его, пожалуй, лучше, чем других членов советской делегации. Мы встречались в Женеве, когда он нес на себе основную тяжесть переговоров на втором, подготовительном этапе нынешнего, заключительного Совещания. Мне приходилось два или три раза просить у него совета, перед тем как начать писать очередную корреспонденцию. Я хорошо помнил его смуглое, точно опаленное тропическим солнцем лицо, его мягкую по произношению и твердую по сути своей речь… Но сегодня и он показался мне если не иным, то, во всяком случае, в чем-то изменившимся: преобразившимся из хорошо воспитанного дипломата просто в хорошего человека, с душой нараспашку.
И Брежнев и остальные члены делегации шли, не замедляя шагов, как это делают многие другие, когда знают, что их фотографируют, но и не быстро, как ходят те, кто не желает попасть в объективы съемочной аппаратуры. Они шли непринужденной, спокойной походкой и появились-то здесь как раз в тот момент, когда прозвенел первый звонок, возвещающий скорое открытие Совещания.
Я постоял в холле еще немного, посмотрел на высокого, с зажатой в левой руке трубкой американского президента Форда, на Макариуса в епископском облачении, на элегантного, хотя несколько располневшегоТито – и вскоре обнаружил, что толпа журналистов значительно поредела. Очевидно, советская делегация была одной из главных целей их съемок, и теперь почти все устремились наверх, чтобы не пропустить начала заседания. Когда я вернулся на галерею, наши делегаты уже сидели в зале. Прозвенел второй звонок, затем третий… И вот на трибуне появился Кекконен…
Я знал, что записывать речи ораторов – занятие бесполезное. Каждая речь в отпечатанном виде, в переводе на шесть языков появится на столе для прессы почти в ту же минуту, когда оратор сойдет с трибуны. Поэтому я даже не вынул из карманов моих письменных принадлежностей.
Зато мой сосед, итальянец, работал вовсю. Менял объективы, перезаряжал аппараты, свешивался с балкона так, что мне хотелось схватить его за ноги. Да и другие – те, что были вооружены разнообразной оптикой, использовали ее «на все сто». А я слушал…
Теперь, когда Совещание уже закончилось, могу сказать, что мне были интересны все речи. В них звучали такие слова и фразы, как: «поворотный пункт истории», «разрядка напряженности», «сокращение вооруженных сил», «впервые на европейском континенте столько государств с различными социальными системами сообща ищут и сообща находят решения проблем…». Мир, мир, разрядка, сосуществование! Если у меня и были какие-то тайные опасения, что на Совещании могут возникнуть стычки и даже разногласия, то уже первые речи делегатов рассеяли их.
И все же я с замиранием сердца ждал выступлений Леонида Ильича Брежнева и Джеральда Форда – руководителей стран, от взаимоотношений между которыми в конечном итоге зависел мир на земле. Но на первом заседании выступили только Кекконен и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций – Вальдхайм. После чего совершенно неожиданно для меня был объявлен двухчасовой перерыв.
…Второе заседание началось речью премьер-министра Великобритании Вильсона. Затем выступили представители Греции, Канады, главы социалистических государств – Живков, Хонеккер. Потом – Альдо Моро, предъявлявший Италию, Шмидт из ФРГ…
Я был бы готов подписаться почти под каждым словом, которые они произносили. Как будто сам воздух вся атмосфера зала дышала озоном разрядки. Все ораторы говорили о необходимости покончить с конфронтацией, уважать европейские границы, жить в дружбе…
После выступления канцлера Шмидта председательствующий – представитель Ватикана Казароли – объявил заседание закрытым. Ни Брежнев, ни Форд в тот первый день не выступили. Это было единственным, что несколько разочаровало меня.
