Моя жена – психолог, но и у нас есть свои проблемы. У всех проблемы. У президентов и бездомных бродяг. У фабрикантов и безработных. У дебилов и художников.
– Да, но я-то как раз думал, что у меня нет проблем, что они остались далеко позади. Однако эта девушка, эта молодая женщина, на первый взгляд чужая, наглая и неприятная, показалась мне откуда-то знакомой – точно явилась из моей юности, из другой эпохи с другими нравами, точно специально для меня переоделась. С некоторых пор я мало пью. Свое в жизни я уже выпил. И в тот вечер мне несколько раз предлагали рюмочку, но я отказывался и вдруг ни с того ни с сего под ее издевательским взглядом опрокинул целую стопку. Я знаю. Я все знаю. Мне доподлинно известно все, что касается нашего поведения: кажется, и обстоятельства исключительные, и ты поступаешь оригинально, как никто другой бы не поступил, а на самом деле тобой управляют всего лишь рефлексы, свойственные каждой особи нашего вида. Итак, я все знаю и могу даже предвидеть тупой автоматизм последующих жестов и шагов; короче, все это зная, я выпил вторую стопку, чтобы расслабиться и не ощущать банальности ситуации на этом банальном торжестве по случаю именин. Потом, мучительно стараясь соблюсти дурацкие правила так называемого хорошего тона, вступил с этой особой в беседу, вернее, в бескровный поединок, словесную баталию. Как все самцы рода человеческого, старался быть язвительным и чуть агрессивным, слегка развязным, а иногда даже остроумным. В душе я сам за собой наблюдал с ужасом, но несся вперед, готовый, впрочем, в нужный момент ретироваться. Еще четверть часика, говорил я себе, и слиняю. Подумаешь, какие-то пятнадцать минут, все равно к одиннадцати буду дома. До чего приятно наконец оказаться в собственной постели.
– Простите. – Корсак щелкнул клавишами. – Знаете, полгода назад у нас был такой случай: один литератор повесился, убедившись, что невольно совершил плагиат. Впрочем, обокрал он классика девятнадцатого века.
– А какое это имеет отношение к делу?
– Никакого. Просто вспомнилось. У нас при комиссариате есть небольшой театральный кружок. Хотим попробовать Шекспира. Пожалуй, у полиции больше всего прав ставить Шекспира. Продолжайте, я вас слушаю.
– Я бы выпил воды.
– Мне очень жаль, но у нас ремонт.
– Трудно в этом признаться, однако признаюсь: она произвела на меня впечатление. Показалась красивой, по-настоящему красивой. Она подавала себя с очаровательной нагловатой небрежностью. Да, как ни старомодно это звучит, лучше не скажешь. У нее были темные или казавшиеся темными при неярком свете волосы, фиалковые глаза и, простите за банальность, ослепительно белая, вернее, бледная кожа, какую можно сохранить, лишь заботливо пряча лицо от солнца под широкополой шляпой. Вообще-то таких девушек полно на американских, французских или польских приемах. Но она напомнила мне мою юность, а может быть, даже детство. В тех местах, откуда я родом, часто встречались темноволосые молодые женщины с бледными лицами и фиалковыми глазами. Потом они поехали в Сибирь или повыскакивали замуж за геройских партизан, вскоре спившихся, или невесть почему остались старыми девами. Вы очень похожи на одного актера. Знаете?
– Знаю.– Корсак снисходительно усмехнулся. – Мне об этом часто говорят.
Однажды в костеле даже попросили автограф. – Он быстро пригладил волосы на висках, на минуту забыв, что должен заикаться.
– Бюст у нее был вроде бы прикрыт, но уж лучше б она его совсем открыла.
