Она еще что-то прокричала с лестницы, потом, вероятно уже внизу, отчитала нашего дворника за то, что тот не убирает снег, наконец вылетела на улицу и принялась ловить такси, отчаянно махая рукой каждой проезжающей мимо машине, а машины с перепугу резко тормозили, и их заносило.
Мы все сидели молча, только телевизор без устали тараторил о каких-то невероятных достижениях современного сельского хозяйства.
— Вот тебе, — вдруг глухо произнес отец. От их, то есть его и маминого, деланого оживления не осталось и следа. — Каждый в конце концов дожидается своего.
И опять замолчал. Мама собирала чашки.
— Охота жить пропадает, — сердито добавил он.
— Ей легко… Одна, детей нет, может в любой момент принять самое рискованное решение.
— Знаешь, у меня такое чувство, будто меня вытолкнули из жизни. Ты не представляешь, что со мной творится.
— Не думай об этом. Зачем раньше времени отчаиваться? Все проходит, и это недоброе время пройдет.
— Я уже боюсь встречать на улице знакомых. У всех какие-то планы, какие-то возможности, перспективы, а у меня что?
— Найдешь ты работу, увидишь. Может, даже лучше прежней.
— Нет, нет. Что-то в моей жизни сломалось. Не забывай, мы уже не молоды. Знаешь, меня теперь не оставляет мысль, что все хорошее позади, а впереди только наклонная плоскость.
— Потому что ты сидишь дома и ноешь. Сходи куда-нибудь, развейся, перестань об этом дуг мать.
Отец помолчал, и в этом его молчании было что-то странное, ожесточенное.
— Меня пугает жизнь, которую осталось прожить.
— Ох уж эти твои страхи!
— Нет, ты ничегошеньки не понимаешь! — с неожиданной злостью бросил отец. — Чего я в жизни добился? Разве я не старался? Недосыпал, недоедал… А что толку?
— Другим еще хуже. Сколько на свете одиноких несчастных людей. И живут как-то.
— Утешила, — фыркнул отец.
— Петр, — сказала мама. — Пойди к Зосеньке в комнату и выгляни во двор. Может, кто-нибудь из ребят гуляет. Вышел бы, подышал свежим воздухом.
А я все еще ломал голову над тем, как распорядиться своими шестьюдесятью злотыми. К тому же надо было прислушиваться к телефонным звонкам. Вдруг со студии все-таки позвонят. Хотя отец прав, когда говорит о невезении. «Интеллигентным людям не должно везти», — как будто произнес кто-то голосом Цецилии. Пожалуй, заработанные деньги пока нужно просто отложить. Похоже, отец перестал ждать комету. Странно. Ведь именно сейчас это было бы для него избавлением.
Во дворе ничего заслуживающего внимания я не увидел. Отец Буйвола стенал над своей машиной, стоявшей на ободах в довольно глубоком снегу, Субчик, как каждый день, колотил футбольным мячом об стену, малыши лепили снежную бабу, которая быстро таяла. Я — безо всякого, честно говоря, интереса — вытащил из-под матраса дневник пани Зофьи и раскрыл его на последней странице, по краям разрисованной какими-то цветами и травами.
"Мы с Зютой пошли в театр (дальше что-то было старательно зачеркнуто). Сидели на очень хороших местах, потому что Зютин отец работает в муниципалитете. Мальчишки из тринадцатого лицея беспрерывно бросали в нас с балкона фантики от каких-то идиотских конфет. Наверно, Зюта их провоцировала своим кретинским хихиканьем, она все время хихикает, не удержалась даже, когда ей выдали аттестат, где было написано, что она остается на второй год.
И тут вдруг наступила эта минута, этот, наверно, самый важный в моей жизни момент. Переломный! Кто б мог подумать. Мне ни капельки не хотелось идти в театр. Тоска, не сравнить с кино или телевидением. Итак, пурпурный свет на занавесе погас, как будто оборвалась моя прежняя жизнь.
И я увидела на сцене Его. Никогда раньше я Его не видела, но сразу почувствовала укол в сердце и чуть не вскрикнула, но только схватила за руку Зюту, которая все не могла успокоиться и продолжала хихикать. Он заговорил звучным мужским голосом, откинув назад голову с длинными золотыми волосами. Сколько в этом было гордости, силы, решительности! А его партнерша, старая мымра, притворялась, что вовсе Его не слушает. Теперь, когда я знаю о Нем все, меня это нисколько не удивляет. Потому что она — Его жена. По словам Гражины, сущая ведьма. Весь театр ее ненавидит. А Гражина не сплетница. Ее дядя в этом театре декоратор. Так что Он, кажется, ужасно несчастлив (естественно, не Гражикин дядя).