Я вышел в холл. В глаза бросились огромные вазы, выстроившиеся в ряд посредине холла. Другие люди! спускавшиеся с галереи, тоже с недоумением смотрели на эти так не гармонировавшие с общим стилем вазы. Некоторые из журналистов в полном безразличии подошли к ним ближе и… вдруг кинулись вперед. Я тоже направился к странным вазам. И только тогда из-за спин склонившихся над ними или даже присевших на корточки разноплеменных гостей Финляндии увидел, что вазы наполнены клубникой.
Наверное, неловко даже рассказывать об этом… Такие события, такие проблемы решаются! А мы, кажется, превратились в детей, навалившись на подарок финских фермеров. Брали сначала по одной ягоде, а потом осторожно, чтобы не раздавить, выгребали из ваз их содержимое целыми пригоршнями и отправляли в рот. Вид у этих ягод был настолько соблазнительным, что я никак не мог от них оторваться.
Не знаю, что со мной было бы впоследствии, если бы не почувствовал чью-то руку на своем плече. Оглянулся – это был Клаус. У него на губах тоже следы клубничного сока – это избавило меня от смущения, иронизировать надо мной он не мог. Мы просто посмотрели друг на друга и расхохотались.
– Ну что, Михаил, порядок? – спросил Клаус, он любил щегольнуть знанием русской разговорной речи.
– Всюду порядок, Вернер, и тут и там, – ответил я, показывая сначала на вазы, а потом на открытые двери, ведущие в зал заседаний.
Мы отошли в сторону.
– Не знаешь, когда выступает товарищ Брежнев? – вполголоса спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Сам жду.
– Торопишься куда-нибудь? – поинтересовался Клаус.
Я пожал плечами:
– Куда мне торопиться, если заседание окончено?
– Вот и хорошо, что не торопишься. С тобой хотел бы поговорить один человек из нашей делегации.
– Нойман?
– Он самый. Послал меня, чтобы я тебя пригласил.
– Куда? Готов хоть на край света.
– Да нет, это слишком далеко. Рядом с нашим посольством есть маленький ресторанчик, вроде немецкой пивной. Товарищ Нойман будет ждать тебя там… – Клаус посмотрел на часы, – через двадцать минут…
Ух, как мы мчались на машине Клауса по опустевшим улицам Хельсинки! Не прошло и двадцати минут, как оказались в том маленьком ресторанчике, или в пивной, где стены были украшены гравюрами на темы «Калевалы». Из-за дальнего столика встал Нойман и пошел мне навстречу.
Мы еще продолжали обниматься, целоваться и трясти друг другу руку, когда Клаус сказал:
– А теперь я оставляю вас наедине. Наверное, у вас есть о чем поговорить. Когда мне вернуться за тобой, Миша?
– Вернись через двадцать пять минут, – ответил вместо меня Нойман.
– Так мало? – воскликнул я с явной обидой.
– Через полчаса к товарищу Хонеккеру приедет товарищ Брежнев. Вся делегация должна быть на месте.
– Ты член делегации ГДР?
– Ну, это ты хватил через край. Я – всего лишь скромный эксперт до общегерманским вопросам.
– Понимаю, – сказал я, почему-то понижая голос до полушепота, хотя ресторанчик был пуст – в этот день жители Хельсинки конечно же предпочитали быть на улицах, наблюдать за кортежами машин, почетными экскортами мотоциклистов, за появляющимися иногда в воздухе полицейскими вертолетами, а главное – может быть, увидеть людей, которых до сих пор они знали лишь по фамилиям да газетным портретам…
Нойман выглядел неплохо для своих лет… А сколько же ему? При первой нашей встрече он показался мне лет на пять старше, чем я. Значит, сейчас ему за шестьдесят…
Я с испугом посмотрел на часы. Прошло уже пять минут из тех двадцати пяти, которыми располагал Нойман, а я все еще ни о чем не спросил его!
