«С Севера?» Я стал шарить в себе, пытаясь отыскать представление о родине. Но моя рука беспрепятственно скользнула в темную глубокую яму, так и не коснувшись Японии, и от этого чувства одиночество стало еще острее.
Выйдя из корейского ресторана, я потратил целых три часа, прежде чем добрался до своей комнаты на втором этаже гаража. Чтобы избавиться от чувства одиночества, глубоко засевшего во мне, точно тяжелая болезнь, я брел по ночным улицам, разыскивая прозрачные блестящие кристаллики, розовевшие от соприкосновения с воздухом. Это произошло со мной впервые после того, как Кан Мён Чхи выбросил тогда, в Кобе, из окна мой шприц.
В гараже стоял лишь «фольксваген», грязный и ободранный, похожий на мертвое животное. Когда я поднимался по лестнице, распахнулась дверь и меня ослепил поток света. Я даже застонал от резкой боли в глазах.
– Я гнала его, а он не уходит, – крикнула мне Икуко Савада. – Говорит, ему нужно поговорить с тобой по душам.
Я увидел лже-Джери Луиса в безвкусном ярком свитере и темном пиджаке, вполне мужском, и Икуко в эластичных брюках. Они сидели на тахте в моей комнате. Похоже, лже-Джери Луис был немного бледен. Он смотрел на меня красивыми чистыми глазами, как змея, беспрерывно поводя розовым языком. На тревожно напряженных щеках резко выделялись ямочки. Я заметил, что лже-Джери Луис подводит брови тушью. Для встречи со мной он, несомненно, постарался придать себе мужественности.
– Я обещал ничего не говорить Икуко, но, кажется, предупредил тебя, чтобы ты больше не искал с ней встреч? – сказал я зло вместо приветствия.
– Я сам рассказал ей, что я гомосексуалист. И мне теперь не нужно беспокоиться о том, чтобы скрывать от тебя наши отношения. Мне сейчас стало так спокойно и хорошо. И я тебя уже не боюсь, – сказал лже-Джери Луис бесстрастным и вялым, как у старика, голосом. – Весь вопрос был в том, чтобы решиться рассказать. Но я решился. И теперь я тебя совсем не боюсь.
– Философ, – сказала Икуко Савада, притягивая к себе маленькую, хорошей формы голову лже-Джери Луиса, точно специально созданную, чтобы нежно гладить ее. – Я как-то читала в калифорнийском философском журнале занимательные истории Джека Керуака и Дайсэцу Судзуки о дзэн-буддизме, там тоже было об этом.
– Я тебя видел сегодня по телевизору. И я подумал, что ты все это сделал, чтобы наконец спрятаться в каком-нибудь тихом местечке. Я все понял, – серьезно сказал лже-Джери Луис.
– В тихом местечке? Чепуха. Чтобы спрятаться в аду.
– Теперь я все знаю о тебе. Я пришел, чтобы рассказать об одном пьянице, он кое-что натрепал мне. Потому что видел тебя сегодня по телевизору, – бессвязно болтал лже-Джери Луис, покраснев, с трудом сдерживая возмущение. – Это жалкий тип, бродяга. Он не принадлежит к нашим гостям, его даже не пускают в «Адонис», и он обычно торчит на улице у дверей. Он всегда пытается заговорить с нами. А как началось твое дело, он только о нем и говорит. Но я ему не верил, а вот сегодня, после телевизионной передачи, подумал, а вдруг все это правда? Я пришел рассказать тебе.
Я был потрясен. Это было как в тот раз, когда на темной заснеженной улице я неожиданно увидел лже-Джери Луиса и вынудил его во всем признаться. Теперь лже-Джери Луис ни капельки меня не боялся. Наоборот, он смотрел на меня без всякого выражения. Если бы он был недобрым, жестоким человеком, то смотрел бы на меня угрожающе, как я тогда.
– Ты разговаривал с этим бродягой?
К горлу подступила тошнота. Потемнело в глазах, как это бывало в детстве, когда меня охватывал стыд или злость. Тошнота обжигала горло.
– Мы целый час разговаривали. Он грубый. Я сомневаюсь, что его можно выпустить свидетелем.
– Пошли, приволочем его, – сдавленно выкрикнул я. – Пошли, приволочем его!
Икуко Савада, тихая, отрешенно улыбаясь, переводила взгляд с меня на лже-Джери Луиса и молчала. Даже когда мы с грохотом кинулись по лестнице, она, покуривая сигарету, вставленную в смешной спиральный мундштук из искусственного янтаря, спокойно посмотрела нам вслед, и все.