Я купила Его пластинку. Стихи разных поэтов. Когда мне плохо, когда накатывает хандра, я ставлю пластинку и слушаю Его металлический голос, в котором отражается целая гамма глубоких чувств. И тогда мне кажется, что Он обращается только ко мне, одной-единственной, и ужасно хочется Его утешить, погладить Его волнистую шевелюру строптивого мальчишки. Я поймала себя на том, что вслух разговариваю сама с собой. А вчера ночью проснулась и ни с того ни с сего разревелась".
Открылась дверь. Я едва успел сунуть дневник обратно под матрас. На пороге стояла пани Зофья в своем дурацком платье длиной с мужскую жилетку. Лицо ее под пышным начесом было бледным, как у привидения.
— Ты, хам! — крикнула она. — Кто тебе разрешил рыться в моих вещах?
Объяснить, что я без злого умысла, что я прекрасно понимаю людские слабости и сочувствую ей, я не успел. Пани Зофья дала мне такого пинка, что я вылетел в коридор.
Дверь, вся потрескавшаяся от ее приступов бешенства, с громким стуком захлопнулась. А я, поднимаясь на ноги и потирая ушибленные места, с горечью подумал, что вот уже и пани Зофья перестает ждать комету.
На улице зажглись фонари. Снег почти совсем растаял. А тот инвалид, страшно дергаясь, опять куда-то побрел. Может, в аптеку за лекарством или к старым знакомым за помощью.
Мне вдруг пришло в голову, что вы фактически не знаете моего отца. Наверно, у вас сложилось впечатление, что он с утра до ночи сидит перед телевизором и ноет, жалуется на судьбу или читает нравоучения детям. В общем, ничем не примечательный, задерганный, усталый, немного занудный родитель.
А отец мой, если хотите знать, очень высокий, выше других по крайней мере на полголовы, и потому на улице его всегда видно издалека. Глаза у него такие, что я сразу понимаю, когда отец шутит, каким бы серьезным тоном он ни говорил. Губы немного странные, как будто блуждающие: то они под носом, то переползают вбок, на щеку. Но нельзя сказать, что это некрасиво, наоборот, весело и забавно. Когда рот перемещается на щеку, мама начинает смеяться и целует отца, так как это означает, что он сердится, хотя по-настоящему мой отец не сердится никогда. И вообще, все говорят, что отец у меня красивый, и восхищаются им. Даже Цецилия, которой никто и ничто не нравится.
Мой отец — человек универсальный. Кажется, перед войной он почти закончил консерваторию и был чемпионом Польши по плаванию, конечно среди юниоров. Ну, может, не чемпионом, но в спортивных газетах его фамилия упоминалась. Только потом, из-за этой войны, которую никто не может забыть, из-за этой страшной войны все пошло кувырком, и отец стал заниматься счетными машинами, к которым большой любви не питает.
Я сознательно говорю «отец», а не «папа», «папочка» или «папуля». Не люблю телячьих нежностей. Да и отец стесняется меня целовать и никогда не называет «зайчиком», «малышом» или «солнышком». Вообще делает вид, будто меня не замечает.
А ведь я все прекрасно помню. Помню, как он носил меня на закорках, как ночью смазывал фиолетовым лекарством десны, когда ко мне прицепилась какая-то гадость под названием молочница, как, когда меня сбила машина, не смог удержаться от слез, узнав, что все обошлось и ничего мне не будет. Я на удивление хорошо все помню. Хотите верьте, хотите нет, но я даже помню, как появился на свет, то есть родился. Скажу вам больше: мне кажется, что я существовал и до рождения и кое-что смутно запомнил. Но возможно, все это влияние Себастьяна.
Отец у меня очень нервный. Даже когда сидит перед телевизором, ерзает на стуле, будто кто-то его кусает. Ходит очень быстро, так быстро, что даже мама за ним не поспевает. Прочитывает все газеты, смотрит все футбольные матчи, вечно бежит куда-то, спешит на какие-то встречи, но я знаю: все это не от нечего делать. Что-то его гонит по жизни. Какая-то мысль, которую он ото всех скрывает, какое-то предчувствие, которым не решается с нами поделиться, какой-то однажды к нему прицепившийся страх.
