Что мне делать?
102. Волоча ноги, я возвращаюсь на кухню. Лунный свет падает сквозь незанавешенное окно на голый стол. В раковине лежат тарелка и две чашки, которые нужно вымыть. Кофейник еще теплый. Я бы тоже могла выпить кофе, если бы мне хотелось.
103. Я глажу белую дверную ручку. Рука у меня холодная и влажная.
– Папа… Могу я что-то сказать?
Я поворачиваю ручку, но дверь не открывается. Они заперлись.
Я слышу его дыхание по ту сторону двери. Я сильно стучу в дверь. Откашлявшись, он спокойно произносит:
– Дитя, уже поздно. Давай поговорим завтра. Ступай к себе и поспи.
Он заговорил. Сочтя нужным запереть от меня дверь, сейчас он счел необходимым заговорить со мной. Я снова изо всех сил стучу. Что он будет делать?
Замок щелкает. В щель просовывается его рука, молочно-белая, с темными волосами. Моментально схватив меня за запястье, он сильно выкручивает мне руку. Я морщусь, но ни за что не закричу. Он раздраженно шипит в ярости:
– Иди спать! Ты понимаешь, что я говорю?
– Нет! Мне не хочется спать!
Это не мои слезы, это просто слезы, которые проходят через меня, так же как моча, которая проходит через меня, – просто моча. Большая рука скользит вверх по моей, пока не нащупывает локоть. Она сжимает его, пригибая меня все ниже и ниже; моя голова прижата к косяку двери. Я не чувствую боли. В моей жизни что-то происходит, это лучше, чем одиночество, я довольна.
– Сейчас же перестань! Перестань меня злить! Убирайся!
Меня отшвыривают. Дверь хлопает. Ключ поворачивается в замке.
104. Я сижу на корточках у стены, напротив двери. Моя голова болтается. Из горла вырывается какой-то звук – это не плач, не стон, это не голос, а ветер, который дует со звезд, над полярными пространствами – и через меня. Ветер белый, ветер черный, он ничего не говорит.
105. Мой отец стоит надо мной. Он одет, и у него такой же властный вид, как обычно. Платье у меня слегка задралось, и ему видны мои колени и черные носки и туфли, которыми заканчиваются мои ноги. Но мне безразлично, что он видит. Во мне все еще свистит ветер, хотя теперь уже тихо.
– Давай же, дитя, пойдем в постель.
Тон мягкий, но я, которая улавливает всё, слышу сердитые нотки, и мне известно, насколько фальшив этот тон.
Ухватив меня за запястье, он приподнимает мое вялое тело марионетки. Если он меня отпустит, я упаду. Мне все равно, что будет с этим телом. Если он захочет растоптать его каблуками, я не буду протестовать. Я – вещь, которую он держит за плечи и ведет по коридору в камеру в самом дальнем конце. Коридор бесконечен, наши шаги грохочут, холодный ветер упорно щиплет мое лицо, поглощая слезы, сочащиеся из меня. Ветер дует повсюду, из каждой щели, он превращает всё в камень, ледяной камень самых далеких звезд, звезд, которые мы никогда не увидим, которые проживают свою жизнь от бесконечности до бесконечности, во мраке и неведении. Если только я не путаю их с планетами. Ветер дует из моей комнаты через дверную скважину, через щели; когда дверь откроется, он меня поглотит, я буду стоять в этом черном вихре, ничего не слыша, не осязая, окруженная ветром, который ревет в промежутках между атомами моего тела, свистит в пещере за моими глазами.
106. Он кладет меня на знакомое зеленое покрывало. Поднимает мои ноги и снимает с меня туфли. Разглаживает мое платье. Что еще может он сделать? И снова этот мягкий тон:
– Давай же, дитя мое, засыпай, уже поздно.
Он кладет мне руку на лоб – мозолистую руку человека, который гнет железо. Как нежно, как утешительно! Но он хочет узнать, нет ли у меня температуры, не вызвано ли мое отчаяние микробом. Сказать ему, что во мне нет микробов, ибо мое тело слишком прокисшее, чтобы там завелись микробы?
107. Он ушел от меня. Я лежу изможденная, а мир все вертится и вертится вокруг моей постели. Я говорила, и со мной говорили, дотрагивалась – и до меня дотрагивались. Поэтому я нечто большее, нежели просто отзвук этих слов, следующих через мою голову из никуда в никуда; или луч света в пустоте пространства; или падающая звезда (что-то меня в этот вечер все тянет на астрономию). Так почему же я не могу просто повернутся и уснуть одетой, и проснуться утром, и вымыть посуду, и стушеваться, и ожидать награды, которая, несомненно, будет мне вручена, если только в этой вселенной царит справедливость? Или так: почему я не могу уснуть, мысленно все повторяя и повторяя вопрос: почему я не могу просто уснуть одетой?
