С какой стати вы ждете, что именно ваш работодатель, Ай-би-эм, « Интернэшнл бизнес мэшинс», производитель электронных калькуляторов и компьютеров, снабдит вас ими?
И, разумеется, человек этот прав. На что может он жаловаться, да еще и в стране, где каждый холоден с каждым? Разве не этим он и восхищался в англичанах: их эмоциональной сдержанностью? Разве не потому и пишет в свободное время диссертацию о Форде Мэдоксе Форде, наполовину немце, певце английской немногословности?
Запутавшийся, запинающийся, он объясняет свои претензии. Объяснения его представляются сотруднику отдела кадров не менее смутными, чем сами претензии. «Заблуждение» – вот слово, которого ждет этот человек. « Сотрудник впал в заблуждение» – очень хорошая формулировка. Однако он не желает идти им навстречу. Пусть сами ломают голову над тем, к какому разряду увольняющихся его отнести.
Особый интерес проявляет этот сотрудник к дальнейшим его планам. Быть может, разговоры об отсутствии дружбы – всего лишь оправдание для перехода из Ай-би-эм к кому-то из конкурентов компании в компьютерной области? Не получал ли он каких-либо предложений, не пытались ли его чем-либо прельстить?
Все это он отрицает, и совершенно искренне. Никакой другой работы он себе не подыскал, ни у конкурентов, ни у кого бы то ни было. Собеседований не проходил. Он покидает Ай-би-эм просто-напросто для того, чтобы покинуть Ай– би-эм. Ему необходима свобода, вот и все.
Чем больше слов он произносит, тем глупее выглядит – человеком, которому не место в мире бизнеса. Что ж, по крайней мере он не сказал: «Я ухожу из Ай-би-эм, чтобы стать поэтом». Хотя бы эта тайна остается при нем.
В самый разгар этих хлопот вдруг, ни с того ни с сего, звонит Каролина. Она отдыхает на южном берегу, в Богнор-Риджис, заняться ей нечем. Почему бы ему не приехать туда поездом и не провести с ней субботу?
Каролина встречает его на станции. В магазине на Мейн-стрит они берут напрокат велосипеды и скоро уже катят безлюдными сельскими тропами среди полей молодой пшеницы. Не по сезону жарко. Он обливается потом. Одет он явно не по времени года: серые фланелевые брюки, куртка. На Каролине короткая, томатного цвета блузка и сандалии. Светлые волосы ее поблескивают, длинные, крутящие педали ноги переливаются на свету – выглядит она как богиня.
Что она делает в Богнор-Риджис? – спрашивает он. Живет у тетки, отвечает Каролина, у давно утраченной английской тетушки. Подробности он выяснить не пытается.
Съехав с дороги, они перелезают через изгородь. У Каролины с собой бутерброды; они находят место в тени каштана, перекусывают. Затем до него доходит – Каролина не прочь лечь с ним. Однако ему не по себе – здесь, на открытом месте, на голову им может в любую минуту свалиться фермер, а то и констебль, желающий узнать, что это они себе позволяют.
– Я ушел из Ай-би-эм, – сообщает он.
– И отлично. Чем займешься теперь?
– Не знаю. Наверное, поболтаюсь немного без дела.
Ей хочется услышать побольше, узнать о его планах. Однако ему предложить больше нечего – нет у него ни планов, ни идей. Какой же он все-таки тупица! И почему такая девушка, как Каролина, продолжает держаться за него – девушка, освоившаяся в Англии, преуспевшая в жизни, во всех смыслах оставившая его позади? Только одно объяснение и приходит в голову– она по– прежнему видит в нем того, кем он был в Кейптауне, когда обладал еще правом изображать поэта, еще не стал тем, кто он теперь, в кого обратила его Ай-би– эм: евнухом, трутнем, человеком, которого волнует только одно – как бы поспеть на поезд, отходящий в 8.17, как бы не опоздать в офис.
