А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С соседней площади доносилось мегафонное эхо маломощного митинга оппозиции. Усевшись прямо на земле, толстухи мексиканки жарили в масле тортильяс и какие-то коренья.
Посреди площади играл в беседке оркестр. Мне это напомнило вечера в уютной, семейной, провинциальной Европе — такой я еще ее застал и такой успел позабыть. Воспоминание мое было нечетким, словно trompe l’oeil, и чем пристальнее я вглядывался, тем дальше оно отодвигалось. Расстояние между нами во времени и пространстве росло и росло...
По-индейски невозмутимые музыканты в черных костюмах, при галстуках, играли для пестрой бесцеремонной толпы туристов, обитателей вечного лета; для стариков и старух — молодящихся, сверкающих вставными челюстями; для сутулых девиц и парней — отрешенные от бытия земного, будто в предчувствии седины на светлых бородах и кудрях, в грубых робах, с переметной сумой на плече, они казались аллегориями зимы со старинных календарей.
— Неужели настал конец времени, неужели солнцу надоело вставать по утрам, неужели без жертв умирает от истощения Хронос, неужели зима и лето, эпоха с эпохой — все перепуталось?..
— Может быть, гибель времени касается только нас, — отозвалась Оливия. — Мы тоже поедаем друг друга, но делаем вид, что этого не знаем и не обращаем внимания на вкус...
— Ты хочешь сказать, для них... У них здесь обостренный вкус именно потому, что они знают... И раньше тоже поедали...
— Совсем как мы сейчас... Только нам вроде бы невдомек. В отличие от них у нас не хватает духу широко раскрыть глаза. А они не делали тайны. Пожалуйста: ужасное рядом. И съедали все до последней косточки. Вот откуда пряности...
— Чтобы прятать тот вкус? — вспоминаю я Салустьяно.
— Да может, его и нельзя, не надо было прятать. Ведь тогда ешь вроде бы не то, что на самом деле. Нет, у приправ другая задача — оттенить, выделить его, если хочешь — уважить...
После этих слов мне опять, как тогда, в джипе, захотелось увидеть ее зубы. Между губ высунулся и тут же скрылся влажный от слюны язык, словно в предвкушении чего-то лакомого Оливия облизнулась. Я догадался: она обдумывала меню ужина.
Ресторан мы обнаружили среди приземистых домиков с изогнутыми чугунными решетками на окнах. Меню предложило нам для начало сопа де камаронес , розовый суп из раков, который подали в стеклянных чашках ручной работы; чудовищно пикантный сорт перчика оказался абсолютно для нас новым, возможно, это были знаменитые чилес халапеньос . Потом — кабрито , жаркое из козленка; каждый кусочек таил в себе загадку: захрустит поджаристой корочкой или растает во рту?
— Не нравится? — спросила Оливия.
Как обычно, от нее ничего не ускользает, хотя, казалось бы, всецело поглощена очередным блюдом. А я, заглядевшись на нее, действительно задумался. Какие ощущения испытал бы я, вонзись ее зубы в мою плоть? Я представил: ее язык приподнимается, прижимает меня к небу, обволакивает слюной, подталкивает под резцы. С одной стороны, вот он я, сижу напротив нее, с другой же — часть меня, а может, я целиком — у нее во рту, и она меня жует, разрывая и перемалывая мои ткани. Я, однако, не совсем пассивен. Все время, что она меня жует, я тоже действую на нее: вызываю на сосочках ее языка такие сильные ощущения, что они расходятся волнами по всему телу; я причастен к сокращению каждой из ее мышц. Между нами — полное взаимопонимание. Оно нас себе подчиняет и пронзает до самого сердца.
Все стало на свои места — для меня, для нас обоих. Мы сосредоточенно съели нежнейший салат из отварных листочков опунции с чесноком, кориандром и перцем, заправленный оливковым маслом и винным уксусом (энсалада де нопалитос ), следом — пышно-розовый десерт из магуэя (разновидность агавы), все это — в сопровождении графинчика текила кон сангрита , а в довершение удовольствия — кофе с корицей.
Но оказалось, что подобное взаимодействие между нами — исключительно гастрономическое, единственной формой существования признающее совместное поедание пищи и отвечающее, как мне рисовалось в воображении, самым сокровенным желаниям Оливии, — нисколько ее не устраивало. Гнев излился на меня тут же, за столом.