Мы с лже-Джери Луисом молча бежали по промозглым ночным улицам к станции метро. Мы дрожали от холода, казалось, неожиданно вернулась зима. Потом нас догнал, точно это разумелось само собой, трясущийся, задыхающийся, стонущий, как больная собака, «фольксваген». Мы с лже-Джери Луисом будто сговорились не обращать на Икуко никакого внимания. Мы молча сели в машину, и дочь политика, на бешеной скорости врезаясь в тьму, сказала:
– Вы слишком возбуждены. Вам надо немного охладиться.
– Ты забыла включить фары, – сказал лже-Джери Луис не то с раздражением, не то со страхом. – Почему ты не включаешь фары?
– Когда едешь ночью с незажженными фарами, такое чувство, будто ты носорог и мчишься по африканской саванне, – холодно сказала Икуко Савада, чтобы еще больше разозлить лже-Джери Луиса. – Чего ты так нервничаешь? Стоит ли себя так распалять, чтобы получить этого жалкого, несчастного бродягу?
Я почувствовал, что Икуко Савада ужасно злится. Но я изо всех сил сдерживал себя, был слишком напряжен и скован, чтобы поддаться ее раздражению. Лже-Джери Луис протянул руку и включил фары. Луч света скальпелем рассек ночную тьму, казавшуюся обступившим нас со всех сторон мрачным лесом, и дорога засверкала, точно смазанная салом, туман стлался низко, как пыль. Наш несчастный «фольксваген», дрожа, мчался по новой дороге, проложенной на высушенном болоте. Потом прямо перед носом машины открылась черная, глубокая яма. Икуко Савада, закричав, резко повернула в сторону, но нас все же здорово тряхнуло. Я стал тоскливо ощупывать себя, а потом уставился на дорогу. Я вскрикнул, увидев впереди еще одну яму. «Только бы доехать, только бы», – молился я в душе.
У «Адониса» мы стали разыскивать этого человека по темным переулкам. Бродяги нигде не было. И в кафе его не было, лампы там уже были наполовину погашены, шторы на окнах задернуты, и трое юношей, которых в этот вечер никто не пригласил, даже не могли припомнить, о каком бродяге идет речь. «Послушай, сестричка, ты не выдумал все это? А, старшая сестричка лже-Джери?» – «Дерьмо, – покраснев от злости, сказал лже-Джери Луис. – Я же серьезно спрашиваю». – «Что же мне теперь думать, может, он все врет?» – спросил я. «Может, и врет». – «А почему вы называете его старшей сестричкой?» – «Так ему же за двадцать…»
– Давайте поездим по этим заведениям. В каком-нибудь да найдем его – это точно, – сказал лже-Джери Луис и прибавил: – А может, он дрожит от желания еще хоть разочек с тобой встретиться…
– Попробуй еще сказать мне такое! Я съезжу по твоей размалеванной морде, – сказал я разозлившись. Но мне не оставалось ничего другого, как согласиться. – Икуко уже совсем спит. Ты поведешь машину.
Мы отправились в путь. За стеклами машины расстилался Токио, огромный, тихий, черный, как бездонное море. В парке Хибия мы вышли из машины и поискали бродягу у общественной уборной. Потом поехали к вокзалу Сибуя. Потом к вокзалу Синдзюку. Мы вконец измучились, а бродягу все не могли найти. У нас в головах уже прочно засела идея, может, и ни на чем не основанная, пожалуй, даже бессмысленная, совершенно лишенная логики, что, если до рассвета мы не объедем все токийские вокзалы, мы его вообще не найдем.
Мы вдоволь насмотрелись на удивительное зрелище наряженных и раскрашенных под женщин представителей жалкого племени. В три часа утра, когда мы собирались поворачивать к дому, лже-Джери Луис сказал:
– А может, он прячется среди вон тех деревьев. Это что, оливы? И высматривает кого-нибудь среди тех, в женских платьях?
– Это индийская сирень. Послушай, а может, ты, как говорили те ребята в кафе, и вправду трепач?
– Ты совсем одурел, – сказал лже-Джери Луис, участливо вздохнув.
– Ты меня не дурачь, сволочь! Наврал мне все, трепло чертово!
– Ночь напролет я мотаюсь с тобой по всему Токио, разыскивая бродягу, которого не существует? На кой черт мне все это сдалось, подумай сам.