108. Колокольчик, созывающий к обеду, находится на своем месте на буфете. Я бы предпочла что-нибудь побольше, например звонкий школьный звонок; возможно, старый школьный звонок прячется где-то на чердаке, покрытый пылью, дожидаясь своего часа, – если когда-нибудь там была школа; но у меня нет времени его искать (хотя у них ушло бы сердце в пятки, если бы они услышали шуршание мышиных лапок, хлопанье крыльев летучих мышей, призрачные шаги мстителя прямо у них над головой, над кроватью). Босиком, неслышно, как кошка, придерживая язык колокольчика, я крадусь по коридору и прикладываю ухо к дверной скважине. Все тихо. Лежат ли они, затаив дыхание – два затаенных дыхания, – ожидая, что я буду делать? Они уже уснули? Или лежат, сжимая друг друга в объятиях? Это делается вот так – движения, неприметные для слуха, как у мух, склеившихся вместе?
109. Колокольчик издает тихий непрерывный звон.
Когда у меня устает правая рука, я начинаю звонить левой.
Я чувствую себя лучше, чем когда стояла здесь в последний раз. Я спокойнее. Я начинаю напевать про себя, сначала приноравливаясь к звуку колокольчика, затем улавливаю его и мурлычу в тон.
110. Время течет мимо, туман, который рассеивается, сгущается и всасывается в темноту впереди. То, что я считаю своей болью, хотя это всего лишь одиночество, начинает проходить. Кости моего лица оттаивают, я снова становлюсь мягкой, мягкое человеческое животное, млекопитающее. Колокольчик нашел свой ритм: четыре раза тихо, четыре – громко, и я начинаю вибрировать вместе с ним. Мои печали покидают меня. Маленькие существа, похожие на палочки, они выползают из меня и исчезают.
111. Все еще будет хорошо.
112. Меня ударили. Вот что случилось. Меня сильно ударили по голове. Я ощущаю вкус крови, в ушах звенит. Колокольчик вырывают у меня из рук. Я слышу, как он со звоном падает на пол, в дальней части коридора, и катается направо и налево, как все колокольчики. В коридоре раздается эхо от криков, которые я не могу разобрать. Соскользнув по стене, я осторожно сажусь на пол. Теперь я явственно ощущаю вкус крови. Из носу у меня идет кровь. Я глотаю кровь; высунув язык, я чувствую ее вкус на губах.
Когда меня в последний раз ударили? Не могу вспомнить. Может быть, меня никогда прежде не били, возможно меня только лелеяли, хотя в это трудно поверить, лелеяли, упрекали и пренебрегали мною. Мне не больно, но это было оскорбительно. Меня оскорбили и возмутили. Минуту тому назад я была девственницей, а сейчас нет – я имею в виду удары.
Крики все еще висят в воздухе, как зной, как дым. При желании я могу протянуть руку и почувствовать его плотность.
Надо мной маячит огромный белый парус. Воздух плотен от криков. Я закрываю глаза и уши. Шум просачивается в меня. Я начинаю шуметь. Мой желудок бунтует.
Еще удар, деревом по дереву. Далеко-далеко звякает ключ. Воздух еще звенит, хотя я одна.
Со мной разобрались. Я мешала, и теперь со мной разобрались. Это нужно обдумать, время у меня есть.
Я нахожу свое прежнее место у стены, удобное, туманное, даже томное. Не знаю, будут ли это мысли или сны.
Существуют огромные пространства в мире, где, если верить тому, что читаешь, всегда идет снег.
Где-то в Сибири или на Аляске есть поле, покрытое снегом, и в середине его – столб, покосившийся, сгнивший. Хотя, возможно, там середина дня, свет такой тусклый, что это может быть и вечер. Непрерывно падает снег. И больше ничего не видно вокруг.
113. В том углу у входной двери, где хранились бы зонтики, если бы мы ими пользовались, если бы во время дождя мы не подставляли под струи воды лицо, ловя ртом капли и радуясь, стоят два ружья. На самом деле там стоячая вешалка для пальто и шляп. Эти ружья – дробовики для охоты на куропаток и зайцев. Я прихожу в восторг.
Я не знаю, где хранятся патроны для дробовика. Но в маленьком ящике вешалки я на ощупь нахожу шесть патронов с острыми бронзовыми носами – они лежали здесь годами среди пуговиц и булавок.