Неловко рассказывать о таких вещах, я ведь уже немолод, но что было, то было, никуда не денешься. Я понимал, что смешон, сгорал от стыда и все же потащил ее танцевать. Вел себя, к своему ужасу, как сексуально озабоченный юнец, она делала вид, что удивлена, но не протестовала. Если б я мог все это отменить, перечеркнуть, уничтожить раз и навсегда. Итак, мы танцуем, я ей: детка, она мне: папик, – пошлость, жуткая пошлость, но между делом я, кажется, принял третью стопку, тормоза ослабли, я каким-то уголком сознания отмечал, что гости обалдело на нас пялятся, кто-то указывал на меня пальцем, какая-то барышня залилась смехом, а ведь я не хотел пить, у меня повышенная кислотность, это они пили, лакали, жрали водку, я же, если трезвый вижу бутылку, готов швырнуть ее об стену. Поверьте, я не виноват, правда, не виноват, на меня нахлынули воспоминания, Европа, да,
Центрально-Восточная Европа, войны, революции, душевные кризисы, стыд, отчаяние, унижения, недостойные поступки и благородные порывы. Я боролся с собой и все время, в каждом проблеске света, видел ее дерзко сощуренные глаза и презрительную улыбку – такие же глаза и такую улыбку до меня видели миллионы ополоумевших мужчин на берегах Вислы, Волги или Рейна.
Ничего не понимаю, голова болит, знобит.
– Простите, вы живете один?
– Нет, конечно. Я женат. Жена уехала. Перед отъездом сказала: знаешь, у меня предчувствие. Матерь Божья, хоть в петлю полезай. В Польше есть смертная казнь?
– Может быть, вы устали?
– Ах, не имеет значения. Поскорей бы все кончилось. Позор. Что на меня накатило. Но мне казалось, я куда-то возвращаюсь. В другое измерение. В залитое нежным светом пространство, будто во сне, который снится раз в десять лет. Сколько раз я наблюдал за своими приятелями, увязавшими в точно такой же трясине праздника. Теперь меня мучает совесть, но вчера я пустился во все тяжкие. Пан комиссар, похожий на киногероя, я не эротоман.
За каждой сукой, как пес, не гоняюсь. У меня нет комплексов, я умею управлять своими эмоциями, влечениями, порывами. Любовью занимаюсь в меру.
Чтобы скрасить идиотское существование.
– А что с ней, с покойницей? – вдруг спросил Корсак.
– С покойницей? – остолбенел я.
– Да. Вскоре у нас будут ее анкетные данные.
– Анкетные данные, – повторил я и умолк. Меня трясло. С минуту я, дрожа, глядел на крутящиеся магнитофонные бобины. Что я тут делаю. Куда меня занесло. И каким ветром занесло. Меня, всегда так осторожно шагавшего по жизни. Осторожно. А война, а интеллектуальные и моральные срывы, а весь этот житейский хлам. В нескольких сотнях метров отсюда мой дом, моя повседневность, моя скрипучая кропать. Какая сила вырвала меня из моего угасающею существования.
– Может, хотите отдохнуть? Вам полагается ужин, – вероятно, мы вас задержим.
Я даже не обратил внимания на последние слова, хотя они давали повод для размышлений.
– Я не голоден. Кажется, у меня жар. Меня саданули дубиной по башке.
Дубиной с острыми кремневыми шипами. – Я прикоснулся пальцем ко лбу и почувствовал омерзительную корку засохшей раны. – Мне показалось, что я ее люблю. Я готов был не раздумывая на ней жениться. Осыпать купленными в кредит бриллиантами – и сам умилялся своему великодушию, презрению к мещанским нормам, презрению свободного человека, управляющего собой и своей судьбой. Она убегала от меня, я натыкался на каких-то смущенных барышень, но вскоре она находилась, какие-то мужчины деликатно выходили из комнаты, я пытался ее облапить, но она была уже у открытого окна и с риском для жизни высовывалась наружу, я спасал ее, шутливо, без особого пыла шептал нежные слова, где-то хлопали двери, кряхтя поднимался лифт, гости начали расходиться, глаза ее уже затуманились, пусти, говорила она, пусти, не сейчас, нельзя, не нужно, потом кто-то подталкивал меня к двери, спасибо, было очень приятно, пока, до свидания. Боже, теперь начнется самое страшное.
– Здесь можете не стесняться, – шепнул Корсак.– У нас тут только грехи. Мы привычные.