В крохотном темном уюте машины спала глубоким сном Икуко Савада. И я, и лже-Джери Луис зевали. Нас клонило ко сну, но мы стряхнули сон и поехали. Икуко Савада, проснувшись на секунду, сказала: «Любовный треугольник. Любовный треугольник…»
Мне в глаз попала пылинка. Я снял ее пальцем и увидел, что это розовый кристаллик. Поздно, в моей крови уже исчезли его огненные шипы! Меня вдруг охватил страх, что я стал наркоманом, и я с отчаянием ощутил свою беспомощность. Мне хотелось выть, и лишь непреодолимое желание спать подавляло это. Зачем я живу? Я так мечтал пойти на войну, но мне нужно было не теперешнее грязное сражение, а та золотая война, когда жар сердца кипит в груди, когда чувство гордости расковывает сжатые страхом мышцы! Но нигде в мире нет уже золотой войны. Остались лишь грязные, постыдные войны.
Своей маленькой, опаленной солнцем головой я в тот летний день правильно оценил обстановку. Я опоздал. Даже если я до самой смерти буду носиться по ночному Токио, все равно мне уже не догнать… Я опоздал.
Лже-Джери Луис вздохнул, остановил машину, положил руки на руль, а на них голову и тихо прошептал грустным голосом, как в тот вечер, когда я избил его:
– Сил больше нет, спать хочется. Сил больше нет. Засыпаю, будто проваливаюсь в темную бездонную яму.
Мы все заснули в «фольксвагене», который так и остался стоять посреди дороги. Нас разбудил полицейский, его худое лицо окрашивал суровый рассвет. Потом нас, невыспавшихся, мрачных и обессиленных, допрашивал другой полицейский, такой же невыспавшийся и усталый. Краснолицый, лет двадцати, с провинциальным выговором. Когда Икуко Савада протянула ему визитную карточку отца, он вытаращил глаза, покраснел еще больше и сказал доверительно:
– Фукасэ, студент, который выступал свидетелем в той самой комиссии, вчера поздно ночью покончил с собой. Нервы сдали.
Глава 7
В субботу Тоёхико Савада повез меня в «мерседесе» на последнее заседание комиссии. Изобразив на обычно ничего не выражающем лице недовольство и удивление, политик, будто разговаривая сам с собой, сказал:
– Какие все-таки «левые» студенты ранимые. Но, если вдуматься, они ведь еще совсем дети. Представления о мире они черпают в идеях Мао Цзэ-дуна, чего не хватает – надергали из марксизма. Так что их ранимость вполне естественна. – Политик посмотрел на меня покрасневшими от слез глазами. Это уж было совсем неожиданно. – Ты ни в чем не виноват, – сказал он. – Пусть винят в жестокостях своих кормчих.
Кровь и слезы вперемешку со здравым смыслом. У этого политика всегда так. Я равнодушно посмотрел на него. Самоубийство Митихико Фукасэ психологически никак на меня не подействовало. Я испытывал лишь беспредельное отчаяние. Когда потрескавшиеся от сухого утреннего воздуха губы того полицейского произнесли, что Митихико Фукасэ застрелился, я только растерялся. А потом мое опустошенное сердце наполнилось горьким отчаянием. Я считал Митихико Фукасэ новым типом юноши, занимающимся политикой. Я с грустью предчувствовал, что рано или поздно стану одним из тех, кто капитулирует перед Митихико Фукасэ, подчиняясь его неукротимому духу. Но он оказался таким же, как я, легко впадающим в меланхолию, боязливым, слабым юношей, а совсем не политиком. Таким же, как я, так я думаю теперь. Но он покончил с собой, а я остался жив. И движение тупо отдается в непроспавшейся голове. Значит, он хуже меня. Я изо всех сил скрывал пытку, учиненную надо мной тем подонком, и он поверил, что я бессилен в своем позоре – тогда между нами установилось равновесие. Но стоило мне набраться смелости и рассказать о своем позоре, равновесие оказалось нарушенным, и он, испугавшись изобретенного им самим оружия, покончил с собой. И не исключено, он шептал в предсмертных муках: «Идеальный в моем представлении человек не может быть таким бесстыдным, как он. Ужасный человек. Бесстыднее, чем я…»
Тоёхико Савада отвернулся от меня и, поджав губы и нахмурив лоб, думал. Политик, несомненно, подсчитывал плюсы и минусы, которые может принести смерть Митихико Фукасэ. И подсчитает он совершенно точно.
Когда мы подъехали к парламенту и вышли из машины, политик – куда девалась его слезливость – снова был полон бьющим через край боевым духом. Глаза его сверкали.