Глядя на меня, не подумаешь, что я умею обращаться с ружьем, но я действительно умею. У меня есть кое-какие качества, в которые никто бы не поверил. Не уверена, что смогу зарядить магазин в темноте, но я в состоянии загнать один патрон в казенную часть и закрыть скользящий затвор. Мои ладони влажные, и это неприятно, обычно они сухие до такой степени, что шелушатся.
114. Мне неспокойно, хотя я и действую. Где-то во мне образовался вакуум; Ничто из того, что сейчас происходит, меня не удовлетворяет. Я была довольна. Когда стояла в темноте, звеня в колокольчик и мурлыкая себе под нос; однако я сомневаюсь, что, если вернуться, поискать под мебелью и найти колокольчик, а потом, смахнув с него паутину, начать звонить и мурлыкать, то можно вернуть счастье, которое я тогда ощущала. Есть вещи, которые нельзя обрести вновь. Возможно, это доказывает реальность прошлого.
115. Мне нелегко. Я не могу поверить в то, что со мной происходит. Покачав головой, я вдруг перестаю понимать, отчего бы мне не провести ночь в своей постели, заснув; и отчего бы моему отцу не провести ночь в своей постели, заснув; а жене Хендрика – в своей с Хендриком постели, заснув. Я не понимаю, зачем нужно все то, что мы делаем – любой из нас. Все это лишь наши причуды. Почему бы нам не признать, что жизнь наша пуста – пуста, как пустыня, в которой мы живем, – и не заняться весело подсчетом овец и мытьем чашек? Я не понимаю, отчего история нашей жизни должна быть интересной. У меня возникают попутные соображения относительно всего.
116. Патрон аккуратно вошел в патронник. Что же со мной не так? Ведь я, остановившись, чтобы поразмыслить, несомненно продолжу начатое. Возможно, мне не хватает решимости иметь дело не с надоевшими кастрюлями и одной и той же подушкой каждую ночь, а с историей, столь скучной, что это вполне могла бы быть история молчания. Чего мне не хватает, так это мужества перестать говорить, вернуться в молчание, из которого я вышла. История, которую я излагаю, заряжая ружье, – всего лишь лихорадочная фальшивая болтовня. Я – одна из тех неосновательных людей, которые не в состоянии выйти за свои пределы без пуль? Вот чего я боюсь, выскальзывая в ночь, полную лунного света, – неправдоподобная фигура. Вооруженная леди.
117. Двор залит серебристо-голубым светом. Побеленные стены сарая сияют призрачной белизной. Вдали блестят крылья мельницы. Ночной ветерок ясно доносит до меня стон и глухой стук поршня. У меня дух захватывает от красоты мира. Вот так же, как пишут в книгах, спадает пелена с глаз осужденных, когда они идут к виселице или плахе, скорбя о том, что они должны умереть, и все же с благодарностью за то, что жили. Возможно, мне стоит отказаться от пристрастия к солнцу и стать преданной поклонницей луны.
Однако я слышу какой-то чуждый звук – то слабее, то сильнее. Это тоскливый вой собаки, которая непрерывно то лает, то рычит, то воет. Нет, это не собака, а обезьяна или человеческое существо, возможно несколько человек. Звуки доносятся откуда-то из-за дома.
Держа перед собой ружье как поднос, я ступаю по гравию и, обойдя сарай, захожу за дом. Вдоль всей стены дома – густая тень. В тени возле двери кухни лежит оно – не собака, не обезьяна, а человек. Приблизившись, я вижу, что это Хендрик – тот единственный человек, которому не следовало бы здесь находиться. При виде меня его бормотание прекращается. Он пытается встать, но тут же падает. Он протягивает ко мне руки ладонями вверх.
– Не стреляйте! – говорит он. Так он шутит.
Мой палец на спусковом крючке. От него исходит резкий запах – это не вино, а бренди. Он мог получить бренди только от моего отца. Значит, его подкупили, а не обманули. Нащупывая за спиной дверь кухни, он снова пытается подняться. Его шапка падает с колен на землю. Потянувшись за ней, он медленно валится на бок.
– Это я, – говорит он, протягивая свободную руку к дулу ружья, которое ему не достать. Я делаю шаг назад.
Лежа на боку у порога, с подтянутыми коленями, он забывает обо мне и начинает рыдать. При каждом всхлипе пятки его дергаются.
Мне нечем ему помочь.
– Ты простудишься, Хендрик, – говорю я.
