Здесь не было женского тщеславия – она верила во всемогущество любви: она так любит Фелисьена, что монсеньор не сможет не почувствовать этого и не станет противиться счастью сына. Ворочаясь на своей широкой кровати, она сто раз повторяла себе, что так и будет. Епископ вставал перед ее закрытыми глазами. Быть может, ожидаемое чудо зависит от него? Быть может, он совершит его? Теплая ночь дремала за окном. Анжелика вслушивалась в нее, старалась различить голоса, услышать совет от деревьев, от Шеврота, от собора, от наполненной любимыми тенями комнаты. Но среди звонкой, пульсирующей тишины нельзя было уловить ничего определенного. А ей не терпелось поскорее обрести ясность. Засыпая, она опять сказала себе:
– Завтра я поговорю с монсеньором.
Когда Анжелика проснулась, свидание с епископом казалось ей уже простой необходимостью. То была смелая и невинная страсть, чистое и гордое мужество.
Анжелика знала, что каждую субботу, в пять часов вечера, епископ молился в часовне Откэров; здесь он погружался душою в свое прошлое, в прошлое своего рода, и, уважая эти минуты, духовенство оставляло его в полном одиночестве. Как раз была суббота. Анжелика быстро приняла решение. В епископство ее могли не пустить, да, кроме того, там всегда много народу, она смутилась бы, а в часовне никого нет, и можно спокойно подождать монсеньора и заговорить с ним. В этот день Анжелика вышивала с обычным спокойствием и прилежанием, она нисколько не волновалась: решение было принято твердо и казалось ей благоразумным. В четыре часа она сказала, что идет проведать матушку Габэ, и вышла. Она была в обычном скромном платье, в каком ходила к соседям, ленты соломенной шляпки небрежно завязаны. Она свернула налево и вошла в собор через врата св. Агнесы, с глухим стуком захлопнувшиеся за ней.
Собор был пуст, только в часовне св. Иосифа исповедовалась какая-то прихожанка, из-за загородки виднелся край ее черного платья. До сих пор Анжелика была спокойна, но, оказавшись в этом холодном священном уединении, она начала дрожать; звук собственных шагов громовыми раскатами отдавался в ее ушах. Почему так сжалось ее сердце? Ведь казалось, она была так тверда, так спокойна, весь день так верила в свое право на счастье! И вот она растерялась, побледнела, как виноватая! Она проскользнула в часовню Откэров и там вынуждена была прислониться к решетке.
Часовня Откэров была одной из самых отдаленных, самых темных во всей старинной романской абсиде, узкая, голая, похожая на вырубленный в скале склеп, с ребристыми низкими сводами. Свет проникал сюда только через витраж с изображением св. Георгия; красные и синие стекла преобладали в нем, в часовне царил лиловатый сумрак. Лишенный всяких украшений алтарь из черного и белого мрамора со статуей Христа и двумя двойными подсвечниками походил скорее на гробницу. Все стены были сверху донизу покрыты изъеденными временем гробовыми плитами, на которых еще можно было прочесть надписи, высеченные резцом.
Анжелика стояла неподвижно, прижавшись к решетке, и, задыхаясь, ждала. Прошел причетник и не заметил ее. Она по-прежнему видела край черного платья прихожанки в исповедальне. Глаза ее постепенно привыкли к полутьме, невольно обратились к надписям на плитах, и она стала читать их. Начертанные на камнях имена поразили ее в самое сердце – перед ней вставали предания замка Откэров; тут были Жеан V Великий, Рауль III, Эрвэ VJI. Имена Бальбины и Лауретты растрогали смущенную Анжелику до слез. То были Счастливые покойницы. Лауретта упала с лунного луча, когда бежала в объятия своего нареченного; Бальбина была насмерть сражена радостью, увидев вернувшегося с войны мужа, которого считала убитым. Обе они возвращались по ночам, летали вокруг замка и овевали его своими длинными белыми одеждами. Не их ли видела Анжелика в день прогулки к развалинам замка, не их ли тени плавали над башней в пепельно-бледном свете угасающего дня? О, как хорошо было бы умереть, как они, в шестнадцать лет, среди блаженства воплотившейся мечты!