Повсюду в Англии те, кто покидает работу, удостаиваются проводов, получая если и не золотые часы, то по крайней мере междусобойчик во время обеденного перерыва – с речами, аплодисментами и добрыми напутствиями, искренними или неискренними, не важно. Он прожил здесь достаточно долго, чтобы знать об этом. Повсюду, но не в Ай-би-эм. Ай-би-эм – это вам не Англия. Ай-би-эм – это новая волна, новый образ жизни. Потому-то Ай-би-эм и рассчитывает обойти своих английских конкурентов. Конкуренты все еще держатся за устаревший, неделовой, неэффективный английский способ ведения дел. Ай-би-эм же, напротив, бережлива, жестка и безжалостна. Так что никаких проводов он в последний свой рабочий день не удостаивается. Освобождает, при всеобщем молчании, рабочий стол, прощается с коллегами– программистами. «Чем думаете заняться?» – опасливо спрашивает один из них. Насчет дружбы все они наверняка уже слышали и потому насторожены, нервны. « О, посмотрю, что-нибудь да подвернется», – отвечает он.
Интересное ощущение: просыпаешься утром, а идти тебе, собственно, и некуда. День солнечный, он едет поездом до Лестер-сквер, обходит книжные магазины Чаринг-кросс-роуд. На подбородке и щеках его отросшая за сутки щетина: он решил отпустить бороду. Возможно, с бородой он не будет выглядеть чужим в толпе щеголеватых молодых людей и красивых девушек, спускающихся после занятий в языковых школах в подземку. А дальше – предоставим все удаче.
Отныне он решил полагаться на удачу. В романах не счесть случайных знакомств, ведущих к любви – любви или трагедии. К любви он готов, к трагедии тоже – он, собственно, готов ко всему, лишь бы оно захватило его без остатка и преобразило. В конце-то концов, ради этого он и приехал в Лондон: чтобы избавиться от своего прежнего «я» и открыть в себе новое, настоящее, страстное; теперь же ничто открытиям не препятствует.
Проходят дни, он продолжает вести привольную жизнь. Строго говоря, он перешел на нелегальное положение. К паспорту его приколото разрешение на работу, оно-то и позволяет ему жить в Великобритании. Теперь, когда работы у него нет, разрешение это утратило силу. Но он старается не высовываться – а ну как власти, полиция, кто там еще вправе призвать его к ответу? – ничего не заметят.
На горизонте маячат денежные затруднения. Сбережения рано или поздно закончатся. Продать ему нечего. Он благоразумно воздерживается от приобретения книг; передвигается, когда позволяет погода, пешком, вместо того чтобы ездить на поездах; питается хлебом, сыром и яблоками.
Удача никаких особых даров пока ему не предлагает. Удача непредсказуема, ей нужно дать время. Остается лишь пребывать в готовности и дожидаться дня, в который она ему улыбнется.
Глава четырнадцатая
Теперь, получив возможность распоряжаться своим временем, он быстро добирается до конца обширного свода сочинений Форда. Пора выносить суждение. Что он может сказать? В науке дозволено сообщать об отрицательных результатах, о невозможности подтвердить гипотезу. А в искусстве? Если ничего нового он сказать о Форде не может, будет ли правильным и честным признать свою ошибку, уйти из аспирантуры, возвратить стипендию – или ему позволят представить взамен диссертации рассказ о том, насколько обескураживающим оказался предмет его исследований, насколько он разочаровался в своем герое?
С кейсом в руке он выходит из Британского музея и присоединяется к толпе, текущей по Грейт-Рассел-стрит, к тысячам людей, каждому из которых наплевать на то, что он думает о Форде Мэдоксе Форде, да и вообще о чем бы то ни было. Только-только приехав в Лондон, он смело вглядывался в лица встречных, пытаясь проникнуть в неповторимую суть каждого. «Смотрите, я смотрю на вас!» – словно бы говорил он. Однако смелость эта ничего не дала ему в городе, где, как он вскоре обнаружил, ни мужчины, ни женщины не отвечают тебе взглядом на взгляд, но, напротив, холодно от него уклоняются.
Каждый такой отказ воспринимался им как легкий тычок ножом. Люди снова и снова оглядывали его, находили неинтересным и отворачивались. И скоро он начал трусить, съеживаться даже и до того, как его отвергали. На женщин, как выяснилось, еще можно было посматривать украдкой, воровато. Так, представлялось ему, лондонцы и приглядываются друг к дружке. Но в вороватых взглядах присутствовало – ему никак не удавалось отделаться от этого ощущения – что-то нечестное, нечистое. Лучше уж и вовсе не глядеть. Лучше хранить безразличие к ближним, равнодушие к ним.