118. Дверь моего отца заперта от меня, но окно, как всегда, открыто. На сегодня с меня довольно слушать звуки, производимые другими людьми. Поэтому необходимо действовать быстро, не раздумывая, и, поскольку я не могу зажать уши, я буду тихонько мурлыкать себе под нос. Я просовываю ствол ружья между занавесками. Оперев его о подоконник, я приподнимаю ружье, целясь в дальний угол потолка, и, прикрыв глаза, спускаю курок. Я никогда прежде не слышала, как звучит выстрел в доме. Я привыкла к эху, которое волна за волной доносится ко мне с холмов. Но сейчас приклад просто дернулся, я ощутила толчок в плечо, не особенно сильный, и после мгновенного затишья – первые крики.
Прислушиваясь к ним, я вдыхаю запах пороха. Когда куски железной руды трутся друг о друга, возникает искра и пахнет точно так же.
119. Вообще-то я никогда прежде не слышала подобного крика. Он наполняет темную комнату своим блеском и сверкает сквозь стены, словно они стеклянные. Он замирает, потом звучит с новой силой. Я изумлена. Мне не верится, что можно так громко кричать.
Затвор возвращается на место, стреляная гильза звенит у моих ног, второй патрон, прохладный, чужой, скользит в казенную часть.
Крики становятся более короткими, они приобретают ритм. К ним примешиваются крики потише, сердитые, без ритма, – я отделю их позже, когда у меня будет время, если смогу их вспомнить.
Я приподнимаю ствол, закрываю глаза и спускаю курок. В то же мгновение я ощущаю толчок, и из-за сильной отдачи ружье вырывается у меня из рук, как ни странно. Оно проходит между занавесками и исчезает. Я стою на коленях с пустыми руками.
120. Теперь мне следует уходить. Я наделала достаточно шума, в животе у меня неприятное урчание, ночь для них испорчена, мне несомненно придется платить. Сейчас будет лучше, если я побуду одна.
121. Хендрик стоит посреди двора в лунном свете, наблюдая за мной. Неизвестно, что он думает.
Холодными, четко сформулированными словами я говорю ему:
– Ступай спать, Хендрик. Поздно. Завтра будет другой день.
Он покачивается, на лицо падает тень от шляпы.
Крики становятся пронзительными. Для всех нас было бы лучше, если бы я ушла!
Я обхожу вокруг Хендрика и выхожу на дорогу, которая ведет от дома, или, если кому-то предпочтительней взглянуть на нее иначе, которая ведет в широкий мир. Сначала у меня ощущение, что мне смотрят в спину, но затем оно проходит.
122. Возможно ли, что существует объяснение всему, что я делаю, и это объяснение лежит внутри меня, как ключ, позвякивающий в жестяной коробке, и ожидает, когда его вынут и отопрут им тайну? И уж не кроется ли ключ в следующем: надеюсь ли я посредством конфликта с отцом выбраться из бесконечных размышлений о неприкаянном существовании и погрузиться в настоящую борьбу, с кризисом и разрешением? Если это так, то хочу ли я применить ключ или тихонько бросить его у дороги и больше никогда не видеть? И разве это не удивительно: я только что ушла от сцены, знаменующей перелом, с пальбой, воплями, прерванными любовными утехами, шаги мои шуршат по гальке, лунные лучи нарисовались на мне, как прутья серебряной решетки, ночной ветерок веет прохладой – и вот я уже снова занята болтовней? Интересно, я – вещь среди вещей, тело, которое несут по пути мускулы и рычаги из костей, – или я монолог, движущийся сквозь время, примерно на высоте пяти футов над землей, если только не окажется, что земля – это всего лишь еще одно слово, и тогда мне действительно конец? В любом случае я определенно не я в том ясном смысле, как мне бы хоте лось. Когда я заглажу свое сегодняшнее поведение? Мне следовало сохранять спокойствие или быть менее нерешительной. Мое отвращение к горю Хендрика показало, как я нерешительна. Женщина, у которой в жилах течет красная кровь (Какого цвета моя? Водянистая розовая? Чернильно-фиолетовая?), вложила бы ему в руки топорик и втолкнула бы его в дом, чтобы он отомстил. Женщина, исполненная решимости быть автором своей собственной жизни, не побоялась бы раздернуть занавески, чтобы свет залил место преступления–лунный свет, свет от горящих головешек. Но, как я и боялась, я мечусь между напряжением драмы и вялостью размышления. Хотя я нацелила ружье и спустила курок, я закрыла глаза. И вести себя подобным образом заставила меня не женская слабость, а тайная логика, психология, которая не позволила мне смотреть на наготу моего отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
102. Волоча ноги, я возвращаюсь на кухню. Лунный свет падает сквозь незанавешенное окно на голый стол. В раковине лежат тарелка и две чашки, которые нужно вымыть. Кофейник еще теплый. Я бы тоже могла выпить кофе, если бы мне хотелось.