– Могу я подойти к окну?
– Конечно. Пожалуйста.
Я подошел к ржавой решетке. В оконном стекле с застывшими пузырьками воздуха смутно отражалась комната. Комиссар тоже поднялся из-за стола.
Проделал какие-то странные упражнения, что-то вроде гимнастики для расслабления мышц. Потом стал корчить рожи, то складывая в трубочку, то резко растягивая губы, словно поправлял вставную челюсть или пытался проглотить рыбью кость.
В доме напротив тоже шел ремонт. Замызганные известкой рабочие потрошили нутро первого этажа, оборудуя помещение для будущего бутика. У меня, наверное, сотрясение мозга, подумал я. При каждом движении тошнит. Хоть бы обошлось небольшим сотрясением. Где-то за кулисами того, что я видел, под покровом позднего вечера белело или желтело вытянувшееся на кушетке, странно уменьшенное наготой тело незнакомой девушки, которая назвалась немодным и нездешним именем Вера.
Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями. Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне – в детстве, во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.
Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных. Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд. Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец, коли уж пробил час.
Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул, призывая продолжать, и этим ограничился.
– Понимаете, пан комиссар, понимаете… Я никогда не был тряпкой – из породы тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно задают вопросы.
Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.
– Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.
Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой, давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:
– Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.
– Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала: пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного. В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться, а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди – огромные и горячие, как мне показалось.
Меня трясло от холода, от сырости и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее, а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел, только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент, кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир. Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню. Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.
Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона и сказал:
– Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины около уха – это что?
– Царапины? – повторил я, ощупывая шею за ухом.– Видно, покалечился, когда падал с лестницы.
– Похоже на следы ногтей.
– Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.
Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую поросль на висках.
– Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.
– Вскрытие? – прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.
– Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а завтра видно будет.
– Как это? Я не могу вернуться домой?
– Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно будет.
Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.
Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких, просто омерзительных последствий. Проклятые именины.
Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио.
Пробегавший мимо молодой человек крикнул Корсаку:
– Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.
Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво уставился на заляпанный известкой пол.
– Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
– Нет. Ничего. Хотя… не знаю. Может, когда-нибудь слышал.
Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, – мне почему-то показалось, что я вру.
Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли две узкие койки, посередине – стол и два вполне приличных стула. А на столе я увидел стакан недопитого чая.
– Надеюсь, вас это устроит, – сказал Корсак. – Отдыхайте.
И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось. Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую идиотскую историю.
Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых, как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка
– Угощайся, – едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. – Я тебя давно поджидаю. Это ты убил женщину?
– Я? Нет. Я никого не убивал.
– Ну конечно. Уточним позже,– рассмеялся он, слезая с койки. На нем был изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные, необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов. Даже носки смахивали на портянки.
Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с невидимыми зрачками да узкая полоска лба.
– Я всем говорю «ты». Такая у меня привычка. А ко мне можешь обращаться:
«пан президент». Потом объясню почему.
– Хорошо, с удовольствием. Но мне бы лечь, я едва живой.
– Тогда выпей чайку и в постельку. Тебе тоже назначили психиатрическую экспертизу?
– Не знаю. Меня только что привезли. Голова ужасно гудит.
– Со мной можешь откровенно. Я – фигура общественная.
Когда он говорил, во рту у него, почему-то напоминавшем вокзальный сортир, происходили какие-то пугающие процессы. Два почерневших верхних зуба странным образом двигались сами по себе, не совпадая с движением губ.
Внутри темной пасти что-то клубилось, клокотало, зловеще поблескивало. Тем не менее эта волосатая образина чем-то смахивала на сказочное доброе чудовище.
– У меня ощущение, будто жизнь кончена. Президент беззвучно рассмеялся. Во рту его что-то перекатывалось, лопались какие-то пузырьки, губы червяками расползлись по лицу. Мне расхотелось пить. Я отставил стакан с холодным чаем и плюхнулся на койку.