Время, проведенное здесь, основательно изменило его – и он не уверен, что к лучшему. Минувшей зимой ему иногда начинало казаться, что он вот-вот умрет – от холода, от горечи, от одиночества. Но, так или иначе, он прорвался. Когда опять наступит зима, холод и горечь так просто его уже не возьмут. К этому времени он станет еще больше похожим на настоящего лондонца – твердого, точно камень. Обращение в камень вовсе не было его целью, но, видимо, с этим придется свыкнуться.
В общем и целом, Лондон оказался превосходным укротителем. Упования его уже стали более скромными, куда более скромными, чем прежде. Поначалу лондонцы разочаровывали его скудостью своих амбиций. Ныне он того и гляди станет – в этом отношении – одним из них. Город что ни день укрощает его, карает; обучает, как собаку, – побоями.
Не понимая, что ему хочется сказать о Форде, если вообще что-нибудь хочется, он все дольше и дольше залеживается по утрам в кровати. И когда наконец садится за письменный стол, обнаруживает, что сосредоточиться не способен. Тут еще лето, которому он в немалой мере обязан одолевающим его замешательством. Лондон, известный ему, это город зимы, по которому тащишься каждый день, видя впереди лишь наступление ночи, постель, забвение. А эти благовонные дни, словно созданные для покоя и наслаждений, продолжают испытывать его, и он уже не способен с уверенностью сказать, какая, собственно говоря, часть его натуры подвергается испытаниям. Порой ему кажется, что испытывают его просто так – испытаний ради, – желая проверить, выдержит ли он их.
Об уходе из Ай-би-эм он не жалеет нисколько. Вот, правда, поговорить ему больше не с кем – Билла Бригса и того не осталось. Проходят день за днем, а он ни разу не раскрывает рта. Он начинает помечать их в своем дневнике буквой М: дни молчания.
Выходя из станции подземки, он ненароком наталкивается на продающего газеты старикашку. «Виноват!» – произносит он. «Смотри, куда прешь!» – рычит старик. «Виноват!» – повторяет он.
Виноват: слово это, срываясь с его губ, кажется ему тяжелым, как камень. Можно ли считать высказыванием одно неопределенного характера слово? Было ли то, что произошло между ним и стариком, мгновением человеческого общения или это правильнее описать как элементарное социальное взаимодействие – подобие соприкасания сяжками, происходящее при встрече двух муравьев? Для старика случившееся, разумеется, не значит ничего. Старик целый день стоит с пачкой газет на одном месте, сердито бормоча что-то себе под нос, дожидаясь возможности обругать кого-нибудь из прохожих. У него же воспоминание об этом единственном слове сохранится на несколько недель, если не до конца жизни. Налетаешь на человека, произносишь: «Виноват!», выслушиваешь ругань – жульничество, дешевый способ завести разговор. Попытка обмануть одиночество.
Он проходит юдолью испытаний, и пока получается это у него не очень ладно. Но ведь не может же быть, чтобы испытывали только его одного. Должны же существовать люди, миновавшие эту юдоль и выбравшиеся с другой ее стороны, как должны существовать и те, кто уклонился от испытаний. Уклониться-то мог бы и он, если бы захотел. Мог бы, к примеру, удрать в Кейптаун и не вернуться назад. Но хочет ли он этого? Определенно – нет, во всяком случае пока.
Да, но что будет, если он останется здесь и провалит испытания, провалит с треском? Что, если он, одиноко сидя в своей комнате, заплачет и уже не сможет остановиться? Что, если однажды утром обнаружит: ему не хватает храбрости подняться, куда легче провести весь день в постели – этот день, и следующий, и следующий за ним, на простыне, которая становится все грязней и грязней? Что происходит с такими людьми, с теми, кто не выдерживает испытаний, ломается?
Ответ ему известен. Их отвозят куда-то – туда, где о них позаботятся, в какое-нибудь заведение, в лечебницу, в приют. А его просто-напросто выдворят обратно в Южную Африку. У англичан довольно и собственных не прошедших испытаний сограждан. Чего ради станут они возиться еще и с иностранцами?