103. Я глажу белую дверную ручку. Рука у меня холодная и влажная.
– Папа… Могу я что-то сказать?
Я поворачиваю ручку, но дверь не открывается. Они заперлись.
Я слышу его дыхание по ту сторону двери. Я сильно стучу в дверь. Откашлявшись, он спокойно произносит:
– Дитя, уже поздно. Давай поговорим завтра. Ступай к себе и поспи.
Он заговорил. Сочтя нужным запереть от меня дверь, сейчас он счел необходимым заговорить со мной. Я снова изо всех сил стучу. Что он будет делать?
Замок щелкает. В щель просовывается его рука, молочно-белая, с темными волосами. Моментально схватив меня за запястье, он сильно выкручивает мне руку. Я морщусь, но ни за что не закричу. Он раздраженно шипит в ярости:
– Иди спать! Ты понимаешь, что я говорю?
– Нет! Мне не хочется спать!
Это не мои слезы, это просто слезы, которые проходят через меня, так же как моча, которая проходит через меня, – просто моча. Большая рука скользит вверх по моей, пока не нащупывает локоть. Она сжимает его, пригибая меня все ниже и ниже; моя голова прижата к косяку двери. Я не чувствую боли. В моей жизни что-то происходит, это лучше, чем одиночество, я довольна.
– Сейчас же перестань! Перестань меня злить! Убирайся!
Меня отшвыривают. Дверь хлопает. Ключ поворачивается в замке.
104. Я сижу на корточках у стены, напротив двери. Моя голова болтается. Из горла вырывается какой-то звук – это не плач, не стон, это не голос, а ветер, который дует со звезд, над полярными пространствами – и через меня. Ветер белый, ветер черный, он ничего не говорит.
105. Мой отец стоит надо мной. Он одет, и у него такой же властный вид, как обычно. Платье у меня слегка задралось, и ему видны мои колени и черные носки и туфли, которыми заканчиваются мои ноги. Но мне безразлично, что он видит. Во мне все еще свистит ветер, хотя теперь уже тихо.
– Давай же, дитя, пойдем в постель.
Тон мягкий, но я, которая улавливает всё, слышу сердитые нотки, и мне известно, насколько фальшив этот тон.
Ухватив меня за запястье, он приподнимает мое вялое тело марионетки. Если он меня отпустит, я упаду. Мне все равно, что будет с этим телом. Если он захочет растоптать его каблуками, я не буду протестовать. Я – вещь, которую он держит за плечи и ведет по коридору в камеру в самом дальнем конце. Коридор бесконечен, наши шаги грохочут, холодный ветер упорно щиплет мое лицо, поглощая слезы, сочащиеся из меня. Ветер дует повсюду, из каждой щели, он превращает всё в камень, ледяной камень самых далеких звезд, звезд, которые мы никогда не увидим, которые проживают свою жизнь от бесконечности до бесконечности, во мраке и неведении. Если только я не путаю их с планетами. Ветер дует из моей комнаты через дверную скважину, через щели; когда дверь откроется, он меня поглотит, я буду стоять в этом черном вихре, ничего не слыша, не осязая, окруженная ветром, который ревет в промежутках между атомами моего тела, свистит в пещере за моими глазами.
106. Он кладет меня на знакомое зеленое покрывало. Поднимает мои ноги и снимает с меня туфли. Разглаживает мое платье. Что еще может он сделать? И снова этот мягкий тон:
– Давай же, дитя мое, засыпай, уже поздно.
Он кладет мне руку на лоб – мозолистую руку человека, который гнет железо. Как нежно, как утешительно! Но он хочет узнать, нет ли у меня температуры, не вызвано ли мое отчаяние микробом. Сказать ему, что во мне нет микробов, ибо мое тело слишком прокисшее, чтобы там завелись микробы?
107. Он ушел от меня. Я лежу изможденная, а мир все вертится и вертится вокруг моей постели. Я говорила, и со мной говорили, дотрагивалась – и до меня дотрагивались. Поэтому я нечто большее, нежели просто отзвук этих слов, следующих через мою голову из никуда в никуда; или луч света в пустоте пространства; или падающая звезда (что-то меня в этот вечер все тянет на астрономию). Так почему же я не могу просто повернутся и уснуть одетой, и проснуться утром, и вымыть посуду, и стушеваться, и ожидать награды, которая, несомненно, будет мне вручена, если только в этой вселенной царит справедливость? Или так: почему я не могу уснуть, мысленно все повторяя и повторяя вопрос: почему я не могу просто уснуть одетой?