Вдруг раздался сильный, отраженный сводами гул, и она вздрогнула. Это священник вышел из исповедальни капеллы св. Иосифа и запер за собою дверь. Анжелика с изумлением увидела, что прихожанка уже успела уйти. Потом и священник ушел через ризницу, и девушка осталась в полном одиночестве среди величественной пустоты собора. Когда загремели окованные железом ржавые двери старой исповедальни, она подумала было, что пришел монсеньор. Она ждала уже целых полчаса, но была так взволнована, что не замечала времени, минуты катились мимо ее сознания.
Но вот еще одно имя привлекло ее внимание – имя Фелисьена III, со свечою в руке отправившегося в Палестину во исполнение обета, данного им Филиппу Красивому. Сердце ее забилось, перед нею возникло молодое лицо последнего потомка рода – Фелисьена VII, ее белокурого господина, того, кого она любила и кто любил ее. Страх и гордость охватили Анжелику. Мыслимо ли, что она находится здесь, что она должна совершить чудо? Перед нею была вделана в стену сравнительно новая, помеченная прошлым столетием гробовая плита, и девушка прочла на ней черную надпись: Норбер-Луи-Ожье, маркиз д'Откэр, князь Мирандский и Руврский, граф де Феррьер, де Монтегю, де СенчМарк и де Виллемарей, барон де Комбевиль, сеньор де Моренвилье, кавалер четырех орденов, полководец королевской армии, правитель Нормандии, состоявший в звании главного королевского охотничьего и начальника кабаньей охоты. То были титулы деда Фелисьена, а Анжелика так просто, в платье работницы, с исколотыми иголкой пальцами, пришла, чтобы выйти замуж за внука этого покойника…
Раздался легкий шум, еле различимый шорох шагов по плитам. Она обернулась и увидела монсеньора. Это неслышное появление поразило ее, ибо она ждала громового удара. Монсеньор вошел в часовню – высокий, с царственной осанкой; несколько крупный нос и прекрасные молодые глаза выделялись на бледном лице. Сначала он не заметил прижавшейся к решетке Анжелики. И, подойдя к алтарю, вдруг увидел ее у своих ног.
Пораженная ужасом и благоговением, Анжелика упала на колени – ноги ее подкосились. Ей казалось, что это сам грозный бог-отец, полный хозяин ее судьбы. Но у нее было смелое сердце, и она сразу нашла в себе силы заговорить.
– О, монсеньор, я пришла…
Епископ выпрямился. Он уже узнал Анжелику; то была та самая девушка, которую он заметил еще в окне в день процессии и потом вновь увидел в соборе, когда она стояла на стуле, та молоденькая вышивальщица, что свела с ума его сына. Монсеньор не проронил ни слова, не пошевельнул даже рукой. Высокий, суровый, он ждал.
– О монсеньор, я пришла, чтобы вы могли взглянуть на меня… Вы уже отказали мне, но ведь вы меня не знаете. И вот я здесь, поглядите же на меня, прежде чем оттолкнуть еще раз… Я люблю и любима, и больше ничего за мной нет, ничего, кроме любви. Я только нищая девочка, подобранная на паперти этого собора… Вы видите: я у ваших ног, вы видите, какая я маленькая, слабая, покорная. Если я вам мешаю, вам очень легко прогнать меня. Стоит вам протянуть палец – и я буду уничтожена… Но сколько мук! Если бы вы знали, как можно страдать! Ведь нужно иметь жалость… Монсеньор, я тоже хочу объяснить вам все. Я ничего не знаю, я знаю только, что люблю и что любима… Разве этого недостаточно? Любить, любить и повторять это!
И она продолжала говорить сдавленным голосом, оборванными фразами; в наивном порыве она открывала всю свою душу, накипающая страсть увлекала ее. Любовь взывала ее устами. Если она осмелела до такой степени, то потому, что была целомудренна. Мало-помалу она отважилась поднять голову.
– Монсеньор, мы любим друг друга. Он, наверное, уже рассказал вам, как это случилось. Я часто спрашиваю себя о том же и не нахожу ответа… Мы любим друг друга, и если это – преступление, то простите нас, потому что в этом виноваты не мы, виноваты камни, деревья, все, что нас окружает. Когда я узнала, что люблю его, было уже поздно, я уже не могла разлюбить… Разве можно противиться судьбе? Вы можете отнять его у меня, женить его на другой, но вы не заставите его разлюбить меня. Он умрет без меня, и я без него умру. Его может не быть около меня, и все-таки я знаю, что он существует, я знаю, что нас нельзя разлучить, что каждый из нас уносит с собой сердце другого. Стоит мне только закрыть глаза, и я вновь вижу его: он во мне… И вы разлучите нас, вы разорвете эту связь? Монсеньор, это небесная воля, не мешайте нам любить друг друга!..