Совершенно неожиданным оказалось присутствие на заседании Комиссии в качестве свидетеля Наоси Омори. Впрочем, если не считать этого, все шло для нас с Тоёхико Савада самым наилучшим образом, и последнее заседание завершилось нашей полной победой.
В начале заседания Наоси Омори попросил слова. Он осудил Тоёхико Савада за то, что тот нарушил свое обещание не передавать дело в полицию. Он заявил, что ответственность за смерть Митихико Фукасэ лежит, таким образом, на Тоёхико Савада, и от дальнейших показаний решительно отказался. Все места для публики были заняты, но, как это ни странно, Наоси Омори не аплодировал ни один человек. В общем, Наоси Омори бросил свой камень в бездонный колодец.
Тоёхико Савада заявил, что бродягу пока не нашли, и потребовал временно прервать заседания для проведения политических консультаций. Видимо, в отместку представители оппозиционных партий отвергли это предложение. По всей вероятности, они расценили самоубийство Митихико Фукасэ как свое поражение.
Тогда Тоёхико Савада, демонстрируя свое великодушие, предложил признать работу Комиссии завершенной и заявил, что мы не намерены привлекать к ответственности студентов. Мы вообще не ставили перед собой цель выдвигать обвинение против студентов. Мы хотели лишь показать антигуманную сторону студенческого движения. Публика продолжала хранить молчание, но было ясно, что заявление Савада встретило поддержку.
Так закончила свою работу Комиссия по вопросам образования, центральное место в которой занимали я и Тоёхико Савада. В последний момент в публике стали разбрасывать листовки, в которых содержался призыв сместить Наоси Омори. Наоси Омори поднял листовку и прочел ее, но, пока я смотрел на него, он сохранял независимый вид. Потом он скрылся в коридоре, переполненном людьми. Раньше я считал Митихико Фукасэ более сильной личностью, чем Наоси Омори. Но теперь именно Наоси Омори хладнокровно, с независимым видом вышел в коридор, переполненный враждебной ему публикой. Не то что Митихико Фукасэ – тот просто покончил с собой. Теперь Наоси Омори стал заклятым моим врагом – я в этом не сомневался. В этом смысле Митихико Фукасэ был слабым, психически неуравновешенным человеком, жившим в одном со мной мире. Он был не руководителем серьезного, конкретного движения, а жалким ребенком, мыслившим абстрактно, даже, может быть, романтически. Жестокая реальность современного мира оказалась для него невыносимой, и поэтому он сам нацепил на себя латы макиавеллевского бессердечия. Он повторял: «Я хочу стать человеком, которому неведомы ни радость, ни горе». Только сейчас я понял истинный смысл этих слов. Он был слабым, мрачным, злым трусом, в котором уживались жажда власти и жажда самоубийства.
Наоси Омори несравненно сильнее Митихико Фукасэ. Именно он и станет злейшим моим врагом. Я не мог не признать, что со спины он выглядел преисполненным достоинства, точно заряжен был им. Но только я видел за спиной у него еще и колчан для стрел. Болваны эти работяги, изгнавшие его из своей организации…
А вот Тоёхико Савада болваном не назовешь. В машине по дороге домой он сказал мне:
– Непреклонный парень, так и не сдался. Сильный человек. И сам сознает свою силу. Отвратительный тип.
– Да, он сильный, – ревниво подтвердил я хриплым голосом.
– Тебе стыдиться нечего, – невинным тоном сказал политик, на этот раз демонстрируя свою чуткость. – Он могучий как лошадь. Зря «левые» выкинули его. «Левые» всегда так, теряют по-настоящему сильных людей, а возносят на пьедестал третьеразрядных.
– Скажите, для чего вы собрали эту комиссию? Для чего вы решили заняться политикой? Разве вы верите в будущее?
Его потрясла искренность моего тона. И тогда он, снова возвратившись к своей обычной бесчувственности, взялся за меня.
– Разве может быть будущее у такого старика, как я? Будущее – конкретное завтра. Это либо прекрасный цветок на недостижимой высоте, до которого старческой рукой, верь я в будущее или нет, уже не дотянуться, либо дерьмо. Так что и разговор может быть только конкретным. Ты об этом думаешь? О завтрашнем дне, о будущем? Ты собираешься возвращаться в университет? Или, может быть, тебе уже трудно вытащить ноги из болота политики? Как мне это представляется, у тебя два пути: снова стать другом этой высокомерной побитой собаки либо идти ко мне в секретари и слизывать с тарелок остатки яда.
Я молчал, усмехаясь. У меня не было свободы выбора.