И тогда с языка моего стали срываться какие-то клочковатые, лишенные логической связи фразы, восклицания, вопросы: «Столько лет прошло!.. Ты помнишь ту историю с трамваем?.. А как дал мне читать заявление Германской коммунистической партии, помнишь?.. А нашу последнюю беседу в райкоме?., Как выглядит сейчас Германия – я имею в виду ГДР?.. Есть ли у тебя семья?.. Как попал с партийной работы на дипломатическую?..»
Я спрашивал и спрашивал, чувствуя, что не даю Нойману возможности ответить толком ни на один из моих вопросов. И все-таки не мог удержаться, чтобы не задавать новых…
Собственно, не так уж близко мы были знакомы с Нойманом. Встречались-то всего раза три, не больше. Но сейчас я воспринимал его как родного мне человека, будто знал всю жизнь! Он олицетворял для меня ту, вторую душу Германии, о которой говорил мне Сталин.
Я понимал, чувствовал, сознавал, что передо мной сидит антифашист в самом благородном, в самом боевом смысле этого слова. Человек, прошедший сквозь ад гитлеровских концлагерей. Коммунист, которого не сломили ни пытки, ни вид разрушенной Германии, ни сомнения, которые столь усердно сеяли в душах немцев гитлеровские последыши и их западные покровители. Он всегда верил в победу. Верил своим товарищам-коммунистам. Верил нам, советским людям…
Нойман успел все-таки сказать, что после нашей последней встречи он долго еще оставался одним из секретарей райкома, потом возглавлял коммунистическую организацию коллектива восстановителей берлинского метро, потом был взят на работу в ЦК – сначала в отдел пропаганды, затем в международный, а теперь – вот уже лет пять – работает в МИДе ГДР… Семья?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
– Ну, – сказал мой заботливый проводник, – теперь вам придется действовать самостоятельно. Прежде всего советую как можно скорее занять место на галерее для прессы. Можете следить за Совещанием и по телевизору, из холла… Все документы Совещания переводятся на шесть языков, включая, конечно, русский. За ними надо спуститься вниз – в цокольный этаж. В холле, где мы сейчас находимся, располагаются: бюро информации, банк, почта, газетный киоск, бюро путешествий, служба фотокопирования для фотографов, принимаются заказы на телекоммуникации…
Я, конечно, и на этот раз всего не запомнил, мысленно утешив себя спасительным русским «разберемся!» Вслух же спросил Томулайнена:
– А что означает эта веревка перед нами?
– Ограждение. По ту сторону этого канатика будут проходить делегации. Вам же следует пройти вон туда. – Он показал на дверь за моей спиной. – А теперь я должен бегать!
Я, конечно, понял, что Томулайнен собирается не «бегать», а бежать по делам. Сердечно поблагодарил его за оказанную мне помощь и устремился наверх. Там меня поджидало первое разочарование. Вместительная, как мне показалось вчера, галерея для прессы хотя и был почти безлюдна, однако места там оказались уже занятыми – на стульях лежали блокноты, фотоаппараты и другие предметы, как правило, прикрепленные к сиденьям клейкой лентой «скотч».
По табличкам, возвышающимся над рядами, расположенными полукругами внизу, в зале, я понял, что делегаты рассядутся в соответствии с французским алфавитом. Чтобы увидеть советскую делегацию, которой предстояло разместиться в глубине зала в левом его углу, если смотреть сверху, я должен был во что бы то ни стало найти себе свободное место справа. Но как назло все места в правой части галереи были заняты. Я растерянно озирался, стараясь увидеть кого-либо из знакомых журналистов, советских или иностранных – все равно. Где-то в отдалении мелькнуло лицо Юрия Жукова, которому, конечно, было не до меня. Потом увидел направлявшегося к двери Клауса… И вдруг услышал совершенно незнакомый мне голос:
– Prego signore Прошу, синьор. (итал.)
.
Я повернулся. Молодой черноволосый человек, несомненно итальянец или француз, расположившийся почти вплотную у правой стены, энергичными жестами манил меня к себе. На коленях у него лежали две фотокамеры, одна – с длинным телевиком.