Епископ глядел на эту простую девушку в скромном платье работницы, овеянную чудесным благоуханием свежести и душевной чистоты, он слушал, как она проникновенным, чарующим, час от часу крепнувшим голосом поет гимн любви. Широкополая шляпа спустилась на ее плечи, белокурые волосы золотым сиянием окружали ее лицо – и она показалась монсеньору похожей на девственницу из старинного требника, в ней была какая-то особенная хрупкость, наивная прелесть, пламенный взлет чистой страсти.
– Монсеньор, будьте же добры к нам… Вы хозяин нашей судьбы, сделайте нас счастливыми.
Он не произносил ни слова, не шевелился, и умолявшая его Анжелика, видя его холодность, вновь опустила голову. О, чего только не пробуждал в нем этот растерявшийся ребенок, стоявший на коленях у его ног, какой аромат юности исходил от этой склонившейся перед ним головки! Он видел белокурые завитки волос на затылке – когда-то он безумно целовал такие же завитки. У той, воспоминание о которой так мучило его после двадцатилетнего покаяния, была такая же гордая, изящная, как стебель лилии, шея, от нее исходил тот же аромат благоухающей юности. Она воскресла – это она рыдала у его ног, это она умоляла его пощадить ее любовь.
Слезы покатились по щекам Анжелики, но она продолжала говорить, она хотела высказаться до конца:
– Монсеньор, я люблю не только его самого, я люблю его благородное имя и блеск его царственного богатства. Да, я знаю: я – ничто, у меня ничего нет, и может показаться, что я хочу его денег. Это правда: я люблю его и за то, что он богат… Я признаюсь в этом, потому что хочу, чтобы вы узнали меня… О, быть богатой благодаря ему и вместе с ним жить в блеске, в сиянии роскоши, быть обязанной ему всеми радостями! Мы были бы свободны в своей любви, мы не допускали бы, чтобы рядом с нами жили горе и нищета!.. С тех пор, как он полюбил меня, я вижу себя одетой в парчу, как одевались в давние времена; драгоценные камни и жемчуга дождем струятся по моей шее, по запястьям; у меня лошади, кареты, я гуляю в большом лесу, и за мною следуют пажи… Когда я думаю о нем, передо мной всегда возникает эта мечта, и я повторяю себе, что это должно исполниться; я мечтала быть королевой – и он осуществил мою мечту. Монсеньор, разве это дурно любить его еще больше за то, что в нем воплотились все мои детские желания, что, как в волшебной сказке, потоки золота полились на меня?
Она гордо выпрямилась, она была очаровательно проста и величественна, как настоящая принцесса, и монсеньор глядел на нее. Это была та, другая, – та же хрупкость цветка, то же нежное, омытое слезами, но светлое лицо. Пьянящее очарование исходило от Анжелики, и монсеньор чувствовал, как лица его коснулось теплое дуновение – трепет воспоминаний, мучивших его по ночам, заставлявших его рыдать на своей молитвенной скамеечке и нарушать стонами благоговейную тишину епископства. Еще накануне он боролся с собой до трех часов утра, и вот эта любовная история, эта мучительно волнующая страсть вновь разбередила его незаживающую рану. Но внешне монсеньор был бесстрастен, его неподвижное лицо не выражало ничего, ничто не выдавало внутренней борьбы, мучительных усилий подавить биение сердца. Если бы он каплю за каплей терял свою кровь, никто не мог бы заметить этого: он только делался все бледней, и губы его все плотнее смыкались.
Это упорное молчание приводило Анжелику в отчаяние, она удвоила мольбы:
– Монсеньор, я отдаюсь в ваши руки. Будьте милостивы, сжальтесь над моей судьбой!
Он все молчал, он ужасал ее, как будто становился все более грозным и величественным. Собор был пуст, боковые приделы уже погрузились во мрак, наверху, под высокими сводами, еще мерцал угасающий свет, и эта пустота усиливала мучительную тоску ожидания. Гробовые плиты в часовне стали неразличимы, остался только он – его черная сутана, его длинное белое лицо, казалось, вобравшее в себя остатки света. Анжелика видела его сверкающие глаза: они были устремлены на нее, и блеск их все возрастал. Уж не гневом ли они горели?