– Иди ко мне секретарем. Останешься жить на втором этаже гаража, – сказал политик деловито. Он прекрасно понимал, что теперь уж я никак не могу выбрать союз с Наоси Омори.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Выйдя из корейского ресторана, я потратил целых три часа, прежде чем добрался до своей комнаты на втором этаже гаража. Чтобы избавиться от чувства одиночества, глубоко засевшего во мне, точно тяжелая болезнь, я брел по ночным улицам, разыскивая прозрачные блестящие кристаллики, розовевшие от соприкосновения с воздухом. Это произошло со мной впервые после того, как Кан Мён Чхи выбросил тогда, в Кобе, из окна мой шприц.
В гараже стоял лишь «фольксваген», грязный и ободранный, похожий на мертвое животное. Когда я поднимался по лестнице, распахнулась дверь и меня ослепил поток света. Я даже застонал от резкой боли в глазах.
– Я гнала его, а он не уходит, – крикнула мне Икуко Савада. – Говорит, ему нужно поговорить с тобой по душам.
Я увидел лже-Джери Луиса в безвкусном ярком свитере и темном пиджаке, вполне мужском, и Икуко в эластичных брюках. Они сидели на тахте в моей комнате. Похоже, лже-Джери Луис был немного бледен. Он смотрел на меня красивыми чистыми глазами, как змея, беспрерывно поводя розовым языком. На тревожно напряженных щеках резко выделялись ямочки. Я заметил, что лже-Джери Луис подводит брови тушью. Для встречи со мной он, несомненно, постарался придать себе мужественности.
– Я обещал ничего не говорить Икуко, но, кажется, предупредил тебя, чтобы ты больше не искал с ней встреч? – сказал я зло вместо приветствия.
– Я сам рассказал ей, что я гомосексуалист. И мне теперь не нужно беспокоиться о том, чтобы скрывать от тебя наши отношения. Мне сейчас стало так спокойно и хорошо. И я тебя уже не боюсь, – сказал лже-Джери Луис бесстрастным и вялым, как у старика, голосом. – Весь вопрос был в том, чтобы решиться рассказать. Но я решился. И теперь я тебя совсем не боюсь.
– Философ, – сказала Икуко Савада, притягивая к себе маленькую, хорошей формы голову лже-Джери Луиса, точно специально созданную, чтобы нежно гладить ее. – Я как-то читала в калифорнийском философском журнале занимательные истории Джека Керуака и Дайсэцу Судзуки о дзэн-буддизме, там тоже было об этом.
– Я тебя видел сегодня по телевизору. И я подумал, что ты все это сделал, чтобы наконец спрятаться в каком-нибудь тихом местечке. Я все понял, – серьезно сказал лже-Джери Луис.
– В тихом местечке? Чепуха. Чтобы спрятаться в аду.
– Теперь я все знаю о тебе. Я пришел, чтобы рассказать об одном пьянице, он кое-что натрепал мне. Потому что видел тебя сегодня по телевизору, – бессвязно болтал лже-Джери Луис, покраснев, с трудом сдерживая возмущение. – Это жалкий тип, бродяга. Он не принадлежит к нашим гостям, его даже не пускают в «Адонис», и он обычно торчит на улице у дверей. Он всегда пытается заговорить с нами. А как началось твое дело, он только о нем и говорит. Но я ему не верил, а вот сегодня, после телевизионной передачи, подумал, а вдруг все это правда? Я пришел рассказать тебе.
Я был потрясен. Это было как в тот раз, когда на темной заснеженной улице я неожиданно увидел лже-Джери Луиса и вынудил его во всем признаться. Теперь лже-Джери Луис ни капельки меня не боялся. Наоборот, он смотрел на меня без всякого выражения. Если бы он был недобрым, жестоким человеком, то смотрел бы на меня угрожающе, как я тогда.
– Ты разговаривал с этим бродягой?
К горлу подступила тошнота. Потемнело в глазах, как это бывало в детстве, когда меня охватывал стыд или злость. Тошнота обжигала горло.
– Мы целый час разговаривали. Он грубый. Я сомневаюсь, что его можно выпустить свидетелем.
– Пошли, приволочем его, – сдавленно выкрикнул я. – Пошли, приволочем его!
Икуко Савада, тихая, отрешенно улыбаясь, переводила взгляд с меня на лже-Джери Луиса и молчала. Даже когда мы с грохотом кинулись по лестнице, она, покуривая сигарету, вставленную в смешной спиральный мундштук из искусственного янтаря, спокойно посмотрела нам вслед, и все.