– Руссо? – спросил он, когда я приблизился к нему, и тотчас же осведомился: говорю ли я по-итальянски или по-французски?
Эти-то его вопросы я понял, хотя ни итальянского, ни французского языка не знал.
– Руссо, руссо! – забормотал я.
– Итальяно! – сказал мой новый товарищ, тыча пальцем себе в грудь. Потом резким движением он сорвал клейкую ленту с фотокамеры, лежавшей на соседнем стуле, и повторил:
– Прего!
Я ответил:
– Мерси! Милле грация! – И этим исчерпал до дна весь свой словарный запас.
На помощь мне поспешил другой незнакомец, сидевший позади итальянца.
– Вы говорите по-английски? – спросил он.
– Да, да! – обрадованно ответил я.
– Этот итальянец утверждает, что видел вас в каком-то пресс-баре. Слышал, как вы спорили там не то с англичанином, не то с американцем. О чем спорили – я не понял.
– А вы американец? – сам не зная зачем, спросил я.
– Нет, я швед, – ответил он.
Не успел я усесться на предложенный стул, как услышал оклик от двери на родном русском языке:
– Эй, Воронов? Какого черта ты здесь ошиваешься?
Я вскочил, поднялся на цыпочки и разглядел наверху у двери корреспондента ТАСС Подольцева, того самого, который в первый вечер моего пребывания здесь помог мне пройти процедуру аккредитации.
– Займи место и быстро ко мне! – снова крикнул Подольцев таким категорически-командным тоном, какому позавидовал бы, наверное, армейский старшина-сверхсрочник.
Я автоматически подчинился этой команде.
– Займите же место! – напомнил мне швед, вытаскивая из кармана и протягивая мне катушку «скоча». – Прилепите к стулу что-нибудь. Визитку. Носовой платок. Ботинок, наконец!
Я прикрепил свою папку с «инструкциями», положил на нее портативный приемничек, заранее нажал кнопку под номером, соответствующим переводу на русский, и стал пробираться к Подольцеву.
– Сейчас начнут прибывать делегации! – услышал я от него. – Ты что, не собираешься посмотреть на это?
– Надо бы.
– Тогда айда вниз!
Сломя голову он помчался по лестнице, по которой я несколько минут назад поднимался сюда. Следуя за ним, я опять оказался в том же самом холле, где только что расстался с Томулайненом. Но теперь тут многое изменилось.
Толпа журналистов стояла вдоль витого шнура, по ту сторону которого должны будут проходить делегаты. Занять место у шнура было уже невозможно, и я встал позади журналистской толпы, вытягивая голову, чтобы убедиться, смогу ли отсюда увидеть что-либо.
Видно было плохо, все заслоняли спины, плечи, головы стоявших впереди.
«Эх, тряхнем стариной!» – сказал я себе и стал бесцеремонно проталкиваться вперед.
Не знаю, как уж это получилось у меня, но до второго ряда я добрался, правда взмокнув так, что сорочка прилипла к телу. Дальше хода не было – в первом ряду стояли сотрудники охраны. Один из них строго взглянул на меня, и я, пробормотав по-русски «извините», остался на завоеванном мною «жизненном пространстве» в десятка два квадратных сантиметров.
Вспыхнули прожекторы. Меня, и без того исходившего потом, они словно бы окатили горячим душем. Слегка ослепленный сиянием прожекторов, я увидел все же входившего в холл президента Финляндии Кекконена.
Толпа подалась вперед, тихо зашуршали почти бесшумные – совсем не такие, как в Потсдаме! – кинокамеры. Не защелкали, а тоже как-то зашуршали фотоаппараты…
Не могу, убей меня бог, не могу восстановить хотя бы приблизительно, в какой последовательности входили делегации. Врезался в память Кекконен – высокий, с бритой головой, широкоплечий, похожий на неподвластного годам спортсмена. Помню изящного, с приветливо-иронической улыбкой Жискар д’Эстэна. Запомнил Хонеккера и чуть было не вскрикнул от радости и удивления, увидев в числе сопровождавших его людей постаревшего, но все еще бодрого Ноймана…
Я весь напрягся в ожидании советской делегации. И вот она появилась!