Он останавливается у одной из дверей Грик-стрит. «Джекки – Модель», сообщает карточка над кнопкой звонка. Ему необходимо человеческое общение, а что может быть более человеческим, чем общение половое? Художники испокон веков таскались по проституткам и хуже не становились, он знает это из прочитанного. В сущности, художники и проститутки находятся по одну сторону баррикад. Однако «Джекки – Модель»: всегда ли слово «модель» прилагается в этой стране к проститутке или в торговле своим телом существуют градации – градации, о которых ему никто не сказал? Быть может, слово «модель» означает на Грик-стрит нечто особенное, рассчитанное на особые вкусы: к примеру, голую женщину, принимающую в свете ярких ламп всякие позы, между тем как мужчины в плащах стоят в темноте, пожирая ее вороватыми, вожделеющими взглядами? Если он нажмет кнопку звонка, удастся ли ему навести для начала справки, выяснить, что к чему, еще до того, как он увязнет в дальнейшем по уши? Что, если Джекки окажется старой, жирной, уродливой? И, собственно, каковы правила этикета? Как полагается посещать женщин, подобных Джекки, – сваливаться точно снег на голову или следует позвонить предварительно по телефону, договориться о встрече? А сколько придется заплатить? Существует ли прейскурант, известный в Лондоне любому мужчине – кроме него? И что, если его сочтут деревенщиной, чучелом и запросят непомерные деньги?
Помявшись немного, он уходит.
На улице идущий навстречу мужчина в темном костюме вроде бы узнает его, вроде бы проявляет желание остановиться, заговорить. Да, это один из старших программистов Ай-би-эм, человек, с которым он дела особо и не имел, но всегда испытывал к нему расположение. Он кивает, неуверенно и смущенно, и спешит пройти мимо.
«Ну, так что вы теперь поделываете – живете в свое удовольствие?» – мог бы спросить его, радушно улыбаясь, этот мужчина. И что бы он ответил? Что не вечно же работать, что жизнь коротка, что следует наслаждаться ею, пока еще можно? Какое посмешище, какой скандал! Тяжкая, жалкая жизнь, которую вели его предки, потея в темных одеждах посреди зноя и пыли Кару, разрешилась вот этим: молодым человеком, лениво прогуливающимся по чужому городу, проедающим свои сбережения, охотящимся за шлюхами, притворяющимся художником! Как может он предавать своих предков с такой бездумностью и при этом надеяться, что мстительные призраки их не настигнут его? Бездумность, жажда удовольствий – вот чего не было в натуре тех мужчин и женщин, как нет и в его. Он их дитя, от рождения своего обреченное на страдания. Да и откуда еще, как не из страдания, может возникнуть поэзия? Ибо поэзия подобна крови, выдавленной из камня.
Южная Африка сидит в нем, как рана. Сколько еще времени пройдет, прежде чем рана перестанет кровоточить? Как долго придется стискивать зубы и терпеть, прежде чем он сможет сказать: «Когда-то, давным-давно, я жил в Южной Африке, а теперь живу в Англии».
Порою на краткий миг ему удается увидеть себя со стороны: что-то бормочущего, неспокойного мальчика-мужчину, такого тусклого и заурядного, что никто на него во второй раз и взглянуть-то не захочет. Эти проблески ясности расстраивают его – он не пытается задержать их, продлить, напротив, пытается задвинуть в темноту, забыть. Ну а все-таки, видимое им в эти мгновения – лишь внешняя его оболочка или он и вправду таков? Что, если Оскар Уайльд прав и судить надлежит только по внешности? Можно ли быть тусклым и заурядным не только внешне, но и в сокровеннейшей своей глубине и при этом оставаться художником? Может ли тот же Т. С. Элиот оказаться человеком в глуби своей тусклым, могут ли слова Элиота о том, что личность художника с творениями его нимало не связана, быть всего лишь уловкой, попыткой скрыть собственную тусклость?
Все может быть, хоть он в это и не верит. Когда доходит до выбора между верой в Уайльда и верой в Элиота, он неизменно отдает предпочтение Элиоту. Пусть Элиот желает выглядеть тусклым, носить строгий костюм, работать в банке и называть себя Дж. Альфредом Пруфроком – это наверняка маскировка, лукавство, без которого художнику в современном мире не обойтись.
