!
Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.
... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.
- Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.
За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.
- К чему распускать руки? - развивал я мысль. - Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...
- Да какое он имел право! - уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.
- Вот как? - Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. - А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... - и он назвал имя нашей знакомой.
Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.
- Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.
Хукуйник тронул меня за локоть.
- Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.
Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.
- Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. - Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?
Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.
Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.
- Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
- Нет, не совсем, - признался Дынкис.
- Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я. - Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.
- Человек, ты говоришь? - прищурился Дынкис. - А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.
Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.
- Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали. - Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.
Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.
- Почему же это у меня нет такого уголка? - брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? - Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.
Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:
- Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве - ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, - я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, - ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?
- Как, как ты сказал? - переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. - Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.
- Ах, так! - я на секунду даже опешил от радости. - Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, - я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. - Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.
Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал - окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше - по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.
- Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, - ледяным голосом молвил Дынкис. - На минутку, - он, похоже, рассвирепел - не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. - Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, - передумал Дынкис. - Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?
- Прикончил же Раскольников старуху, - ответил я, пожав плечами. Мысли путались. - И был прав, хоть и слаб. Здесь - тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...
- Значит, сокрушил бы! - констатировал Дынкис. - Знаешь, - и лицо его стало неожиданно задумчивым, - я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?
В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.
- Донос? - я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.
- Да, - кивнул Дынкис. - По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху - это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг - тоже. Прошло три года - и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.
Я молчал.
- Ты не очень-то обличай, - сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.
Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны - слишком дружны... мне пришлось - неважно, по каким причинам - положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски - на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого - очень может быть - придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах - целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды - так ведь одна сейчас у тебя правда - Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть - оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:
- Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?
- А-а, - махнул я рукою. - Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже - это возможно...
Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:
- Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?
- Задай, - отозвалась витавшая в облаках Алина.
Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:
- Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?
Ход был наглый. Кто бы мог подумать - ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.
- Нет, - ответила Алина.
Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.
- Слава Богу, - сказал оборзевший Дынкис, - еще не все потеряно.
Алина кивнула.
- Видал? - негромко обратился ко мне Дынкис. - Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?
Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, - думал я, - психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.
Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:
- Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, - ласково заскулила она и погладила меня по голове. - Пошли купаться!
Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."
Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:
- Одного мы с тобой не учли:
1 2 3 4 5 6 7
Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.
... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.
- Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.
За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.
- К чему распускать руки? - развивал я мысль. - Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...
- Да какое он имел право! - уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.
- Вот как? - Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. - А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... - и он назвал имя нашей знакомой.
Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.
- Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.
Хукуйник тронул меня за локоть.
- Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.
Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.
- Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. - Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?
Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.
Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.
- Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
- Нет, не совсем, - признался Дынкис.
- Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я. - Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.
- Человек, ты говоришь? - прищурился Дынкис. - А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.
Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.
- Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали. - Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.
Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.
- Почему же это у меня нет такого уголка? - брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? - Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.
Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:
- Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве - ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, - я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, - ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?
- Как, как ты сказал? - переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. - Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.
- Ах, так! - я на секунду даже опешил от радости. - Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, - я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. - Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.
Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал - окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше - по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.
- Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, - ледяным голосом молвил Дынкис. - На минутку, - он, похоже, рассвирепел - не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. - Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, - передумал Дынкис. - Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?
- Прикончил же Раскольников старуху, - ответил я, пожав плечами. Мысли путались. - И был прав, хоть и слаб. Здесь - тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...
- Значит, сокрушил бы! - констатировал Дынкис. - Знаешь, - и лицо его стало неожиданно задумчивым, - я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?
В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.
- Донос? - я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.
- Да, - кивнул Дынкис. - По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху - это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг - тоже. Прошло три года - и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.
Я молчал.
- Ты не очень-то обличай, - сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.
Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны - слишком дружны... мне пришлось - неважно, по каким причинам - положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски - на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого - очень может быть - придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах - целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды - так ведь одна сейчас у тебя правда - Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть - оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:
- Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?
- А-а, - махнул я рукою. - Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже - это возможно...
Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:
- Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?
- Задай, - отозвалась витавшая в облаках Алина.
Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:
- Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?
Ход был наглый. Кто бы мог подумать - ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.
- Нет, - ответила Алина.
Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.
- Слава Богу, - сказал оборзевший Дынкис, - еще не все потеряно.
Алина кивнула.
- Видал? - негромко обратился ко мне Дынкис. - Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?
Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, - думал я, - психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.
Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:
- Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, - ласково заскулила она и погладила меня по голове. - Пошли купаться!
Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."
Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:
- Одного мы с тобой не учли:
1 2 3 4 5 6 7