108. Колокольчик, созывающий к обеду, находится на своем месте на буфете. Я бы предпочла что-нибудь побольше, например звонкий школьный звонок; возможно, старый школьный звонок прячется где-то на чердаке, покрытый пылью, дожидаясь своего часа, – если когда-нибудь там была школа; но у меня нет времени его искать (хотя у них ушло бы сердце в пятки, если бы они услышали шуршание мышиных лапок, хлопанье крыльев летучих мышей, призрачные шаги мстителя прямо у них над головой, над кроватью). Босиком, неслышно, как кошка, придерживая язык колокольчика, я крадусь по коридору и прикладываю ухо к дверной скважине. Все тихо. Лежат ли они, затаив дыхание – два затаенных дыхания, – ожидая, что я буду делать? Они уже уснули? Или лежат, сжимая друг друга в объятиях? Это делается вот так – движения, неприметные для слуха, как у мух, склеившихся вместе?
109. Колокольчик издает тихий непрерывный звон.
Когда у меня устает правая рука, я начинаю звонить левой.
Я чувствую себя лучше, чем когда стояла здесь в последний раз. Я спокойнее. Я начинаю напевать про себя, сначала приноравливаясь к звуку колокольчика, затем улавливаю его и мурлычу в тон.
110. Время течет мимо, туман, который рассеивается, сгущается и всасывается в темноту впереди. То, что я считаю своей болью, хотя это всего лишь одиночество, начинает проходить. Кости моего лица оттаивают, я снова становлюсь мягкой, мягкое человеческое животное, млекопитающее. Колокольчик нашел свой ритм: четыре раза тихо, четыре – громко, и я начинаю вибрировать вместе с ним. Мои печали покидают меня. Маленькие существа, похожие на палочки, они выползают из меня и исчезают.
111. Все еще будет хорошо.
112. Меня ударили. Вот что случилось. Меня сильно ударили по голове. Я ощущаю вкус крови, в ушах звенит. Колокольчик вырывают у меня из рук. Я слышу, как он со звоном падает на пол, в дальней части коридора, и катается направо и налево, как все колокольчики. В коридоре раздается эхо от криков, которые я не могу разобрать. Соскользнув по стене, я осторожно сажусь на пол. Теперь я явственно ощущаю вкус крови. Из носу у меня идет кровь. Я глотаю кровь; высунув язык, я чувствую ее вкус на губах.
Когда меня в последний раз ударили? Не могу вспомнить. Может быть, меня никогда прежде не били, возможно меня только лелеяли, хотя в это трудно поверить, лелеяли, упрекали и пренебрегали мною. Мне не больно, но это было оскорбительно. Меня оскорбили и возмутили. Минуту тому назад я была девственницей, а сейчас нет – я имею в виду удары.
Крики все еще висят в воздухе, как зной, как дым. При желании я могу протянуть руку и почувствовать его плотность.
Надо мной маячит огромный белый парус. Воздух плотен от криков. Я закрываю глаза и уши. Шум просачивается в меня. Я начинаю шуметь. Мой желудок бунтует.
Еще удар, деревом по дереву. Далеко-далеко звякает ключ. Воздух еще звенит, хотя я одна.
Со мной разобрались. Я мешала, и теперь со мной разобрались. Это нужно обдумать, время у меня есть.
Я нахожу свое прежнее место у стены, удобное, туманное, даже томное. Не знаю, будут ли это мысли или сны.
Существуют огромные пространства в мире, где, если верить тому, что читаешь, всегда идет снег.
Где-то в Сибири или на Аляске есть поле, покрытое снегом, и в середине его – столб, покосившийся, сгнивший. Хотя, возможно, там середина дня, свет такой тусклый, что это может быть и вечер. Непрерывно падает снег. И больше ничего не видно вокруг.
113. В том углу у входной двери, где хранились бы зонтики, если бы мы ими пользовались, если бы во время дождя мы не подставляли под струи воды лицо, ловя ртом капли и радуясь, стоят два ружья. На самом деле там стоячая вешалка для пальто и шляп. Эти ружья – дробовики для охоты на куропаток и зайцев. Я прихожу в восторг.
Я не знаю, где хранятся патроны для дробовика. Но в маленьком ящике вешалки я на ощупь нахожу шесть патронов с острыми бронзовыми носами – они лежали здесь годами среди пуговиц и булавок.