Временами, устав от блужданий по улицам, он забредает в Хампстед-Хит. Воздух там мягок и тёпл, дорожки заполнены молодыми мамашами, толкающими перед собою коляски или беседующими, пока дети их резвятся и скачут вокруг. Какой покой, какое довольство! Когда-то его раздражали стихи о распускающихся цветах и струеньи зефира. Ныне, попав туда, где стихи эти были сочинены, он начинает понимать, какую великую радость способно доставлять возвращение солнца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
И, разумеется, человек этот прав. На что может он жаловаться, да еще и в стране, где каждый холоден с каждым? Разве не этим он и восхищался в англичанах: их эмоциональной сдержанностью? Разве не потому и пишет в свободное время диссертацию о Форде Мэдоксе Форде, наполовину немце, певце английской немногословности?
Запутавшийся, запинающийся, он объясняет свои претензии. Объяснения его представляются сотруднику отдела кадров не менее смутными, чем сами претензии. «Заблуждение» – вот слово, которого ждет этот человек. « Сотрудник впал в заблуждение» – очень хорошая формулировка. Однако он не желает идти им навстречу. Пусть сами ломают голову над тем, к какому разряду увольняющихся его отнести.
Особый интерес проявляет этот сотрудник к дальнейшим его планам. Быть может, разговоры об отсутствии дружбы – всего лишь оправдание для перехода из Ай-би-эм к кому-то из конкурентов компании в компьютерной области? Не получал ли он каких-либо предложений, не пытались ли его чем-либо прельстить?
Все это он отрицает, и совершенно искренне. Никакой другой работы он себе не подыскал, ни у конкурентов, ни у кого бы то ни было. Собеседований не проходил. Он покидает Ай-би-эм просто-напросто для того, чтобы покинуть Ай– би-эм. Ему необходима свобода, вот и все.
Чем больше слов он произносит, тем глупее выглядит – человеком, которому не место в мире бизнеса. Что ж, по крайней мере он не сказал: «Я ухожу из Ай-би-эм, чтобы стать поэтом». Хотя бы эта тайна остается при нем.
В самый разгар этих хлопот вдруг, ни с того ни с сего, звонит Каролина. Она отдыхает на южном берегу, в Богнор-Риджис, заняться ей нечем. Почему бы ему не приехать туда поездом и не провести с ней субботу?
Каролина встречает его на станции. В магазине на Мейн-стрит они берут напрокат велосипеды и скоро уже катят безлюдными сельскими тропами среди полей молодой пшеницы. Не по сезону жарко. Он обливается потом. Одет он явно не по времени года: серые фланелевые брюки, куртка. На Каролине короткая, томатного цвета блузка и сандалии. Светлые волосы ее поблескивают, длинные, крутящие педали ноги переливаются на свету – выглядит она как богиня.
Что она делает в Богнор-Риджис? – спрашивает он. Живет у тетки, отвечает Каролина, у давно утраченной английской тетушки. Подробности он выяснить не пытается.
Съехав с дороги, они перелезают через изгородь. У Каролины с собой бутерброды; они находят место в тени каштана, перекусывают. Затем до него доходит – Каролина не прочь лечь с ним. Однако ему не по себе – здесь, на открытом месте, на голову им может в любую минуту свалиться фермер, а то и констебль, желающий узнать, что это они себе позволяют.
– Я ушел из Ай-би-эм, – сообщает он.
– И отлично. Чем займешься теперь?
– Не знаю. Наверное, поболтаюсь немного без дела.
Ей хочется услышать побольше, узнать о его планах. Однако ему предложить больше нечего – нет у него ни планов, ни идей. Какой же он все-таки тупица! И почему такая девушка, как Каролина, продолжает держаться за него – девушка, освоившаяся в Англии, преуспевшая в жизни, во всех смыслах оставившая его позади? Только одно объяснение и приходит в голову– она по– прежнему видит в нем того, кем он был в Кейптауне, когда обладал еще правом изображать поэта, еще не стал тем, кто он теперь, в кого обратила его Ай-би– эм: евнухом, трутнем, человеком, которого волнует только одно – как бы поспеть на поезд, отходящий в 8.17, как бы не опоздать в офис.