Я люблю рисовать отца. Изображаю его в разных видах: то старинным рыцарем, то пиратом, то индейцем или даже космонавтом. Мои рисунки мама пришпиливает к стене. Отец даже не подозревает, что это он; мама, кажется, догадывается. Опять поднялся ледяной ветер. Он хозяйничал на балконе, теребя бельевые веревки, переворачивая цветочные горшки и разбрасывая старые игрушки. Заморозил капли дождя на стеклах, и их крохотные тени, точно пауки, целым скопом забегали по стене. А у меня из головы не шел тот инвалид. Какой-то смутный страх перед долгими мучениями отгонял сон, едва я закрывал глаза.
Но наконец я заснул, и мне приснился Терп. Мы стояли на песчаном холме, поросшем серебряной, острой как бритва травой, а обе девочки, Эва и та, в джинсах, уходили от нас в море, все дальше и дальше. Откуда-то набежали высоченные, с пенными шапками волны, девочки расцепили руки, мы бросились им на помощь, и вдруг все преобразилось. Но как, в какой момент, я не уловил. Может быть, одновременно мне снилось что-то еще — несущественное, обрывочное, неинтересное.
Теперь мы были в каком-то огромном явно заграничном городе. Сверкали неоновые рекламы, по широкой улице мчались автомобили с зажженными фарами. Встречные потоки огней сливались не то в бесконечный ковер, не то в двухцветное бело-красное знамя. А мы на все это смотрели немного сверху, вероятно с высокой террасы или с башни. «Мы должны раз и навсегда помириться, — говорил Терп. — Ты же мой единственный брат». Мне хотелось ему сказать, что никакого брата у меня нет, я прекрасно помню. Но он, видно, почувствовал, что я растерялся, и положил руку мне на плечо. «Знаешь, я искал тебя по всему свету. Но ты спрятался». — «Никуда я не прятался, просто пани Зофья запретила мне выходить из дома. Пани Зофья влюблена в актера, у которого жена — ведьма». — «Теперь все изменится. Мы всегда будем вместе». — «А Эвуня? Та девочка в белом?» — «А ее вообще никогда не было. Все придумал этот глупый пес. Доги — самые глупые из собак». — «Ты слишком поздно меня нашел. Я скоро умру. Мы больше никогда не увидимся». Терп засмеялся; лицо у него было не злое и совсем не чужое. «Я всегда буду там, где ты».
И тут мне опять показалось, что я слышу рокот морских волн. Но это кричали или жалобно пели люди, жители огромного города. Я посмотрел туда, куда смотрели они. Весь горизонт на западе был озарен то ли полярным сиянием, то ли гигантским заревом. Свет, призрачно мерцая, приближался к нам. «Астероид, комета, которую все ждут», — сказал я, и на этом сон кончился.
На дворе было еще серовато. Дом спал, только соседи с верхнего этажа уже топали над головой, переставляли мебель, что-то пилили, долбили стены. Я долго мучительно избавлялся от этого сна, вспоминая всю свою жизнь. И лишь звяканье бутылок, которые разносил молочник, меня успокоило.
Я, конечно, не верю в сны. То есть верю, — нельзя не верить, если они снятся почти каждую ночь. Я не верю в их значение и в тайны, которые в них якобы заключены. Про сны я прочитал десятка полтора толстых книг. И между нами, пока какой-нибудь умник не вздумал подслушивать: что ни говори, а концы с концами не сходятся. Где-то ведь я в своих снах бываю, в этом сомнений нет, но где? Откуда появляется Терп, какой путь проделывает и куда возвращается? Я же помню каждую его гримасу, каждую вспыхивающую в глазах искорку, каждую улыбку, которая пусть загадочная, пусть ни на что не похожая, но его и только его.
В дверь постучали. У меня забилось сердце: вот оно, продолжение моего странного приключения. Поспешно на себя что-то накинув, я, пока не проснулись домашние, выскочил в прихожую.
На пороге стоял Себастьян и страшно дрожал — не то от холода, не то от волнения.
— Билет у тебя, старик?
— У меня. А что?
— Быстро давай сюда. Я всю ночь не спал.
Я нашарил в кармане картонный прямоугольник. Себастьян буквально вырвал его у меня и стал разглядывать своими слезящимися, большими, как сливы, глазами. При этом он топтался на месте, норовя повернуться к тусклому свету, сочившемуся из окна.
— Ну конечно, — проговорил он сдавленным голосом. — Надо немедленно туда отправляться.
— Да ведь на билете ничего нет. Даже дата стерлась. Опять небось налакался валерьянки?