– Монсеньор, если бы я не пришла, то всю жизнь мучилась бы раскаянием и обвиняла бы себя в том, что моя трусость сделала нас обоих несчастными… Говорите же, умоляю вас! Скажите, что я была права, что вы согласны.
Зачем спорить с этим ребенком? Он уже отказал сыну и объяснил причину отказа – этого достаточно. Если он не говорит, то, значит, считает, что говорить нечего. И Анжелика поняла это, она приподнялась и потянулась к его рукам – хотела поцеловать их. Но монсеньор резко отдернул руки назад, и испуганная девушка увидала, что волна крови залила его бледное лицо.
– Монсеньор!.. Монсеньор!..
И тогда он, наконец, заговорил; он сказал одно-единственное слово – слово, уже брошенное сыну:
– Никогда!
И он ушел, на этот раз даже не помолившись. Его тяжелые шаги смолкли за абсидными колоннами.
Анжелика упала на каменные плиты пола, и долго ее сдавленные рыдания звучали в могильной тишине пустого собора.
XI
Вечером, после ужина, на кухне Анжелика рассказала Гюберам, что видела епископа и что он отказал ей. Она была бледна, но спокойна.
Гюбер был потрясен. Подумать только! Его дорогая деточка так страдает! Ее постиг такой сердечный удар! Глаза его наполнились слезами. У Гюбера и Анжелики были родственные души, обоих властно притягивал мир мечты, и они вместе легко уносились в него.
– Ах, моя бедная девочка! Почему же ты не посоветовалась со мной? Я пошел бы с тобой, может быть, я уговорил бы монсеньора.
Но Гюбертина взглядом заставила его замолчать. Нет, он положительно безрассуден! Разве не умней будет воспользоваться случаем, чтобы раз навсегда похоронить мысль об этом невозможном браке? Она обняла дочь и нежно поцеловала ее в лоб.
– Итак, все кончено, детка? Кончено навсегда?
Сперва Анжелика, казалось, не понимала, о чем ее спрашивают. Слова медленно доходили до ее сознания. Она смотрела прямо перед собою, словно вопрошая пустоту. Потом она ответила:
– Конечно, матушка.
В самом деле, на следующий день она сидела за станком и вышивала с обычным спокойствием. И вновь потянулась прежняя жизнь. Анжелика как будто совсем не страдала. Ничто не выдавало ее переживаний, она даже не глядела на окно и разве что была немного бледной. Казалось, жертва была принесена.
Даже Гюбера обмануло спокойствие дочери. Он уверовал в мудрость Гюбертины и сам старался помочь ей удалить Фелисьена, который еще не осмеливался противиться воле отца, но так мучился тоскою, что по временам обещание ждать и не искать встреч с Анжеликой казалось ему невыполнимым. Он писал ей, но его письма не доходили. Однажды утром он явился сам, и его принял Гюбер. Между ними произошло объяснение, истерзавшее их обоих. Вышивальщик сказал Фелисьену, что Анжелика спокойна, что она поправляется, умолял его быть честным, исчезнуть, не возвращать девочку к ужасным переживаниям прошлого месяца. Фелисьен вновь обещал терпеть и ждать, но гневно и решительно отказался взять назад данное Анжелике слово: он все еще надеялся убедить отца. Он ждал, он ничего не предпринимал у Вуанкуров и, чтобы избежать открытой ссоры с отцом, два раза в неделю обедал у них. Уже уходя, Фелисьен умолял Гюбера объяснить Анжелике, почему он согласился дать это ужасное, мучительное обещание – не видать ее: он думает только о ней, все, что он делает, направлено к одной цели – завоевать ее.
Когда Гюбер передал жене разговор с юношей, та стала очень серьезной. После долгого молчания она промолвила:
– Ты передашь девочке то, что он просил ей сказать?
– Конечно.
Она пристально поглядела на мужа.
– Делай, как знаешь, – сказала она. – Но ведь он обманывает себя. Рано или поздно он подчинится воле отца, и это убьет нашу бедную девочку.
И, сраженный этими словами, Гюбер после долгих мучительных колебаний решил наконец ничего не говорить дочери. Впрочем, он с каждым днем укреплялся в принятом решении, потому что жена все время обращала его внимание на спокойствие Анжелики.
– Ты видишь – рана закрывается… Она забывает…
Анжелика ничего не забыла, она просто ждала, тоже ждала.