– А ты знаешь, – прохрипел наконец президент, – ты знаешь, чтобы наша планета в ее нынешнем виде могла с грехом пополам существовать, следовало бы каждые сутки отправлять в другую галактику по меньшей мере сто тысяч человек?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Да, но я-то как раз думал, что у меня нет проблем, что они остались далеко позади. Однако эта девушка, эта молодая женщина, на первый взгляд чужая, наглая и неприятная, показалась мне откуда-то знакомой – точно явилась из моей юности, из другой эпохи с другими нравами, точно специально для меня переоделась. С некоторых пор я мало пью. Свое в жизни я уже выпил. И в тот вечер мне несколько раз предлагали рюмочку, но я отказывался и вдруг ни с того ни с сего под ее издевательским взглядом опрокинул целую стопку. Я знаю. Я все знаю. Мне доподлинно известно все, что касается нашего поведения: кажется, и обстоятельства исключительные, и ты поступаешь оригинально, как никто другой бы не поступил, а на самом деле тобой управляют всего лишь рефлексы, свойственные каждой особи нашего вида. Итак, я все знаю и могу даже предвидеть тупой автоматизм последующих жестов и шагов; короче, все это зная, я выпил вторую стопку, чтобы расслабиться и не ощущать банальности ситуации на этом банальном торжестве по случаю именин. Потом, мучительно стараясь соблюсти дурацкие правила так называемого хорошего тона, вступил с этой особой в беседу, вернее, в бескровный поединок, словесную баталию. Как все самцы рода человеческого, старался быть язвительным и чуть агрессивным, слегка развязным, а иногда даже остроумным. В душе я сам за собой наблюдал с ужасом, но несся вперед, готовый, впрочем, в нужный момент ретироваться. Еще четверть часика, говорил я себе, и слиняю. Подумаешь, какие-то пятнадцать минут, все равно к одиннадцати буду дома. До чего приятно наконец оказаться в собственной постели.
– Простите. – Корсак щелкнул клавишами. – Знаете, полгода назад у нас был такой случай: один литератор повесился, убедившись, что невольно совершил плагиат. Впрочем, обокрал он классика девятнадцатого века.
– А какое это имеет отношение к делу?
– Никакого. Просто вспомнилось. У нас при комиссариате есть небольшой театральный кружок. Хотим попробовать Шекспира. Пожалуй, у полиции больше всего прав ставить Шекспира. Продолжайте, я вас слушаю.
– Я бы выпил воды.
– Мне очень жаль, но у нас ремонт.
– Трудно в этом признаться, однако признаюсь: она произвела на меня впечатление. Показалась красивой, по-настоящему красивой. Она подавала себя с очаровательной нагловатой небрежностью. Да, как ни старомодно это звучит, лучше не скажешь. У нее были темные или казавшиеся темными при неярком свете волосы, фиалковые глаза и, простите за банальность, ослепительно белая, вернее, бледная кожа, какую можно сохранить, лишь заботливо пряча лицо от солнца под широкополой шляпой. Вообще-то таких девушек полно на американских, французских или польских приемах. Но она напомнила мне мою юность, а может быть, даже детство. В тех местах, откуда я родом, часто встречались темноволосые молодые женщины с бледными лицами и фиалковыми глазами. Потом они поехали в Сибирь или повыскакивали замуж за геройских партизан, вскоре спившихся, или невесть почему остались старыми девами. Вы очень похожи на одного актера. Знаете?
– Знаю.– Корсак снисходительно усмехнулся. – Мне об этом часто говорят.
Однажды в костеле даже попросили автограф. – Он быстро пригладил волосы на висках, на минуту забыв, что должен заикаться.
– Бюст у нее был вроде бы прикрыт, но уж лучше б она его совсем открыла.