Дог посмотрел на меня умоляюще. Только теперь я заметил на его черной морде, вокруг слюнявых губ, клочки белых, а точнее, седых волос. Себастьян был уже не первой молодости.
— Не будем терять время, старик. Каждая минута дорога. А может быть, ты не хочешь?
— Знаешь, что я думаю, Себастьян?
— Что? — спросил он, нетерпеливо переступая с одной пары лап на другую.
— Что все это обман. На самом деле нету никакой зеленой долины и золотой усадьбы, нет ни Терпа, ни Эвуни.
— Да ты же сам там был.
— Кто его знает? Может, мне почудилось. Может, это какое-то внушение или гипноз. Может быть, я просто не по годам развитый впечатлительный мальчик с буйным воображением.
— Старик, я тебя хорошо знаю. И сознательно открыл тебе тайну, потому что изо всей этой ребятни у тебя единственного варят мозги. Я уже не молод. Рассказывать сказки — не мое хобби.
— Но стоит мне хорошенько подумать, и я понимаю: что-то тут не так. Учти, я ведь занимаюсь в кружке теоретической физики.
— Я же тебе объяснил, в чем вся штука. Когда-нибудь и другие до этого дойдут. Впрочем, я не настаиваю. Вольному воля.
Но говорил он как-то не очень уверенно и смотрел на меня собачьим взглядом, в чем не было бы ничего удивительного, если б собачьим взглядом смотрела обыкновенная собака. Поколебавшись, я сказал:
— О'кей, Себастьян. Вперед.
— Thank you, — коротко, с явным облегчением ответил он.
— Но куда бы нам спрятаться?
— Зачем прятаться? Жаль время терять. И здесь неплохо.
И уставился мне в глаза. Я все же немного на него злился, и, видно, что-то внутри меня противилось — я еще долго слышал шум ветра, стоны каких-то дверей, рычание первых автомобилей и приглушенный детский плач за стеной.
А там еще не кончился тот вечер. Небо было усыпано звездами; несметные их количества мерцали в синеватой черноте. Время от времени то одна, то другая скатывалась вниз и гасла над светлой полосой, изгрызенной неровной линией горизонта. Все мы, конечно, прекрасно знаем, что это метеориты, но приятнее считать, что звезды: ведь падающая звезда обещает исполнение желаний.
Ноги утопали в мокрой от обильной росы траве. По больному уху кто-то полз — жучок или букашка, но вначале мне показалось, что это кровь пульсирует в распухшем ухе. Вокруг оглушительно стрекотали сверчки; трудно было поверить, что это маленькие насекомые, а не мощный электронный ансамбль. Кто-то шел по газону; наверно, Себастьян, подумал я, но это был человек; он покашливал и что-то протяжно бормотал себе под нос или негромко напевал, а следовательно, мог быть только Константием, серебристым старцем, дожидающимся возвращения своего строптивого внука Винцуся.
— Быстро за мной, — взволнованно и глухо, точно со дна колодца, прорычал Себастьян.
И торопливо зашагал вперед по откуда-то известной ему дороге. Я бежал за ним; унизанные холодными капельками ветки хлестали меня по лицу. Вскоре мы остановились на краю обрыва. Я подумал, что Себастьян решил передохнуть. Но он настороженно осматривался, прислушивался, принюхивался, почти касаясь вывалившимся из пасти языком черной земли. Видно, мои глаза уже немного привыкли к темноте, потому что я убедился, что не такая уж она непроглядная и еще можно различить очертания отдельных деревьев, кустов и даже больших камней.
Невдалеке кто-то смеялся, кто-то кого-то негромко звал, булькала, точно под ударами весел, вода. В крутой стене глиняного обрыва, над которым мы стояли, чернели таинственные отверстия — ласточкины гнезда. Далеко внизу мерцала река; в это мерцание погружались и снова выныривали какие-то чудовища. Иногда мелькало светлое пятно человеческой руки, ноги или выпяченного зада. Я сразу, будто эта картина была откуда-то мне знакома, догадался, что пастухи купают в реке лошадей. А кричат и неестественно смеются они потому, что поблизости, в излучине, купаются девушки. Я даже разглядел их фигуры, потому что некоторые из скромности не сняли белых рубашек.
Себастьян вдруг залаял. Лаял он мрачно, громким басом, как обыкновенная цепная дворняга. И мне вдруг показалось, что это вовсе не мой пес-изобретатель, бывший путешественник с изысканными манерами, а кто-то чужой и дикий.
— Себастьян! — со страхом тихо позвал я. Он на минуту умолк и спросил с досадой:
— Чего тебе?