Всякая человеческая надежда должна была умереть, но оставалась прежняя надежда на чудо. Если бог хочет, чтобы она была счастлива, то чудо произойдет. И девушка отдавалась в руки божьи, она считала, что новое испытание ниспослано ей в наказание за то, что сна, пытаясь опередить волю провидения, сама пошла надоедать монсеньору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
– Завтра я поговорю с монсеньором.
Когда Анжелика проснулась, свидание с епископом казалось ей уже простой необходимостью. То была смелая и невинная страсть, чистое и гордое мужество.
Анжелика знала, что каждую субботу, в пять часов вечера, епископ молился в часовне Откэров; здесь он погружался душою в свое прошлое, в прошлое своего рода, и, уважая эти минуты, духовенство оставляло его в полном одиночестве. Как раз была суббота. Анжелика быстро приняла решение. В епископство ее могли не пустить, да, кроме того, там всегда много народу, она смутилась бы, а в часовне никого нет, и можно спокойно подождать монсеньора и заговорить с ним. В этот день Анжелика вышивала с обычным спокойствием и прилежанием, она нисколько не волновалась: решение было принято твердо и казалось ей благоразумным. В четыре часа она сказала, что идет проведать матушку Габэ, и вышла. Она была в обычном скромном платье, в каком ходила к соседям, ленты соломенной шляпки небрежно завязаны. Она свернула налево и вошла в собор через врата св. Агнесы, с глухим стуком захлопнувшиеся за ней.
Собор был пуст, только в часовне св. Иосифа исповедовалась какая-то прихожанка, из-за загородки виднелся край ее черного платья. До сих пор Анжелика была спокойна, но, оказавшись в этом холодном священном уединении, она начала дрожать; звук собственных шагов громовыми раскатами отдавался в ее ушах. Почему так сжалось ее сердце? Ведь казалось, она была так тверда, так спокойна, весь день так верила в свое право на счастье! И вот она растерялась, побледнела, как виноватая! Она проскользнула в часовню Откэров и там вынуждена была прислониться к решетке.
Часовня Откэров была одной из самых отдаленных, самых темных во всей старинной романской абсиде, узкая, голая, похожая на вырубленный в скале склеп, с ребристыми низкими сводами. Свет проникал сюда только через витраж с изображением св. Георгия; красные и синие стекла преобладали в нем, в часовне царил лиловатый сумрак. Лишенный всяких украшений алтарь из черного и белого мрамора со статуей Христа и двумя двойными подсвечниками походил скорее на гробницу. Все стены были сверху донизу покрыты изъеденными временем гробовыми плитами, на которых еще можно было прочесть надписи, высеченные резцом.
Анжелика стояла неподвижно, прижавшись к решетке, и, задыхаясь, ждала. Прошел причетник и не заметил ее. Она по-прежнему видела край черного платья прихожанки в исповедальне. Глаза ее постепенно привыкли к полутьме, невольно обратились к надписям на плитах, и она стала читать их. Начертанные на камнях имена поразили ее в самое сердце – перед ней вставали предания замка Откэров; тут были Жеан V Великий, Рауль III, Эрвэ VJI. Имена Бальбины и Лауретты растрогали смущенную Анжелику до слез. То были Счастливые покойницы. Лауретта упала с лунного луча, когда бежала в объятия своего нареченного; Бальбина была насмерть сражена радостью, увидев вернувшегося с войны мужа, которого считала убитым. Обе они возвращались по ночам, летали вокруг замка и овевали его своими длинными белыми одеждами. Не их ли видела Анжелика в день прогулки к развалинам замка, не их ли тени плавали над башней в пепельно-бледном свете угасающего дня? О, как хорошо было бы умереть, как они, в шестнадцать лет, среди блаженства воплотившейся мечты!
Вдруг раздался сильный, отраженный сводами гул, и она вздрогнула. Это священник вышел из исповедальни капеллы св. Иосифа и запер за собою дверь. Анжелика с изумлением увидела, что прихожанка уже успела уйти. Потом и священник ушел через ризницу, и девушка осталась в полном одиночестве среди величественной пустоты собора. Когда загремели окованные железом ржавые двери старой исповедальни, она подумала было, что пришел монсеньор. Она ждала уже целых полчаса, но была так взволнована, что не замечала времени, минуты катились мимо ее сознания.