Повсюду в Англии те, кто покидает работу, удостаиваются проводов, получая если и не золотые часы, то по крайней мере междусобойчик во время обеденного перерыва – с речами, аплодисментами и добрыми напутствиями, искренними или неискренними, не важно. Он прожил здесь достаточно долго, чтобы знать об этом. Повсюду, но не в Ай-би-эм. Ай-би-эм – это вам не Англия. Ай-би-эм – это новая волна, новый образ жизни. Потому-то Ай-би-эм и рассчитывает обойти своих английских конкурентов. Конкуренты все еще держатся за устаревший, неделовой, неэффективный английский способ ведения дел. Ай-би-эм же, напротив, бережлива, жестка и безжалостна. Так что никаких проводов он в последний свой рабочий день не удостаивается. Освобождает, при всеобщем молчании, рабочий стол, прощается с коллегами– программистами. «Чем думаете заняться?» – опасливо спрашивает один из них. Насчет дружбы все они наверняка уже слышали и потому насторожены, нервны. « О, посмотрю, что-нибудь да подвернется», – отвечает он.
Интересное ощущение: просыпаешься утром, а идти тебе, собственно, и некуда. День солнечный, он едет поездом до Лестер-сквер, обходит книжные магазины Чаринг-кросс-роуд. На подбородке и щеках его отросшая за сутки щетина: он решил отпустить бороду. Возможно, с бородой он не будет выглядеть чужим в толпе щеголеватых молодых людей и красивых девушек, спускающихся после занятий в языковых школах в подземку. А дальше – предоставим все удаче.
Отныне он решил полагаться на удачу. В романах не счесть случайных знакомств, ведущих к любви – любви или трагедии. К любви он готов, к трагедии тоже – он, собственно, готов ко всему, лишь бы оно захватило его без остатка и преобразило. В конце-то концов, ради этого он и приехал в Лондон: чтобы избавиться от своего прежнего «я» и открыть в себе новое, настоящее, страстное; теперь же ничто открытиям не препятствует.
Проходят дни, он продолжает вести привольную жизнь. Строго говоря, он перешел на нелегальное положение. К паспорту его приколото разрешение на работу, оно-то и позволяет ему жить в Великобритании. Теперь, когда работы у него нет, разрешение это утратило силу. Но он старается не высовываться – а ну как власти, полиция, кто там еще вправе призвать его к ответу? – ничего не заметят.
На горизонте маячат денежные затруднения. Сбережения рано или поздно закончатся. Продать ему нечего. Он благоразумно воздерживается от приобретения книг; передвигается, когда позволяет погода, пешком, вместо того чтобы ездить на поездах; питается хлебом, сыром и яблоками.
Удача никаких особых даров пока ему не предлагает. Удача непредсказуема, ей нужно дать время. Остается лишь пребывать в готовности и дожидаться дня, в который она ему улыбнется.
Глава четырнадцатая
Теперь, получив возможность распоряжаться своим временем, он быстро добирается до конца обширного свода сочинений Форда. Пора выносить суждение. Что он может сказать? В науке дозволено сообщать об отрицательных результатах, о невозможности подтвердить гипотезу. А в искусстве? Если ничего нового он сказать о Форде не может, будет ли правильным и честным признать свою ошибку, уйти из аспирантуры, возвратить стипендию – или ему позволят представить взамен диссертации рассказ о том, насколько обескураживающим оказался предмет его исследований, насколько он разочаровался в своем герое?
С кейсом в руке он выходит из Британского музея и присоединяется к толпе, текущей по Грейт-Рассел-стрит, к тысячам людей, каждому из которых наплевать на то, что он думает о Форде Мэдоксе Форде, да и вообще о чем бы то ни было. Только-только приехав в Лондон, он смело вглядывался в лица встречных, пытаясь проникнуть в неповторимую суть каждого. «Смотрите, я смотрю на вас!» – словно бы говорил он. Однако смелость эта ничего не дала ему в городе, где, как он вскоре обнаружил, ни мужчины, ни женщины не отвечают тебе взглядом на взгляд, но, напротив, холодно от него уклоняются.
Каждый такой отказ воспринимался им как легкий тычок ножом. Люди снова и снова оглядывали его, находили неинтересным и отворачивались. И скоро он начал трусить, съеживаться даже и до того, как его отвергали. На женщин, как выяснилось, еще можно было посматривать украдкой, воровато. Так, представлялось ему, лондонцы и приглядываются друг к дружке. Но в вороватых взглядах присутствовало – ему никак не удавалось отделаться от этого ощущения – что-то нечестное, нечистое. Лучше уж и вовсе не глядеть. Лучше хранить безразличие к ближним, равнодушие к ним.