— Нет, ничего. Чудно здесь как-то.
Себастьян снова попытался залаять, но тщетно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Мы все сидели молча, только телевизор без устали тараторил о каких-то невероятных достижениях современного сельского хозяйства.
— Вот тебе, — вдруг глухо произнес отец. От их, то есть его и маминого, деланого оживления не осталось и следа. — Каждый в конце концов дожидается своего.
И опять замолчал. Мама собирала чашки.
— Охота жить пропадает, — сердито добавил он.
— Ей легко… Одна, детей нет, может в любой момент принять самое рискованное решение.
— Знаешь, у меня такое чувство, будто меня вытолкнули из жизни. Ты не представляешь, что со мной творится.
— Не думай об этом. Зачем раньше времени отчаиваться? Все проходит, и это недоброе время пройдет.
— Я уже боюсь встречать на улице знакомых. У всех какие-то планы, какие-то возможности, перспективы, а у меня что?
— Найдешь ты работу, увидишь. Может, даже лучше прежней.
— Нет, нет. Что-то в моей жизни сломалось. Не забывай, мы уже не молоды. Знаешь, меня теперь не оставляет мысль, что все хорошее позади, а впереди только наклонная плоскость.
— Потому что ты сидишь дома и ноешь. Сходи куда-нибудь, развейся, перестань об этом дуг мать.
Отец помолчал, и в этом его молчании было что-то странное, ожесточенное.
— Меня пугает жизнь, которую осталось прожить.
— Ох уж эти твои страхи!
— Нет, ты ничегошеньки не понимаешь! — с неожиданной злостью бросил отец. — Чего я в жизни добился? Разве я не старался? Недосыпал, недоедал… А что толку?
— Другим еще хуже. Сколько на свете одиноких несчастных людей. И живут как-то.
— Утешила, — фыркнул отец.
— Петр, — сказала мама. — Пойди к Зосеньке в комнату и выгляни во двор. Может, кто-нибудь из ребят гуляет. Вышел бы, подышал свежим воздухом.
А я все еще ломал голову над тем, как распорядиться своими шестьюдесятью злотыми. К тому же надо было прислушиваться к телефонным звонкам. Вдруг со студии все-таки позвонят. Хотя отец прав, когда говорит о невезении. «Интеллигентным людям не должно везти», — как будто произнес кто-то голосом Цецилии. Пожалуй, заработанные деньги пока нужно просто отложить. Похоже, отец перестал ждать комету. Странно. Ведь именно сейчас это было бы для него избавлением.
Во дворе ничего заслуживающего внимания я не увидел. Отец Буйвола стенал над своей машиной, стоявшей на ободах в довольно глубоком снегу, Субчик, как каждый день, колотил футбольным мячом об стену, малыши лепили снежную бабу, которая быстро таяла. Я — безо всякого, честно говоря, интереса — вытащил из-под матраса дневник пани Зофьи и раскрыл его на последней странице, по краям разрисованной какими-то цветами и травами.
"Мы с Зютой пошли в театр (дальше что-то было старательно зачеркнуто). Сидели на очень хороших местах, потому что Зютин отец работает в муниципалитете. Мальчишки из тринадцатого лицея беспрерывно бросали в нас с балкона фантики от каких-то идиотских конфет. Наверно, Зюта их провоцировала своим кретинским хихиканьем, она все время хихикает, не удержалась даже, когда ей выдали аттестат, где было написано, что она остается на второй год.
И тут вдруг наступила эта минута, этот, наверно, самый важный в моей жизни момент. Переломный! Кто б мог подумать. Мне ни капельки не хотелось идти в театр. Тоска, не сравнить с кино или телевидением. Итак, пурпурный свет на занавесе погас, как будто оборвалась моя прежняя жизнь.
И я увидела на сцене Его. Никогда раньше я Его не видела, но сразу почувствовала укол в сердце и чуть не вскрикнула, но только схватила за руку Зюту, которая все не могла успокоиться и продолжала хихикать. Он заговорил звучным мужским голосом, откинув назад голову с длинными золотыми волосами. Сколько в этом было гордости, силы, решительности! А его партнерша, старая мымра, притворялась, что вовсе Его не слушает. Теперь, когда я знаю о Нем все, меня это нисколько не удивляет. Потому что она — Его жена. По словам Гражины, сущая ведьма. Весь театр ее ненавидит. А Гражина не сплетница. Ее дядя в этом театре декоратор. Так что Он, кажется, ужасно несчастлив (естественно, не Гражикин дядя).