Но вот еще одно имя привлекло ее внимание – имя Фелисьена III, со свечою в руке отправившегося в Палестину во исполнение обета, данного им Филиппу Красивому. Сердце ее забилось, перед нею возникло молодое лицо последнего потомка рода – Фелисьена VII, ее белокурого господина, того, кого она любила и кто любил ее. Страх и гордость охватили Анжелику. Мыслимо ли, что она находится здесь, что она должна совершить чудо? Перед нею была вделана в стену сравнительно новая, помеченная прошлым столетием гробовая плита, и девушка прочла на ней черную надпись: Норбер-Луи-Ожье, маркиз д'Откэр, князь Мирандский и Руврский, граф де Феррьер, де Монтегю, де СенчМарк и де Виллемарей, барон де Комбевиль, сеньор де Моренвилье, кавалер четырех орденов, полководец королевской армии, правитель Нормандии, состоявший в звании главного королевского охотничьего и начальника кабаньей охоты. То были титулы деда Фелисьена, а Анжелика так просто, в платье работницы, с исколотыми иголкой пальцами, пришла, чтобы выйти замуж за внука этого покойника…
Раздался легкий шум, еле различимый шорох шагов по плитам. Она обернулась и увидела монсеньора. Это неслышное появление поразило ее, ибо она ждала громового удара. Монсеньор вошел в часовню – высокий, с царственной осанкой; несколько крупный нос и прекрасные молодые глаза выделялись на бледном лице. Сначала он не заметил прижавшейся к решетке Анжелики. И, подойдя к алтарю, вдруг увидел ее у своих ног.
Пораженная ужасом и благоговением, Анжелика упала на колени – ноги ее подкосились. Ей казалось, что это сам грозный бог-отец, полный хозяин ее судьбы. Но у нее было смелое сердце, и она сразу нашла в себе силы заговорить.
– О, монсеньор, я пришла…
Епископ выпрямился. Он уже узнал Анжелику; то была та самая девушка, которую он заметил еще в окне в день процессии и потом вновь увидел в соборе, когда она стояла на стуле, та молоденькая вышивальщица, что свела с ума его сына. Монсеньор не проронил ни слова, не пошевельнул даже рукой. Высокий, суровый, он ждал.
– О монсеньор, я пришла, чтобы вы могли взглянуть на меня… Вы уже отказали мне, но ведь вы меня не знаете. И вот я здесь, поглядите же на меня, прежде чем оттолкнуть еще раз… Я люблю и любима, и больше ничего за мной нет, ничего, кроме любви. Я только нищая девочка, подобранная на паперти этого собора… Вы видите: я у ваших ног, вы видите, какая я маленькая, слабая, покорная. Если я вам мешаю, вам очень легко прогнать меня. Стоит вам протянуть палец – и я буду уничтожена… Но сколько мук! Если бы вы знали, как можно страдать! Ведь нужно иметь жалость… Монсеньор, я тоже хочу объяснить вам все. Я ничего не знаю, я знаю только, что люблю и что любима… Разве этого недостаточно? Любить, любить и повторять это!
И она продолжала говорить сдавленным голосом, оборванными фразами; в наивном порыве она открывала всю свою душу, накипающая страсть увлекала ее. Любовь взывала ее устами. Если она осмелела до такой степени, то потому, что была целомудренна. Мало-помалу она отважилась поднять голову.
– Монсеньор, мы любим друг друга. Он, наверное, уже рассказал вам, как это случилось. Я часто спрашиваю себя о том же и не нахожу ответа… Мы любим друг друга, и если это – преступление, то простите нас, потому что в этом виноваты не мы, виноваты камни, деревья, все, что нас окружает. Когда я узнала, что люблю его, было уже поздно, я уже не могла разлюбить… Разве можно противиться судьбе? Вы можете отнять его у меня, женить его на другой, но вы не заставите его разлюбить меня. Он умрет без меня, и я без него умру. Его может не быть около меня, и все-таки я знаю, что он существует, я знаю, что нас нельзя разлучить, что каждый из нас уносит с собой сердце другого. Стоит мне только закрыть глаза, и я вновь вижу его: он во мне… И вы разлучите нас, вы разорвете эту связь? Монсеньор, это небесная воля, не мешайте нам любить друг друга!..