Мы с лже-Джери Луисом молча бежали по промозглым ночным улицам к станции метро. Мы дрожали от холода, казалось, неожиданно вернулась зима. Потом нас догнал, точно это разумелось само собой, трясущийся, задыхающийся, стонущий, как больная собака, «фольксваген». Мы с лже-Джери Луисом будто сговорились не обращать на Икуко никакого внимания. Мы молча сели в машину, и дочь политика, на бешеной скорости врезаясь в тьму, сказала:
– Вы слишком возбуждены. Вам надо немного охладиться.
– Ты забыла включить фары, – сказал лже-Джери Луис не то с раздражением, не то со страхом. – Почему ты не включаешь фары?
– Когда едешь ночью с незажженными фарами, такое чувство, будто ты носорог и мчишься по африканской саванне, – холодно сказала Икуко Савада, чтобы еще больше разозлить лже-Джери Луиса. – Чего ты так нервничаешь? Стоит ли себя так распалять, чтобы получить этого жалкого, несчастного бродягу?
Я почувствовал, что Икуко Савада ужасно злится. Но я изо всех сил сдерживал себя, был слишком напряжен и скован, чтобы поддаться ее раздражению. Лже-Джери Луис протянул руку и включил фары. Луч света скальпелем рассек ночную тьму, казавшуюся обступившим нас со всех сторон мрачным лесом, и дорога засверкала, точно смазанная салом, туман стлался низко, как пыль. Наш несчастный «фольксваген», дрожа, мчался по новой дороге, проложенной на высушенном болоте. Потом прямо перед носом машины открылась черная, глубокая яма. Икуко Савада, закричав, резко повернула в сторону, но нас все же здорово тряхнуло. Я стал тоскливо ощупывать себя, а потом уставился на дорогу. Я вскрикнул, увидев впереди еще одну яму. «Только бы доехать, только бы», – молился я в душе.
У «Адониса» мы стали разыскивать этого человека по темным переулкам. Бродяги нигде не было. И в кафе его не было, лампы там уже были наполовину погашены, шторы на окнах задернуты, и трое юношей, которых в этот вечер никто не пригласил, даже не могли припомнить, о каком бродяге идет речь. «Послушай, сестричка, ты не выдумал все это? А, старшая сестричка лже-Джери?» – «Дерьмо, – покраснев от злости, сказал лже-Джери Луис. – Я же серьезно спрашиваю». – «Что же мне теперь думать, может, он все врет?» – спросил я. «Может, и врет». – «А почему вы называете его старшей сестричкой?» – «Так ему же за двадцать…»
– Давайте поездим по этим заведениям. В каком-нибудь да найдем его – это точно, – сказал лже-Джери Луис и прибавил: – А может, он дрожит от желания еще хоть разочек с тобой встретиться…
– Попробуй еще сказать мне такое! Я съезжу по твоей размалеванной морде, – сказал я разозлившись. Но мне не оставалось ничего другого, как согласиться. – Икуко уже совсем спит. Ты поведешь машину.
Мы отправились в путь. За стеклами машины расстилался Токио, огромный, тихий, черный, как бездонное море. В парке Хибия мы вышли из машины и поискали бродягу у общественной уборной. Потом поехали к вокзалу Сибуя. Потом к вокзалу Синдзюку. Мы вконец измучились, а бродягу все не могли найти. У нас в головах уже прочно засела идея, может, и ни на чем не основанная, пожалуй, даже бессмысленная, совершенно лишенная логики, что, если до рассвета мы не объедем все токийские вокзалы, мы его вообще не найдем.
Мы вдоволь насмотрелись на удивительное зрелище наряженных и раскрашенных под женщин представителей жалкого племени. В три часа утра, когда мы собирались поворачивать к дому, лже-Джери Луис сказал:
– А может, он прячется среди вон тех деревьев. Это что, оливы? И высматривает кого-нибудь среди тех, в женских платьях?
– Это индийская сирень. Послушай, а может, ты, как говорили те ребята в кафе, и вправду трепач?
– Ты совсем одурел, – сказал лже-Джери Луис, участливо вздохнув.
– Ты меня не дурачь, сволочь! Наврал мне все, трепло чертово!
– Ночь напролет я мотаюсь с тобой по всему Токио, разыскивая бродягу, которого не существует? На кой черт мне все это сдалось, подумай сам.