Я купила Его пластинку. Стихи разных поэтов. Когда мне плохо, когда накатывает хандра, я ставлю пластинку и слушаю Его металлический голос, в котором отражается целая гамма глубоких чувств. И тогда мне кажется, что Он обращается только ко мне, одной-единственной, и ужасно хочется Его утешить, погладить Его волнистую шевелюру строптивого мальчишки. Я поймала себя на том, что вслух разговариваю сама с собой. А вчера ночью проснулась и ни с того ни с сего разревелась".
Открылась дверь. Я едва успел сунуть дневник обратно под матрас. На пороге стояла пани Зофья в своем дурацком платье длиной с мужскую жилетку. Лицо ее под пышным начесом было бледным, как у привидения.
— Ты, хам! — крикнула она. — Кто тебе разрешил рыться в моих вещах?
Объяснить, что я без злого умысла, что я прекрасно понимаю людские слабости и сочувствую ей, я не успел. Пани Зофья дала мне такого пинка, что я вылетел в коридор.
Дверь, вся потрескавшаяся от ее приступов бешенства, с громким стуком захлопнулась. А я, поднимаясь на ноги и потирая ушибленные места, с горечью подумал, что вот уже и пани Зофья перестает ждать комету.
На улице зажглись фонари. Снег почти совсем растаял. А тот инвалид, страшно дергаясь, опять куда-то побрел. Может, в аптеку за лекарством или к старым знакомым за помощью.
Мне вдруг пришло в голову, что вы фактически не знаете моего отца. Наверно, у вас сложилось впечатление, что он с утра до ночи сидит перед телевизором и ноет, жалуется на судьбу или читает нравоучения детям. В общем, ничем не примечательный, задерганный, усталый, немного занудный родитель.
А отец мой, если хотите знать, очень высокий, выше других по крайней мере на полголовы, и потому на улице его всегда видно издалека. Глаза у него такие, что я сразу понимаю, когда отец шутит, каким бы серьезным тоном он ни говорил. Губы немного странные, как будто блуждающие: то они под носом, то переползают вбок, на щеку. Но нельзя сказать, что это некрасиво, наоборот, весело и забавно. Когда рот перемещается на щеку, мама начинает смеяться и целует отца, так как это означает, что он сердится, хотя по-настоящему мой отец не сердится никогда. И вообще, все говорят, что отец у меня красивый, и восхищаются им. Даже Цецилия, которой никто и ничто не нравится.
Мой отец — человек универсальный. Кажется, перед войной он почти закончил консерваторию и был чемпионом Польши по плаванию, конечно среди юниоров. Ну, может, не чемпионом, но в спортивных газетах его фамилия упоминалась. Только потом, из-за этой войны, которую никто не может забыть, из-за этой страшной войны все пошло кувырком, и отец стал заниматься счетными машинами, к которым большой любви не питает.
Я сознательно говорю «отец», а не «папа», «папочка» или «папуля». Не люблю телячьих нежностей. Да и отец стесняется меня целовать и никогда не называет «зайчиком», «малышом» или «солнышком». Вообще делает вид, будто меня не замечает.
А ведь я все прекрасно помню. Помню, как он носил меня на закорках, как ночью смазывал фиолетовым лекарством десны, когда ко мне прицепилась какая-то гадость под названием молочница, как, когда меня сбила машина, не смог удержаться от слез, узнав, что все обошлось и ничего мне не будет. Я на удивление хорошо все помню. Хотите верьте, хотите нет, но я даже помню, как появился на свет, то есть родился. Скажу вам больше: мне кажется, что я существовал и до рождения и кое-что смутно запомнил. Но возможно, все это влияние Себастьяна.
Отец у меня очень нервный. Даже когда сидит перед телевизором, ерзает на стуле, будто кто-то его кусает. Ходит очень быстро, так быстро, что даже мама за ним не поспевает. Прочитывает все газеты, смотрит все футбольные матчи, вечно бежит куда-то, спешит на какие-то встречи, но я знаю: все это не от нечего делать. Что-то его гонит по жизни. Какая-то мысль, которую он ото всех скрывает, какое-то предчувствие, которым не решается с нами поделиться, какой-то однажды к нему прицепившийся страх.