Леонид Ильич был в черном костюме с галстуком в красно-синюю клетку. За ним следовали Громыко, Черненко и Ковалев.
Брежнев улыбался. Это была совсем не та улыбка, которую мне приходилось в разное время видеть на лицах некоторых государственных деятелей. Те улыбки были похожи на платки фокусника. Раз! – черный платок. Легкий взмах – и тот же платок становится белым…
Я помню, как улыбались Черчилль, Трумэн, Бирнс, Эттли, Иден, когда на них нацеливались жерла теле-, кино– и фотоаппаратов. Их лица – за несколько секунд до того или равнодушные, или хмурые, или даже злые – тотчас же преображались, как будто кто-то невидимый мгновенно надевал на них маску-улыбку.
Брежнев же улыбался естественно. Я был уверен, что вот такая же добрая, открытая улыбка озаряла его лицо еще до входа во Дворец, еще в машине.
И вся толпа журналистов, видимо, тоже догадалась этом. Она лавиной, штурмовым натиском подалась к шнуру и, если бы хоть чуть-чуть сплоховала охрана, наверняка порвала бы эту эфемерную преграду.
В других подобных случаях на лицах фотокорреспондентов и кинооператоров ничего нельзя прочесть, кроме озабоченности. Все их помыслы сосредоточены на том чтобы «объект» попал в кадр. На все остальное им начхать.
Не то было теперь. Искренняя улыбка Брежнева вызвала ответные, такие же приветливые улыбки. Его праздничность передалась и тем, кто фотографировал советскую делегацию.
Всем своим видом располагали к себе и остальные ее члены. Сосредоточенное, обычно неулыбчивое лицо Громыко на этот раз выглядело добродушным. Таким я не видел его даже в бабельсбергской столовой. Широкое, типично русское лицо Черненко с чуть прищуренными от нестерпимого света прожекторов глазами само, казалось, излучало свет сердечности, будто встретился он здесь с давними друзьями. А Ковалев?.. Я знал его, пожалуй, лучше, чем других членов советской делегации. Мы встречались в Женеве, когда он нес на себе основную тяжесть переговоров на втором, подготовительном этапе нынешнего, заключительного Совещания. Мне приходилось два или три раза просить у него совета, перед тем как начать писать очередную корреспонденцию. Я хорошо помнил его смуглое, точно опаленное тропическим солнцем лицо, его мягкую по произношению и твердую по сути своей речь… Но сегодня и он показался мне если не иным, то, во всяком случае, в чем-то изменившимся: преобразившимся из хорошо воспитанного дипломата просто в хорошего человека, с душой нараспашку.
И Брежнев и остальные члены делегации шли, не замедляя шагов, как это делают многие другие, когда знают, что их фотографируют, но и не быстро, как ходят те, кто не желает попасть в объективы съемочной аппаратуры. Они шли непринужденной, спокойной походкой и появились-то здесь как раз в тот момент, когда прозвенел первый звонок, возвещающий скорое открытие Совещания.
Я постоял в холле еще немного, посмотрел на высокого, с зажатой в левой руке трубкой американского президента Форда, на Макариуса в епископском облачении, на элегантного, хотя несколько располневшегоТито – и вскоре обнаружил, что толпа журналистов значительно поредела. Очевидно, советская делегация была одной из главных целей их съемок, и теперь почти все устремились наверх, чтобы не пропустить начала заседания. Когда я вернулся на галерею, наши делегаты уже сидели в зале. Прозвенел второй звонок, затем третий… И вот на трибуне появился Кекконен…
Я знал, что записывать речи ораторов – занятие бесполезное. Каждая речь в отпечатанном виде, в переводе на шесть языков появится на столе для прессы почти в ту же минуту, когда оратор сойдет с трибуны. Поэтому я даже не вынул из карманов моих письменных принадлежностей.