Неловко рассказывать о таких вещах, я ведь уже немолод, но что было, то было, никуда не денешься. Я понимал, что смешон, сгорал от стыда и все же потащил ее танцевать. Вел себя, к своему ужасу, как сексуально озабоченный юнец, она делала вид, что удивлена, но не протестовала. Если б я мог все это отменить, перечеркнуть, уничтожить раз и навсегда. Итак, мы танцуем, я ей: детка, она мне: папик, – пошлость, жуткая пошлость, но между делом я, кажется, принял третью стопку, тормоза ослабли, я каким-то уголком сознания отмечал, что гости обалдело на нас пялятся, кто-то указывал на меня пальцем, какая-то барышня залилась смехом, а ведь я не хотел пить, у меня повышенная кислотность, это они пили, лакали, жрали водку, я же, если трезвый вижу бутылку, готов швырнуть ее об стену. Поверьте, я не виноват, правда, не виноват, на меня нахлынули воспоминания, Европа, да,
Центрально-Восточная Европа, войны, революции, душевные кризисы, стыд, отчаяние, унижения, недостойные поступки и благородные порывы. Я боролся с собой и все время, в каждом проблеске света, видел ее дерзко сощуренные глаза и презрительную улыбку – такие же глаза и такую улыбку до меня видели миллионы ополоумевших мужчин на берегах Вислы, Волги или Рейна.
Ничего не понимаю, голова болит, знобит.
– Простите, вы живете один?
– Нет, конечно. Я женат. Жена уехала. Перед отъездом сказала: знаешь, у меня предчувствие. Матерь Божья, хоть в петлю полезай. В Польше есть смертная казнь?
– Может быть, вы устали?
– Ах, не имеет значения. Поскорей бы все кончилось. Позор. Что на меня накатило. Но мне казалось, я куда-то возвращаюсь. В другое измерение. В залитое нежным светом пространство, будто во сне, который снится раз в десять лет. Сколько раз я наблюдал за своими приятелями, увязавшими в точно такой же трясине праздника. Теперь меня мучает совесть, но вчера я пустился во все тяжкие. Пан комиссар, похожий на киногероя, я не эротоман.
За каждой сукой, как пес, не гоняюсь. У меня нет комплексов, я умею управлять своими эмоциями, влечениями, порывами. Любовью занимаюсь в меру.
Чтобы скрасить идиотское существование.
– А что с ней, с покойницей? – вдруг спросил Корсак.
– С покойницей? – остолбенел я.
– Да. Вскоре у нас будут ее анкетные данные.
– Анкетные данные, – повторил я и умолк. Меня трясло. С минуту я, дрожа, глядел на крутящиеся магнитофонные бобины. Что я тут делаю. Куда меня занесло. И каким ветром занесло. Меня, всегда так осторожно шагавшего по жизни. Осторожно. А война, а интеллектуальные и моральные срывы, а весь этот житейский хлам. В нескольких сотнях метров отсюда мой дом, моя повседневность, моя скрипучая кропать. Какая сила вырвала меня из моего угасающею существования.
– Может, хотите отдохнуть? Вам полагается ужин, – вероятно, мы вас задержим.
Я даже не обратил внимания на последние слова, хотя они давали повод для размышлений.
– Я не голоден. Кажется, у меня жар. Меня саданули дубиной по башке.
Дубиной с острыми кремневыми шипами. – Я прикоснулся пальцем ко лбу и почувствовал омерзительную корку засохшей раны. – Мне показалось, что я ее люблю. Я готов был не раздумывая на ней жениться. Осыпать купленными в кредит бриллиантами – и сам умилялся своему великодушию, презрению к мещанским нормам, презрению свободного человека, управляющего собой и своей судьбой. Она убегала от меня, я натыкался на каких-то смущенных барышень, но вскоре она находилась, какие-то мужчины деликатно выходили из комнаты, я пытался ее облапить, но она была уже у открытого окна и с риском для жизни высовывалась наружу, я спасал ее, шутливо, без особого пыла шептал нежные слова, где-то хлопали двери, кряхтя поднимался лифт, гости начали расходиться, глаза ее уже затуманились, пусти, говорила она, пусти, не сейчас, нельзя, не нужно, потом кто-то подталкивал меня к двери, спасибо, было очень приятно, пока, до свидания. Боже, теперь начнется самое страшное.
– Здесь можете не стесняться, – шепнул Корсак.– У нас тут только грехи. Мы привычные.
– Могу я подойти к окну?
– Конечно. Пожалуйста.