Я люблю рисовать отца. Изображаю его в разных видах: то старинным рыцарем, то пиратом, то индейцем или даже космонавтом. Мои рисунки мама пришпиливает к стене. Отец даже не подозревает, что это он; мама, кажется, догадывается. Опять поднялся ледяной ветер. Он хозяйничал на балконе, теребя бельевые веревки, переворачивая цветочные горшки и разбрасывая старые игрушки. Заморозил капли дождя на стеклах, и их крохотные тени, точно пауки, целым скопом забегали по стене. А у меня из головы не шел тот инвалид. Какой-то смутный страх перед долгими мучениями отгонял сон, едва я закрывал глаза.
Но наконец я заснул, и мне приснился Терп. Мы стояли на песчаном холме, поросшем серебряной, острой как бритва травой, а обе девочки, Эва и та, в джинсах, уходили от нас в море, все дальше и дальше. Откуда-то набежали высоченные, с пенными шапками волны, девочки расцепили руки, мы бросились им на помощь, и вдруг все преобразилось. Но как, в какой момент, я не уловил. Может быть, одновременно мне снилось что-то еще — несущественное, обрывочное, неинтересное.
Теперь мы были в каком-то огромном явно заграничном городе. Сверкали неоновые рекламы, по широкой улице мчались автомобили с зажженными фарами. Встречные потоки огней сливались не то в бесконечный ковер, не то в двухцветное бело-красное знамя. А мы на все это смотрели немного сверху, вероятно с высокой террасы или с башни. «Мы должны раз и навсегда помириться, — говорил Терп. — Ты же мой единственный брат». Мне хотелось ему сказать, что никакого брата у меня нет, я прекрасно помню. Но он, видно, почувствовал, что я растерялся, и положил руку мне на плечо. «Знаешь, я искал тебя по всему свету. Но ты спрятался». — «Никуда я не прятался, просто пани Зофья запретила мне выходить из дома. Пани Зофья влюблена в актера, у которого жена — ведьма». — «Теперь все изменится. Мы всегда будем вместе». — «А Эвуня? Та девочка в белом?» — «А ее вообще никогда не было. Все придумал этот глупый пес. Доги — самые глупые из собак». — «Ты слишком поздно меня нашел. Я скоро умру. Мы больше никогда не увидимся». Терп засмеялся; лицо у него было не злое и совсем не чужое. «Я всегда буду там, где ты».
И тут мне опять показалось, что я слышу рокот морских волн. Но это кричали или жалобно пели люди, жители огромного города. Я посмотрел туда, куда смотрели они. Весь горизонт на западе был озарен то ли полярным сиянием, то ли гигантским заревом. Свет, призрачно мерцая, приближался к нам. «Астероид, комета, которую все ждут», — сказал я, и на этом сон кончился.
На дворе было еще серовато. Дом спал, только соседи с верхнего этажа уже топали над головой, переставляли мебель, что-то пилили, долбили стены. Я долго мучительно избавлялся от этого сна, вспоминая всю свою жизнь. И лишь звяканье бутылок, которые разносил молочник, меня успокоило.
Я, конечно, не верю в сны. То есть верю, — нельзя не верить, если они снятся почти каждую ночь. Я не верю в их значение и в тайны, которые в них якобы заключены. Про сны я прочитал десятка полтора толстых книг. И между нами, пока какой-нибудь умник не вздумал подслушивать: что ни говори, а концы с концами не сходятся. Где-то ведь я в своих снах бываю, в этом сомнений нет, но где? Откуда появляется Терп, какой путь проделывает и куда возвращается? Я же помню каждую его гримасу, каждую вспыхивающую в глазах искорку, каждую улыбку, которая пусть загадочная, пусть ни на что не похожая, но его и только его.
В дверь постучали. У меня забилось сердце: вот оно, продолжение моего странного приключения. Поспешно на себя что-то накинув, я, пока не проснулись домашние, выскочил в прихожую.
На пороге стоял Себастьян и страшно дрожал — не то от холода, не то от волнения.
— Билет у тебя, старик?
— У меня. А что?
— Быстро давай сюда. Я всю ночь не спал.
Я нашарил в кармане картонный прямоугольник. Себастьян буквально вырвал его у меня и стал разглядывать своими слезящимися, большими, как сливы, глазами. При этом он топтался на месте, норовя повернуться к тусклому свету, сочившемуся из окна.
— Ну конечно, — проговорил он сдавленным голосом. — Надо немедленно туда отправляться.
— Да ведь на билете ничего нет. Даже дата стерлась. Опять небось налакался валерьянки?
Дог посмотрел на меня умоляюще. Только теперь я заметил на его черной морде, вокруг слюнявых губ, клочки белых, а точнее, седых волос. Себастьян был уже не первой молодости.