Зато мой сосед, итальянец, работал вовсю. Менял объективы, перезаряжал аппараты, свешивался с балкона так, что мне хотелось схватить его за ноги. Да и другие – те, что были вооружены разнообразной оптикой, использовали ее «на все сто». А я слушал…
Теперь, когда Совещание уже закончилось, могу сказать, что мне были интересны все речи. В них звучали такие слова и фразы, как: «поворотный пункт истории», «разрядка напряженности», «сокращение вооруженных сил», «впервые на европейском континенте столько государств с различными социальными системами сообща ищут и сообща находят решения проблем…». Мир, мир, разрядка, сосуществование! Если у меня и были какие-то тайные опасения, что на Совещании могут возникнуть стычки и даже разногласия, то уже первые речи делегатов рассеяли их.
И все же я с замиранием сердца ждал выступлений Леонида Ильича Брежнева и Джеральда Форда – руководителей стран, от взаимоотношений между которыми в конечном итоге зависел мир на земле. Но на первом заседании выступили только Кекконен и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций – Вальдхайм. После чего совершенно неожиданно для меня был объявлен двухчасовой перерыв.
…Второе заседание началось речью премьер-министра Великобритании Вильсона. Затем выступили представители Греции, Канады, главы социалистических государств – Живков, Хонеккер. Потом – Альдо Моро, предъявлявший Италию, Шмидт из ФРГ…
Я был бы готов подписаться почти под каждым словом, которые они произносили. Как будто сам воздух вся атмосфера зала дышала озоном разрядки. Все ораторы говорили о необходимости покончить с конфронтацией, уважать европейские границы, жить в дружбе…
После выступления канцлера Шмидта председательствующий – представитель Ватикана Казароли – объявил заседание закрытым. Ни Брежнев, ни Форд в тот первый день не выступили. Это было единственным, что несколько разочаровало меня.
Я вышел в холл. В глаза бросились огромные вазы, выстроившиеся в ряд посредине холла. Другие люди! спускавшиеся с галереи, тоже с недоумением смотрели на эти так не гармонировавшие с общим стилем вазы. Некоторые из журналистов в полном безразличии подошли к ним ближе и… вдруг кинулись вперед. Я тоже направился к странным вазам. И только тогда из-за спин склонившихся над ними или даже присевших на корточки разноплеменных гостей Финляндии увидел, что вазы наполнены клубникой.
Наверное, неловко даже рассказывать об этом… Такие события, такие проблемы решаются! А мы, кажется, превратились в детей, навалившись на подарок финских фермеров. Брали сначала по одной ягоде, а потом осторожно, чтобы не раздавить, выгребали из ваз их содержимое целыми пригоршнями и отправляли в рот. Вид у этих ягод был настолько соблазнительным, что я никак не мог от них оторваться.
Не знаю, что со мной было бы впоследствии, если бы не почувствовал чью-то руку на своем плече. Оглянулся – это был Клаус. У него на губах тоже следы клубничного сока – это избавило меня от смущения, иронизировать надо мной он не мог. Мы просто посмотрели друг на друга и расхохотались.
– Ну что, Михаил, порядок? – спросил Клаус, он любил щегольнуть знанием русской разговорной речи.
– Всюду порядок, Вернер, и тут и там, – ответил я, показывая сначала на вазы, а потом на открытые двери, ведущие в зал заседаний.
Мы отошли в сторону.
– Не знаешь, когда выступает товарищ Брежнев? – вполголоса спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Сам жду.
– Торопишься куда-нибудь? – поинтересовался Клаус.
Я пожал плечами:
– Куда мне торопиться, если заседание окончено?