В крохотном темном уюте машины спала глубоким сном Икуко Савада. И я, и лже-Джери Луис зевали. Нас клонило ко сну, но мы стряхнули сон и поехали. Икуко Савада, проснувшись на секунду, сказала: «Любовный треугольник. Любовный треугольник…»
Мне в глаз попала пылинка. Я снял ее пальцем и увидел, что это розовый кристаллик. Поздно, в моей крови уже исчезли его огненные шипы! Меня вдруг охватил страх, что я стал наркоманом, и я с отчаянием ощутил свою беспомощность. Мне хотелось выть, и лишь непреодолимое желание спать подавляло это. Зачем я живу? Я так мечтал пойти на войну, но мне нужно было не теперешнее грязное сражение, а та золотая война, когда жар сердца кипит в груди, когда чувство гордости расковывает сжатые страхом мышцы! Но нигде в мире нет уже золотой войны. Остались лишь грязные, постыдные войны.
Своей маленькой, опаленной солнцем головой я в тот летний день правильно оценил обстановку. Я опоздал. Даже если я до самой смерти буду носиться по ночному Токио, все равно мне уже не догнать… Я опоздал.
Лже-Джери Луис вздохнул, остановил машину, положил руки на руль, а на них голову и тихо прошептал грустным голосом, как в тот вечер, когда я избил его:
– Сил больше нет, спать хочется. Сил больше нет. Засыпаю, будто проваливаюсь в темную бездонную яму.
Мы все заснули в «фольксвагене», который так и остался стоять посреди дороги. Нас разбудил полицейский, его худое лицо окрашивал суровый рассвет. Потом нас, невыспавшихся, мрачных и обессиленных, допрашивал другой полицейский, такой же невыспавшийся и усталый. Краснолицый, лет двадцати, с провинциальным выговором. Когда Икуко Савада протянула ему визитную карточку отца, он вытаращил глаза, покраснел еще больше и сказал доверительно:
– Фукасэ, студент, который выступал свидетелем в той самой комиссии, вчера поздно ночью покончил с собой. Нервы сдали.
Глава 7
В субботу Тоёхико Савада повез меня в «мерседесе» на последнее заседание комиссии. Изобразив на обычно ничего не выражающем лице недовольство и удивление, политик, будто разговаривая сам с собой, сказал:
– Какие все-таки «левые» студенты ранимые. Но, если вдуматься, они ведь еще совсем дети. Представления о мире они черпают в идеях Мао Цзэ-дуна, чего не хватает – надергали из марксизма. Так что их ранимость вполне естественна. – Политик посмотрел на меня покрасневшими от слез глазами. Это уж было совсем неожиданно. – Ты ни в чем не виноват, – сказал он. – Пусть винят в жестокостях своих кормчих.
Кровь и слезы вперемешку со здравым смыслом. У этого политика всегда так. Я равнодушно посмотрел на него. Самоубийство Митихико Фукасэ психологически никак на меня не подействовало. Я испытывал лишь беспредельное отчаяние. Когда потрескавшиеся от сухого утреннего воздуха губы того полицейского произнесли, что Митихико Фукасэ застрелился, я только растерялся. А потом мое опустошенное сердце наполнилось горьким отчаянием. Я считал Митихико Фукасэ новым типом юноши, занимающимся политикой. Я с грустью предчувствовал, что рано или поздно стану одним из тех, кто капитулирует перед Митихико Фукасэ, подчиняясь его неукротимому духу. Но он оказался таким же, как я, легко впадающим в меланхолию, боязливым, слабым юношей, а совсем не политиком. Таким же, как я, так я думаю теперь. Но он покончил с собой, а я остался жив. И движение тупо отдается в непроспавшейся голове. Значит, он хуже меня. Я изо всех сил скрывал пытку, учиненную надо мной тем подонком, и он поверил, что я бессилен в своем позоре – тогда между нами установилось равновесие. Но стоило мне набраться смелости и рассказать о своем позоре, равновесие оказалось нарушенным, и он, испугавшись изобретенного им самим оружия, покончил с собой. И не исключено, он шептал в предсмертных муках: «Идеальный в моем представлении человек не может быть таким бесстыдным, как он. Ужасный человек. Бесстыднее, чем я…»
Тоёхико Савада отвернулся от меня и, поджав губы и нахмурив лоб, думал. Политик, несомненно, подсчитывал плюсы и минусы, которые может принести смерть Митихико Фукасэ. И подсчитает он совершенно точно.
Когда мы подъехали к парламенту и вышли из машины, политик – куда девалась его слезливость – снова был полон бьющим через край боевым духом. Глаза его сверкали.
Совершенно неожиданным оказалось присутствие на заседании Комиссии в качестве свидетеля Наоси Омори. Впрочем, если не считать этого, все шло для нас с Тоёхико Савада самым наилучшим образом, и последнее заседание завершилось нашей полной победой.