Глядя на меня, не подумаешь, что я умею обращаться с ружьем, но я действительно умею. У меня есть кое-какие качества, в которые никто бы не поверил. Не уверена, что смогу зарядить магазин в темноте, но я в состоянии загнать один патрон в казенную часть и закрыть скользящий затвор. Мои ладони влажные, и это неприятно, обычно они сухие до такой степени, что шелушатся.
114. Мне неспокойно, хотя я и действую. Где-то во мне образовался вакуум; Ничто из того, что сейчас происходит, меня не удовлетворяет. Я была довольна. Когда стояла в темноте, звеня в колокольчик и мурлыкая себе под нос; однако я сомневаюсь, что, если вернуться, поискать под мебелью и найти колокольчик, а потом, смахнув с него паутину, начать звонить и мурлыкать, то можно вернуть счастье, которое я тогда ощущала. Есть вещи, которые нельзя обрести вновь. Возможно, это доказывает реальность прошлого.
115. Мне нелегко. Я не могу поверить в то, что со мной происходит. Покачав головой, я вдруг перестаю понимать, отчего бы мне не провести ночь в своей постели, заснув; и отчего бы моему отцу не провести ночь в своей постели, заснув; а жене Хендрика – в своей с Хендриком постели, заснув. Я не понимаю, зачем нужно все то, что мы делаем – любой из нас. Все это лишь наши причуды. Почему бы нам не признать, что жизнь наша пуста – пуста, как пустыня, в которой мы живем, – и не заняться весело подсчетом овец и мытьем чашек? Я не понимаю, отчего история нашей жизни должна быть интересной. У меня возникают попутные соображения относительно всего.
116. Патрон аккуратно вошел в патронник. Что же со мной не так? Ведь я, остановившись, чтобы поразмыслить, несомненно продолжу начатое. Возможно, мне не хватает решимости иметь дело не с надоевшими кастрюлями и одной и той же подушкой каждую ночь, а с историей, столь скучной, что это вполне могла бы быть история молчания. Чего мне не хватает, так это мужества перестать говорить, вернуться в молчание, из которого я вышла. История, которую я излагаю, заряжая ружье, – всего лишь лихорадочная фальшивая болтовня. Я – одна из тех неосновательных людей, которые не в состоянии выйти за свои пределы без пуль? Вот чего я боюсь, выскальзывая в ночь, полную лунного света, – неправдоподобная фигура. Вооруженная леди.
117. Двор залит серебристо-голубым светом. Побеленные стены сарая сияют призрачной белизной. Вдали блестят крылья мельницы. Ночной ветерок ясно доносит до меня стон и глухой стук поршня. У меня дух захватывает от красоты мира. Вот так же, как пишут в книгах, спадает пелена с глаз осужденных, когда они идут к виселице или плахе, скорбя о том, что они должны умереть, и все же с благодарностью за то, что жили. Возможно, мне стоит отказаться от пристрастия к солнцу и стать преданной поклонницей луны.
Однако я слышу какой-то чуждый звук – то слабее, то сильнее. Это тоскливый вой собаки, которая непрерывно то лает, то рычит, то воет. Нет, это не собака, а обезьяна или человеческое существо, возможно несколько человек. Звуки доносятся откуда-то из-за дома.
Держа перед собой ружье как поднос, я ступаю по гравию и, обойдя сарай, захожу за дом. Вдоль всей стены дома – густая тень. В тени возле двери кухни лежит оно – не собака, не обезьяна, а человек. Приблизившись, я вижу, что это Хендрик – тот единственный человек, которому не следовало бы здесь находиться. При виде меня его бормотание прекращается. Он пытается встать, но тут же падает. Он протягивает ко мне руки ладонями вверх.
– Не стреляйте! – говорит он. Так он шутит.
Мой палец на спусковом крючке. От него исходит резкий запах – это не вино, а бренди. Он мог получить бренди только от моего отца. Значит, его подкупили, а не обманули. Нащупывая за спиной дверь кухни, он снова пытается подняться. Его шапка падает с колен на землю. Потянувшись за ней, он медленно валится на бок.
– Это я, – говорит он, протягивая свободную руку к дулу ружья, которое ему не достать. Я делаю шаг назад.
Лежа на боку у порога, с подтянутыми коленями, он забывает обо мне и начинает рыдать. При каждом всхлипе пятки его дергаются.
Мне нечем ему помочь.
– Ты простудишься, Хендрик, – говорю я.