Епископ глядел на эту простую девушку в скромном платье работницы, овеянную чудесным благоуханием свежести и душевной чистоты, он слушал, как она проникновенным, чарующим, час от часу крепнувшим голосом поет гимн любви. Широкополая шляпа спустилась на ее плечи, белокурые волосы золотым сиянием окружали ее лицо – и она показалась монсеньору похожей на девственницу из старинного требника, в ней была какая-то особенная хрупкость, наивная прелесть, пламенный взлет чистой страсти.
– Монсеньор, будьте же добры к нам… Вы хозяин нашей судьбы, сделайте нас счастливыми.
Он не произносил ни слова, не шевелился, и умолявшая его Анжелика, видя его холодность, вновь опустила голову. О, чего только не пробуждал в нем этот растерявшийся ребенок, стоявший на коленях у его ног, какой аромат юности исходил от этой склонившейся перед ним головки! Он видел белокурые завитки волос на затылке – когда-то он безумно целовал такие же завитки. У той, воспоминание о которой так мучило его после двадцатилетнего покаяния, была такая же гордая, изящная, как стебель лилии, шея, от нее исходил тот же аромат благоухающей юности. Она воскресла – это она рыдала у его ног, это она умоляла его пощадить ее любовь.
Слезы покатились по щекам Анжелики, но она продолжала говорить, она хотела высказаться до конца:
– Монсеньор, я люблю не только его самого, я люблю его благородное имя и блеск его царственного богатства. Да, я знаю: я – ничто, у меня ничего нет, и может показаться, что я хочу его денег. Это правда: я люблю его и за то, что он богат… Я признаюсь в этом, потому что хочу, чтобы вы узнали меня… О, быть богатой благодаря ему и вместе с ним жить в блеске, в сиянии роскоши, быть обязанной ему всеми радостями! Мы были бы свободны в своей любви, мы не допускали бы, чтобы рядом с нами жили горе и нищета!.. С тех пор, как он полюбил меня, я вижу себя одетой в парчу, как одевались в давние времена; драгоценные камни и жемчуга дождем струятся по моей шее, по запястьям; у меня лошади, кареты, я гуляю в большом лесу, и за мною следуют пажи… Когда я думаю о нем, передо мной всегда возникает эта мечта, и я повторяю себе, что это должно исполниться; я мечтала быть королевой – и он осуществил мою мечту. Монсеньор, разве это дурно любить его еще больше за то, что в нем воплотились все мои детские желания, что, как в волшебной сказке, потоки золота полились на меня?
Она гордо выпрямилась, она была очаровательно проста и величественна, как настоящая принцесса, и монсеньор глядел на нее. Это была та, другая, – та же хрупкость цветка, то же нежное, омытое слезами, но светлое лицо. Пьянящее очарование исходило от Анжелики, и монсеньор чувствовал, как лица его коснулось теплое дуновение – трепет воспоминаний, мучивших его по ночам, заставлявших его рыдать на своей молитвенной скамеечке и нарушать стонами благоговейную тишину епископства. Еще накануне он боролся с собой до трех часов утра, и вот эта любовная история, эта мучительно волнующая страсть вновь разбередила его незаживающую рану. Но внешне монсеньор был бесстрастен, его неподвижное лицо не выражало ничего, ничто не выдавало внутренней борьбы, мучительных усилий подавить биение сердца. Если бы он каплю за каплей терял свою кровь, никто не мог бы заметить этого: он только делался все бледней, и губы его все плотнее смыкались.
Это упорное молчание приводило Анжелику в отчаяние, она удвоила мольбы:
– Монсеньор, я отдаюсь в ваши руки. Будьте милостивы, сжальтесь над моей судьбой!
Он все молчал, он ужасал ее, как будто становился все более грозным и величественным. Собор был пуст, боковые приделы уже погрузились во мрак, наверху, под высокими сводами, еще мерцал угасающий свет, и эта пустота усиливала мучительную тоску ожидания. Гробовые плиты в часовне стали неразличимы, остался только он – его черная сутана, его длинное белое лицо, казалось, вобравшее в себя остатки света. Анжелика видела его сверкающие глаза: они были устремлены на нее, и блеск их все возрастал. Уж не гневом ли они горели?
– Монсеньор, если бы я не пришла, то всю жизнь мучилась бы раскаянием и обвиняла бы себя в том, что моя трусость сделала нас обоих несчастными… Говорите же, умоляю вас! Скажите, что я была права, что вы согласны.