– Вот и хорошо, что не торопишься. С тобой хотел бы поговорить один человек из нашей делегации.
– Нойман?
– Он самый. Послал меня, чтобы я тебя пригласил.
– Куда? Готов хоть на край света.
– Да нет, это слишком далеко. Рядом с нашим посольством есть маленький ресторанчик, вроде немецкой пивной. Товарищ Нойман будет ждать тебя там… – Клаус посмотрел на часы, – через двадцать минут…
Ух, как мы мчались на машине Клауса по опустевшим улицам Хельсинки! Не прошло и двадцати минут, как оказались в том маленьком ресторанчике, или в пивной, где стены были украшены гравюрами на темы «Калевалы». Из-за дальнего столика встал Нойман и пошел мне навстречу.
Мы еще продолжали обниматься, целоваться и трясти друг другу руку, когда Клаус сказал:
– А теперь я оставляю вас наедине. Наверное, у вас есть о чем поговорить. Когда мне вернуться за тобой, Миша?
– Вернись через двадцать пять минут, – ответил вместо меня Нойман.
– Так мало? – воскликнул я с явной обидой.
– Через полчаса к товарищу Хонеккеру приедет товарищ Брежнев. Вся делегация должна быть на месте.
– Ты член делегации ГДР?
– Ну, это ты хватил через край. Я – всего лишь скромный эксперт до общегерманским вопросам.
– Понимаю, – сказал я, почему-то понижая голос до полушепота, хотя ресторанчик был пуст – в этот день жители Хельсинки конечно же предпочитали быть на улицах, наблюдать за кортежами машин, почетными экскортами мотоциклистов, за появляющимися иногда в воздухе полицейскими вертолетами, а главное – может быть, увидеть людей, которых до сих пор они знали лишь по фамилиям да газетным портретам…
Нойман выглядел неплохо для своих лет… А сколько же ему? При первой нашей встрече он показался мне лет на пять старше, чем я. Значит, сейчас ему за шестьдесят…
Я с испугом посмотрел на часы. Прошло уже пять минут из тех двадцати пяти, которыми располагал Нойман, а я все еще ни о чем не спросил его!
И тогда с языка моего стали срываться какие-то клочковатые, лишенные логической связи фразы, восклицания, вопросы: «Столько лет прошло!.. Ты помнишь ту историю с трамваем?.. А как дал мне читать заявление Германской коммунистической партии, помнишь?.. А нашу последнюю беседу в райкоме?., Как выглядит сейчас Германия – я имею в виду ГДР?.. Есть ли у тебя семья?.. Как попал с партийной работы на дипломатическую?..»
Я спрашивал и спрашивал, чувствуя, что не даю Нойману возможности ответить толком ни на один из моих вопросов. И все-таки не мог удержаться, чтобы не задавать новых…
Собственно, не так уж близко мы были знакомы с Нойманом. Встречались-то всего раза три, не больше. Но сейчас я воспринимал его как родного мне человека, будто знал всю жизнь! Он олицетворял для меня ту, вторую душу Германии, о которой говорил мне Сталин.
Я понимал, чувствовал, сознавал, что передо мной сидит антифашист в самом благородном, в самом боевом смысле этого слова. Человек, прошедший сквозь ад гитлеровских концлагерей. Коммунист, которого не сломили ни пытки, ни вид разрушенной Германии, ни сомнения, которые столь усердно сеяли в душах немцев гитлеровские последыши и их западные покровители. Он всегда верил в победу. Верил своим товарищам-коммунистам. Верил нам, советским людям…
Нойман успел все-таки сказать, что после нашей последней встречи он долго еще оставался одним из секретарей райкома, потом возглавлял коммунистическую организацию коллектива восстановителей берлинского метро, потом был взят на работу в ЦК – сначала в отдел пропаганды, затем в международный, а теперь – вот уже лет пять – работает в МИДе ГДР… Семья?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57