— Не будем терять время, старик. Каждая минута дорога. А может быть, ты не хочешь?
— Знаешь, что я думаю, Себастьян?
— Что? — спросил он, нетерпеливо переступая с одной пары лап на другую.
— Что все это обман. На самом деле нету никакой зеленой долины и золотой усадьбы, нет ни Терпа, ни Эвуни.
— Да ты же сам там был.
— Кто его знает? Может, мне почудилось. Может, это какое-то внушение или гипноз. Может быть, я просто не по годам развитый впечатлительный мальчик с буйным воображением.
— Старик, я тебя хорошо знаю. И сознательно открыл тебе тайну, потому что изо всей этой ребятни у тебя единственного варят мозги. Я уже не молод. Рассказывать сказки — не мое хобби.
— Но стоит мне хорошенько подумать, и я понимаю: что-то тут не так. Учти, я ведь занимаюсь в кружке теоретической физики.
— Я же тебе объяснил, в чем вся штука. Когда-нибудь и другие до этого дойдут. Впрочем, я не настаиваю. Вольному воля.
Но говорил он как-то не очень уверенно и смотрел на меня собачьим взглядом, в чем не было бы ничего удивительного, если б собачьим взглядом смотрела обыкновенная собака. Поколебавшись, я сказал:
— О'кей, Себастьян. Вперед.
— Thank you, — коротко, с явным облегчением ответил он.
— Но куда бы нам спрятаться?
— Зачем прятаться? Жаль время терять. И здесь неплохо.
И уставился мне в глаза. Я все же немного на него злился, и, видно, что-то внутри меня противилось — я еще долго слышал шум ветра, стоны каких-то дверей, рычание первых автомобилей и приглушенный детский плач за стеной.
А там еще не кончился тот вечер. Небо было усыпано звездами; несметные их количества мерцали в синеватой черноте. Время от времени то одна, то другая скатывалась вниз и гасла над светлой полосой, изгрызенной неровной линией горизонта. Все мы, конечно, прекрасно знаем, что это метеориты, но приятнее считать, что звезды: ведь падающая звезда обещает исполнение желаний.
Ноги утопали в мокрой от обильной росы траве. По больному уху кто-то полз — жучок или букашка, но вначале мне показалось, что это кровь пульсирует в распухшем ухе. Вокруг оглушительно стрекотали сверчки; трудно было поверить, что это маленькие насекомые, а не мощный электронный ансамбль. Кто-то шел по газону; наверно, Себастьян, подумал я, но это был человек; он покашливал и что-то протяжно бормотал себе под нос или негромко напевал, а следовательно, мог быть только Константием, серебристым старцем, дожидающимся возвращения своего строптивого внука Винцуся.
— Быстро за мной, — взволнованно и глухо, точно со дна колодца, прорычал Себастьян.
И торопливо зашагал вперед по откуда-то известной ему дороге. Я бежал за ним; унизанные холодными капельками ветки хлестали меня по лицу. Вскоре мы остановились на краю обрыва. Я подумал, что Себастьян решил передохнуть. Но он настороженно осматривался, прислушивался, принюхивался, почти касаясь вывалившимся из пасти языком черной земли. Видно, мои глаза уже немного привыкли к темноте, потому что я убедился, что не такая уж она непроглядная и еще можно различить очертания отдельных деревьев, кустов и даже больших камней.
Невдалеке кто-то смеялся, кто-то кого-то негромко звал, булькала, точно под ударами весел, вода. В крутой стене глиняного обрыва, над которым мы стояли, чернели таинственные отверстия — ласточкины гнезда. Далеко внизу мерцала река; в это мерцание погружались и снова выныривали какие-то чудовища. Иногда мелькало светлое пятно человеческой руки, ноги или выпяченного зада. Я сразу, будто эта картина была откуда-то мне знакома, догадался, что пастухи купают в реке лошадей. А кричат и неестественно смеются они потому, что поблизости, в излучине, купаются девушки. Я даже разглядел их фигуры, потому что некоторые из скромности не сняли белых рубашек.
Себастьян вдруг залаял. Лаял он мрачно, громким басом, как обыкновенная цепная дворняга. И мне вдруг показалось, что это вовсе не мой пес-изобретатель, бывший путешественник с изысканными манерами, а кто-то чужой и дикий.
— Себастьян! — со страхом тихо позвал я. Он на минуту умолк и спросил с досадой:
— Чего тебе?
— Нет, ничего. Чудно здесь как-то.
Себастьян снова попытался залаять, но тщетно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24