В начале заседания Наоси Омори попросил слова. Он осудил Тоёхико Савада за то, что тот нарушил свое обещание не передавать дело в полицию. Он заявил, что ответственность за смерть Митихико Фукасэ лежит, таким образом, на Тоёхико Савада, и от дальнейших показаний решительно отказался. Все места для публики были заняты, но, как это ни странно, Наоси Омори не аплодировал ни один человек. В общем, Наоси Омори бросил свой камень в бездонный колодец.
Тоёхико Савада заявил, что бродягу пока не нашли, и потребовал временно прервать заседания для проведения политических консультаций. Видимо, в отместку представители оппозиционных партий отвергли это предложение. По всей вероятности, они расценили самоубийство Митихико Фукасэ как свое поражение.
Тогда Тоёхико Савада, демонстрируя свое великодушие, предложил признать работу Комиссии завершенной и заявил, что мы не намерены привлекать к ответственности студентов. Мы вообще не ставили перед собой цель выдвигать обвинение против студентов. Мы хотели лишь показать антигуманную сторону студенческого движения. Публика продолжала хранить молчание, но было ясно, что заявление Савада встретило поддержку.
Так закончила свою работу Комиссия по вопросам образования, центральное место в которой занимали я и Тоёхико Савада. В последний момент в публике стали разбрасывать листовки, в которых содержался призыв сместить Наоси Омори. Наоси Омори поднял листовку и прочел ее, но, пока я смотрел на него, он сохранял независимый вид. Потом он скрылся в коридоре, переполненном людьми. Раньше я считал Митихико Фукасэ более сильной личностью, чем Наоси Омори. Но теперь именно Наоси Омори хладнокровно, с независимым видом вышел в коридор, переполненный враждебной ему публикой. Не то что Митихико Фукасэ – тот просто покончил с собой. Теперь Наоси Омори стал заклятым моим врагом – я в этом не сомневался. В этом смысле Митихико Фукасэ был слабым, психически неуравновешенным человеком, жившим в одном со мной мире. Он был не руководителем серьезного, конкретного движения, а жалким ребенком, мыслившим абстрактно, даже, может быть, романтически. Жестокая реальность современного мира оказалась для него невыносимой, и поэтому он сам нацепил на себя латы макиавеллевского бессердечия. Он повторял: «Я хочу стать человеком, которому неведомы ни радость, ни горе». Только сейчас я понял истинный смысл этих слов. Он был слабым, мрачным, злым трусом, в котором уживались жажда власти и жажда самоубийства.
Наоси Омори несравненно сильнее Митихико Фукасэ. Именно он и станет злейшим моим врагом. Я не мог не признать, что со спины он выглядел преисполненным достоинства, точно заряжен был им. Но только я видел за спиной у него еще и колчан для стрел. Болваны эти работяги, изгнавшие его из своей организации…
А вот Тоёхико Савада болваном не назовешь. В машине по дороге домой он сказал мне:
– Непреклонный парень, так и не сдался. Сильный человек. И сам сознает свою силу. Отвратительный тип.
– Да, он сильный, – ревниво подтвердил я хриплым голосом.
– Тебе стыдиться нечего, – невинным тоном сказал политик, на этот раз демонстрируя свою чуткость. – Он могучий как лошадь. Зря «левые» выкинули его. «Левые» всегда так, теряют по-настоящему сильных людей, а возносят на пьедестал третьеразрядных.
– Скажите, для чего вы собрали эту комиссию? Для чего вы решили заняться политикой? Разве вы верите в будущее?
Его потрясла искренность моего тона. И тогда он, снова возвратившись к своей обычной бесчувственности, взялся за меня.
– Разве может быть будущее у такого старика, как я? Будущее – конкретное завтра. Это либо прекрасный цветок на недостижимой высоте, до которого старческой рукой, верь я в будущее или нет, уже не дотянуться, либо дерьмо. Так что и разговор может быть только конкретным. Ты об этом думаешь? О завтрашнем дне, о будущем? Ты собираешься возвращаться в университет? Или, может быть, тебе уже трудно вытащить ноги из болота политики? Как мне это представляется, у тебя два пути: снова стать другом этой высокомерной побитой собаки либо идти ко мне в секретари и слизывать с тарелок остатки яда.
Я молчал, усмехаясь. У меня не было свободы выбора.
– Иди ко мне секретарем. Останешься жить на втором этаже гаража, – сказал политик деловито. Он прекрасно понимал, что теперь уж я никак не могу выбрать союз с Наоси Омори.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42