Время, проведенное здесь, основательно изменило его – и он не уверен, что к лучшему. Минувшей зимой ему иногда начинало казаться, что он вот-вот умрет – от холода, от горечи, от одиночества. Но, так или иначе, он прорвался. Когда опять наступит зима, холод и горечь так просто его уже не возьмут. К этому времени он станет еще больше похожим на настоящего лондонца – твердого, точно камень. Обращение в камень вовсе не было его целью, но, видимо, с этим придется свыкнуться.
В общем и целом, Лондон оказался превосходным укротителем. Упования его уже стали более скромными, куда более скромными, чем прежде. Поначалу лондонцы разочаровывали его скудостью своих амбиций. Ныне он того и гляди станет – в этом отношении – одним из них. Город что ни день укрощает его, карает; обучает, как собаку, – побоями.
Не понимая, что ему хочется сказать о Форде, если вообще что-нибудь хочется, он все дольше и дольше залеживается по утрам в кровати. И когда наконец садится за письменный стол, обнаруживает, что сосредоточиться не способен. Тут еще лето, которому он в немалой мере обязан одолевающим его замешательством. Лондон, известный ему, это город зимы, по которому тащишься каждый день, видя впереди лишь наступление ночи, постель, забвение. А эти благовонные дни, словно созданные для покоя и наслаждений, продолжают испытывать его, и он уже не способен с уверенностью сказать, какая, собственно говоря, часть его натуры подвергается испытаниям. Порой ему кажется, что испытывают его просто так – испытаний ради, – желая проверить, выдержит ли он их.
Об уходе из Ай-би-эм он не жалеет нисколько. Вот, правда, поговорить ему больше не с кем – Билла Бригса и того не осталось. Проходят день за днем, а он ни разу не раскрывает рта. Он начинает помечать их в своем дневнике буквой М: дни молчания.
Выходя из станции подземки, он ненароком наталкивается на продающего газеты старикашку. «Виноват!» – произносит он. «Смотри, куда прешь!» – рычит старик. «Виноват!» – повторяет он.
Виноват: слово это, срываясь с его губ, кажется ему тяжелым, как камень. Можно ли считать высказыванием одно неопределенного характера слово? Было ли то, что произошло между ним и стариком, мгновением человеческого общения или это правильнее описать как элементарное социальное взаимодействие – подобие соприкасания сяжками, происходящее при встрече двух муравьев? Для старика случившееся, разумеется, не значит ничего. Старик целый день стоит с пачкой газет на одном месте, сердито бормоча что-то себе под нос, дожидаясь возможности обругать кого-нибудь из прохожих. У него же воспоминание об этом единственном слове сохранится на несколько недель, если не до конца жизни. Налетаешь на человека, произносишь: «Виноват!», выслушиваешь ругань – жульничество, дешевый способ завести разговор. Попытка обмануть одиночество.
Он проходит юдолью испытаний, и пока получается это у него не очень ладно. Но ведь не может же быть, чтобы испытывали только его одного. Должны же существовать люди, миновавшие эту юдоль и выбравшиеся с другой ее стороны, как должны существовать и те, кто уклонился от испытаний. Уклониться-то мог бы и он, если бы захотел. Мог бы, к примеру, удрать в Кейптаун и не вернуться назад. Но хочет ли он этого? Определенно – нет, во всяком случае пока.
Да, но что будет, если он останется здесь и провалит испытания, провалит с треском? Что, если он, одиноко сидя в своей комнате, заплачет и уже не сможет остановиться? Что, если однажды утром обнаружит: ему не хватает храбрости подняться, куда легче провести весь день в постели – этот день, и следующий, и следующий за ним, на простыне, которая становится все грязней и грязней? Что происходит с такими людьми, с теми, кто не выдерживает испытаний, ломается?
Ответ ему известен. Их отвозят куда-то – туда, где о них позаботятся, в какое-нибудь заведение, в лечебницу, в приют. А его просто-напросто выдворят обратно в Южную Африку. У англичан довольно и собственных не прошедших испытаний сограждан. Чего ради станут они возиться еще и с иностранцами?