Я подошел к ржавой решетке. В оконном стекле с застывшими пузырьками воздуха смутно отражалась комната. Комиссар тоже поднялся из-за стола.
Проделал какие-то странные упражнения, что-то вроде гимнастики для расслабления мышц. Потом стал корчить рожи, то складывая в трубочку, то резко растягивая губы, словно поправлял вставную челюсть или пытался проглотить рыбью кость.
В доме напротив тоже шел ремонт. Замызганные известкой рабочие потрошили нутро первого этажа, оборудуя помещение для будущего бутика. У меня, наверное, сотрясение мозга, подумал я. При каждом движении тошнит. Хоть бы обошлось небольшим сотрясением. Где-то за кулисами того, что я видел, под покровом позднего вечера белело или желтело вытянувшееся на кушетке, странно уменьшенное наготой тело незнакомой девушки, которая назвалась немодным и нездешним именем Вера.
Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями. Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне – в детстве, во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.
Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных. Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд. Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец, коли уж пробил час.
Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул, призывая продолжать, и этим ограничился.
– Понимаете, пан комиссар, понимаете… Я никогда не был тряпкой – из породы тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно задают вопросы.
Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.
– Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.
Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой, давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:
– Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.
– Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала: пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного. В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться, а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди – огромные и горячие, как мне показалось.
Меня трясло от холода, от сырости и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее, а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел, только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент, кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир. Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню. Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.
Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона и сказал:
– Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины около уха – это что?
– Царапины? – повторил я, ощупывая шею за ухом.– Видно, покалечился, когда падал с лестницы.
– Похоже на следы ногтей.
– Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.
Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую поросль на висках.
– Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.
– Вскрытие? – прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.
– Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а завтра видно будет.
– Как это? Я не могу вернуться домой?
– Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно будет.
Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.
Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких, просто омерзительных последствий. Проклятые именины.
Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио.
Пробегавший мимо молодой человек крикнул Корсаку:
– Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.
Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво уставился на заляпанный известкой пол.
– Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
– Нет. Ничего. Хотя… не знаю. Может, когда-нибудь слышал.
Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, – мне почему-то показалось, что я вру.
Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли две узкие койки, посередине – стол и два вполне приличных стула. А на столе я увидел стакан недопитого чая.
– Надеюсь, вас это устроит, – сказал Корсак. – Отдыхайте.
И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось. Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую идиотскую историю.
Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых, как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка
– Угощайся, – едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. – Я тебя давно поджидаю. Это ты убил женщину?
– Я? Нет. Я никого не убивал.
– Ну конечно. Уточним позже,– рассмеялся он, слезая с койки. На нем был изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные, необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов. Даже носки смахивали на портянки.
Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с невидимыми зрачками да узкая полоска лба.
– Я всем говорю «ты». Такая у меня привычка. А ко мне можешь обращаться:
«пан президент». Потом объясню почему.
– Хорошо, с удовольствием. Но мне бы лечь, я едва живой.
– Тогда выпей чайку и в постельку. Тебе тоже назначили психиатрическую экспертизу?
– Не знаю. Меня только что привезли. Голова ужасно гудит.
– Со мной можешь откровенно. Я – фигура общественная.
Когда он говорил, во рту у него, почему-то напоминавшем вокзальный сортир, происходили какие-то пугающие процессы. Два почерневших верхних зуба странным образом двигались сами по себе, не совпадая с движением губ.
Внутри темной пасти что-то клубилось, клокотало, зловеще поблескивало. Тем не менее эта волосатая образина чем-то смахивала на сказочное доброе чудовище.
– У меня ощущение, будто жизнь кончена. Президент беззвучно рассмеялся. Во рту его что-то перекатывалось, лопались какие-то пузырьки, губы червяками расползлись по лицу. Мне расхотелось пить. Я отставил стакан с холодным чаем и плюхнулся на койку.
– А ты знаешь, – прохрипел наконец президент, – ты знаешь, чтобы наша планета в ее нынешнем виде могла с грехом пополам существовать, следовало бы каждые сутки отправлять в другую галактику по меньшей мере сто тысяч человек?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17