Зачем спорить с этим ребенком? Он уже отказал сыну и объяснил причину отказа – этого достаточно. Если он не говорит, то, значит, считает, что говорить нечего. И Анжелика поняла это, она приподнялась и потянулась к его рукам – хотела поцеловать их. Но монсеньор резко отдернул руки назад, и испуганная девушка увидала, что волна крови залила его бледное лицо.
– Монсеньор!.. Монсеньор!..
И тогда он, наконец, заговорил; он сказал одно-единственное слово – слово, уже брошенное сыну:
– Никогда!
И он ушел, на этот раз даже не помолившись. Его тяжелые шаги смолкли за абсидными колоннами.
Анжелика упала на каменные плиты пола, и долго ее сдавленные рыдания звучали в могильной тишине пустого собора.
XI
Вечером, после ужина, на кухне Анжелика рассказала Гюберам, что видела епископа и что он отказал ей. Она была бледна, но спокойна.
Гюбер был потрясен. Подумать только! Его дорогая деточка так страдает! Ее постиг такой сердечный удар! Глаза его наполнились слезами. У Гюбера и Анжелики были родственные души, обоих властно притягивал мир мечты, и они вместе легко уносились в него.
– Ах, моя бедная девочка! Почему же ты не посоветовалась со мной? Я пошел бы с тобой, может быть, я уговорил бы монсеньора.
Но Гюбертина взглядом заставила его замолчать. Нет, он положительно безрассуден! Разве не умней будет воспользоваться случаем, чтобы раз навсегда похоронить мысль об этом невозможном браке? Она обняла дочь и нежно поцеловала ее в лоб.
– Итак, все кончено, детка? Кончено навсегда?
Сперва Анжелика, казалось, не понимала, о чем ее спрашивают. Слова медленно доходили до ее сознания. Она смотрела прямо перед собою, словно вопрошая пустоту. Потом она ответила:
– Конечно, матушка.
В самом деле, на следующий день она сидела за станком и вышивала с обычным спокойствием. И вновь потянулась прежняя жизнь. Анжелика как будто совсем не страдала. Ничто не выдавало ее переживаний, она даже не глядела на окно и разве что была немного бледной. Казалось, жертва была принесена.
Даже Гюбера обмануло спокойствие дочери. Он уверовал в мудрость Гюбертины и сам старался помочь ей удалить Фелисьена, который еще не осмеливался противиться воле отца, но так мучился тоскою, что по временам обещание ждать и не искать встреч с Анжеликой казалось ему невыполнимым. Он писал ей, но его письма не доходили. Однажды утром он явился сам, и его принял Гюбер. Между ними произошло объяснение, истерзавшее их обоих. Вышивальщик сказал Фелисьену, что Анжелика спокойна, что она поправляется, умолял его быть честным, исчезнуть, не возвращать девочку к ужасным переживаниям прошлого месяца. Фелисьен вновь обещал терпеть и ждать, но гневно и решительно отказался взять назад данное Анжелике слово: он все еще надеялся убедить отца. Он ждал, он ничего не предпринимал у Вуанкуров и, чтобы избежать открытой ссоры с отцом, два раза в неделю обедал у них. Уже уходя, Фелисьен умолял Гюбера объяснить Анжелике, почему он согласился дать это ужасное, мучительное обещание – не видать ее: он думает только о ней, все, что он делает, направлено к одной цели – завоевать ее.
Когда Гюбер передал жене разговор с юношей, та стала очень серьезной. После долгого молчания она промолвила:
– Ты передашь девочке то, что он просил ей сказать?
– Конечно.
Она пристально поглядела на мужа.
– Делай, как знаешь, – сказала она. – Но ведь он обманывает себя. Рано или поздно он подчинится воле отца, и это убьет нашу бедную девочку.
И, сраженный этими словами, Гюбер после долгих мучительных колебаний решил наконец ничего не говорить дочери. Впрочем, он с каждым днем укреплялся в принятом решении, потому что жена все время обращала его внимание на спокойствие Анжелики.
– Ты видишь – рана закрывается… Она забывает…
Анжелика ничего не забыла, она просто ждала, тоже ждала.
Всякая человеческая надежда должна была умереть, но оставалась прежняя надежда на чудо. Если бог хочет, чтобы она была счастлива, то чудо произойдет. И девушка отдавалась в руки божьи, она считала, что новое испытание ниспослано ей в наказание за то, что сна, пытаясь опередить волю провидения, сама пошла надоедать монсеньору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24