118. Дверь моего отца заперта от меня, но окно, как всегда, открыто. На сегодня с меня довольно слушать звуки, производимые другими людьми. Поэтому необходимо действовать быстро, не раздумывая, и, поскольку я не могу зажать уши, я буду тихонько мурлыкать себе под нос. Я просовываю ствол ружья между занавесками. Оперев его о подоконник, я приподнимаю ружье, целясь в дальний угол потолка, и, прикрыв глаза, спускаю курок. Я никогда прежде не слышала, как звучит выстрел в доме. Я привыкла к эху, которое волна за волной доносится ко мне с холмов. Но сейчас приклад просто дернулся, я ощутила толчок в плечо, не особенно сильный, и после мгновенного затишья – первые крики.
Прислушиваясь к ним, я вдыхаю запах пороха. Когда куски железной руды трутся друг о друга, возникает искра и пахнет точно так же.
119. Вообще-то я никогда прежде не слышала подобного крика. Он наполняет темную комнату своим блеском и сверкает сквозь стены, словно они стеклянные. Он замирает, потом звучит с новой силой. Я изумлена. Мне не верится, что можно так громко кричать.
Затвор возвращается на место, стреляная гильза звенит у моих ног, второй патрон, прохладный, чужой, скользит в казенную часть.
Крики становятся более короткими, они приобретают ритм. К ним примешиваются крики потише, сердитые, без ритма, – я отделю их позже, когда у меня будет время, если смогу их вспомнить.
Я приподнимаю ствол, закрываю глаза и спускаю курок. В то же мгновение я ощущаю толчок, и из-за сильной отдачи ружье вырывается у меня из рук, как ни странно. Оно проходит между занавесками и исчезает. Я стою на коленях с пустыми руками.
120. Теперь мне следует уходить. Я наделала достаточно шума, в животе у меня неприятное урчание, ночь для них испорчена, мне несомненно придется платить. Сейчас будет лучше, если я побуду одна.
121. Хендрик стоит посреди двора в лунном свете, наблюдая за мной. Неизвестно, что он думает.
Холодными, четко сформулированными словами я говорю ему:
– Ступай спать, Хендрик. Поздно. Завтра будет другой день.
Он покачивается, на лицо падает тень от шляпы.
Крики становятся пронзительными. Для всех нас было бы лучше, если бы я ушла!
Я обхожу вокруг Хендрика и выхожу на дорогу, которая ведет от дома, или, если кому-то предпочтительней взглянуть на нее иначе, которая ведет в широкий мир. Сначала у меня ощущение, что мне смотрят в спину, но затем оно проходит.
122. Возможно ли, что существует объяснение всему, что я делаю, и это объяснение лежит внутри меня, как ключ, позвякивающий в жестяной коробке, и ожидает, когда его вынут и отопрут им тайну? И уж не кроется ли ключ в следующем: надеюсь ли я посредством конфликта с отцом выбраться из бесконечных размышлений о неприкаянном существовании и погрузиться в настоящую борьбу, с кризисом и разрешением? Если это так, то хочу ли я применить ключ или тихонько бросить его у дороги и больше никогда не видеть? И разве это не удивительно: я только что ушла от сцены, знаменующей перелом, с пальбой, воплями, прерванными любовными утехами, шаги мои шуршат по гальке, лунные лучи нарисовались на мне, как прутья серебряной решетки, ночной ветерок веет прохладой – и вот я уже снова занята болтовней? Интересно, я – вещь среди вещей, тело, которое несут по пути мускулы и рычаги из костей, – или я монолог, движущийся сквозь время, примерно на высоте пяти футов над землей, если только не окажется, что земля – это всего лишь еще одно слово, и тогда мне действительно конец? В любом случае я определенно не я в том ясном смысле, как мне бы хоте лось. Когда я заглажу свое сегодняшнее поведение? Мне следовало сохранять спокойствие или быть менее нерешительной. Мое отвращение к горю Хендрика показало, как я нерешительна. Женщина, у которой в жилах течет красная кровь (Какого цвета моя? Водянистая розовая? Чернильно-фиолетовая?), вложила бы ему в руки топорик и втолкнула бы его в дом, чтобы он отомстил. Женщина, исполненная решимости быть автором своей собственной жизни, не побоялась бы раздернуть занавески, чтобы свет залил место преступления–лунный свет, свет от горящих головешек. Но, как я и боялась, я мечусь между напряжением драмы и вялостью размышления. Хотя я нацелила ружье и спустила курок, я закрыла глаза. И вести себя подобным образом заставила меня не женская слабость, а тайная логика, психология, которая не позволила мне смотреть на наготу моего отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18