Он останавливается у одной из дверей Грик-стрит. «Джекки – Модель», сообщает карточка над кнопкой звонка. Ему необходимо человеческое общение, а что может быть более человеческим, чем общение половое? Художники испокон веков таскались по проституткам и хуже не становились, он знает это из прочитанного. В сущности, художники и проститутки находятся по одну сторону баррикад. Однако «Джекки – Модель»: всегда ли слово «модель» прилагается в этой стране к проститутке или в торговле своим телом существуют градации – градации, о которых ему никто не сказал? Быть может, слово «модель» означает на Грик-стрит нечто особенное, рассчитанное на особые вкусы: к примеру, голую женщину, принимающую в свете ярких ламп всякие позы, между тем как мужчины в плащах стоят в темноте, пожирая ее вороватыми, вожделеющими взглядами? Если он нажмет кнопку звонка, удастся ли ему навести для начала справки, выяснить, что к чему, еще до того, как он увязнет в дальнейшем по уши? Что, если Джекки окажется старой, жирной, уродливой? И, собственно, каковы правила этикета? Как полагается посещать женщин, подобных Джекки, – сваливаться точно снег на голову или следует позвонить предварительно по телефону, договориться о встрече? А сколько придется заплатить? Существует ли прейскурант, известный в Лондоне любому мужчине – кроме него? И что, если его сочтут деревенщиной, чучелом и запросят непомерные деньги?
Помявшись немного, он уходит.
На улице идущий навстречу мужчина в темном костюме вроде бы узнает его, вроде бы проявляет желание остановиться, заговорить. Да, это один из старших программистов Ай-би-эм, человек, с которым он дела особо и не имел, но всегда испытывал к нему расположение. Он кивает, неуверенно и смущенно, и спешит пройти мимо.
«Ну, так что вы теперь поделываете – живете в свое удовольствие?» – мог бы спросить его, радушно улыбаясь, этот мужчина. И что бы он ответил? Что не вечно же работать, что жизнь коротка, что следует наслаждаться ею, пока еще можно? Какое посмешище, какой скандал! Тяжкая, жалкая жизнь, которую вели его предки, потея в темных одеждах посреди зноя и пыли Кару, разрешилась вот этим: молодым человеком, лениво прогуливающимся по чужому городу, проедающим свои сбережения, охотящимся за шлюхами, притворяющимся художником! Как может он предавать своих предков с такой бездумностью и при этом надеяться, что мстительные призраки их не настигнут его? Бездумность, жажда удовольствий – вот чего не было в натуре тех мужчин и женщин, как нет и в его. Он их дитя, от рождения своего обреченное на страдания. Да и откуда еще, как не из страдания, может возникнуть поэзия? Ибо поэзия подобна крови, выдавленной из камня.
Южная Африка сидит в нем, как рана. Сколько еще времени пройдет, прежде чем рана перестанет кровоточить? Как долго придется стискивать зубы и терпеть, прежде чем он сможет сказать: «Когда-то, давным-давно, я жил в Южной Африке, а теперь живу в Англии».
Порою на краткий миг ему удается увидеть себя со стороны: что-то бормочущего, неспокойного мальчика-мужчину, такого тусклого и заурядного, что никто на него во второй раз и взглянуть-то не захочет. Эти проблески ясности расстраивают его – он не пытается задержать их, продлить, напротив, пытается задвинуть в темноту, забыть. Ну а все-таки, видимое им в эти мгновения – лишь внешняя его оболочка или он и вправду таков? Что, если Оскар Уайльд прав и судить надлежит только по внешности? Можно ли быть тусклым и заурядным не только внешне, но и в сокровеннейшей своей глубине и при этом оставаться художником? Может ли тот же Т. С. Элиот оказаться человеком в глуби своей тусклым, могут ли слова Элиота о том, что личность художника с творениями его нимало не связана, быть всего лишь уловкой, попыткой скрыть собственную тусклость?
Все может быть, хоть он в это и не верит. Когда доходит до выбора между верой в Уайльда и верой в Элиота, он неизменно отдает предпочтение Элиоту. Пусть Элиот желает выглядеть тусклым, носить строгий костюм, работать в банке и называть себя Дж. Альфредом Пруфроком – это наверняка маскировка, лукавство, без которого художнику в современном мире не обойтись.
Временами, устав от блужданий по улицам, он забредает в Хампстед-Хит. Воздух там мягок и тёпл, дорожки заполнены молодыми мамашами, толкающими перед собою коляски или беседующими, пока дети их резвятся и скачут вокруг. Какой покой, какое довольство! Когда-то его раздражали стихи о распускающихся цветах и струеньи зефира. Ныне, попав туда, где стихи эти были сочинены, он начинает понимать, какую великую радость способно доставлять возвращение солнца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19