— И все-таки ты зануда! — возобновила она обычные нападки на меня за необщительность и привычку перекладывать на нее заботу о поддержании беседы. Критический дух всегда просыпался в ней, когда мы сидели в ресторане вдвоем. Обвинительное заключение состояло, как правило, из нескольких пунктов, и под каждым я готов был подписаться. Но основу нашего семейного сосуществования я усматривал именно в том, в чем она меня обвиняла. Оливия гораздо быстрее, чем я воспринимала, оценивала и классифицировала информацию, поэтому отношения с миром я строил опосредованно — через нее.
— Вечно ты занят своими мыслями! Ничто никогда тебя не взволнует! Шагу ради ближнего не ступишь! Ну хоть восхититься ты чем-нибудь можешь? Нет — скорее чужой восторг погасишь! Безучастный ты, неприветливый... — однако на этот раз к традиционному перечню моих недостатков добавился еще один, совершенно неожиданный, точнее, открывшийся с неожиданной стороны: — Пресный какой-то!..
Вот оно что, подумал я, пресный! Потому-то, чтобы вкушать меня с удовольствием, ей и понадобилась изощренная до дерзости мексиканская кухня.
Жгучие приправы оказались великолепным дополнением к моему вкусу. Более того, они оказались мощным усилителем и заставили мой вкус звучать на полную громкость.
— Допустим, я пресный, — запротестовал я. — Но ведь вкусовая гамма есть не только у перца. Существуют и другие вкусы, более сдержанные, но не менее благородные. Надо понимать в них толк!
— Кулинарное искусство состоит в умении подчеркнуть один вкус с помощью другого, — парировала Оливия. — Но если безвкусен исходный материал, как прикажешь выделить то, чего нет?!
Назавтра Салустьяно Веласко пожелал самолично отвезти нас к месту девственных, пока не облюбованных туристами раскопок.
Над землей чуть возвышалось каменное изваяние в характерной позе. На него мы обратили внимание еще в первые дни археологического паломничества по Мексике. Чак-моол — полулежащий на земле человек, напоминающий об этрусских надгробиях, с большим каменным блюдом на животе... Он казался добродушным, неотесанным малым, хотя именно на это блюдо возлагали жертву человеческого сердца.
— А что значит «божественный посланец»? — припоминаю я фразу из какого-то путеводителя. — Тот, кого за приношением посылали боги, или гонец, которого отправляли к богам люди?
— Трудно сказать... — тянет Салустьяно с тем отстраненным видом, который напускает на себя, если сталкивается с неразрешимой проблемой; в это время, должно быть, он консультируется со своим внутренним голосом — справочником по ведомой ему одному науке. — Возможно, это лежит на алтаре жертва и сама преподносит свои внутренности богам. Или же позу жертвы принял тот, кто ее приносит, ибо знает: завтра его черед. Да, человеческое жертвоприношение немыслимо без эдакой «взаимозаменяемости». Каждый потенциально и жертва и жертвователь, а жертва готова лечь под нож только потому, что сама прежде брала кого-то в плен и отправляла на алтарь.
— Следовательно, их едят постольку, поскольку они тоже ели людей? — подхватываю я, но Салустьяно уже рассуждает о змее — символе бесконечности жизни и космоса...
Теперь-то я понял все! Думая, что меня поедает Оливия, я глубоко заблуждался. Это я должен был поедать ее — что я и делал (причем всегда!). Самое вкусное мясо у того, кто питается человечиной. Только с жадностью поедая Оливию, я перестану казаться ей пресным.
С этим намерением я садился ужинать в тот вечер. «Что-нибудь случилось? — поинтересовалась Оливия. — Ты странный сегодня...» По обыкновению, она все замечала. Нам подали гордитас пелъискадас кон мантека — дословно: «жирненькие пончики в масле». Я готовился наброситься на эти пончики, страстно пережевать каждый кусочек, высосать из них, как вампир, все жизненные соки до последней капли и насладиться наконец Оливиевым благовкусием. Но вдруг почувствовал, что к тройственному союзу «я — пончики — Оливия» примешивается еще один, четвертый компонент, претендующий к тому же на главенство, — название пончиков! Гордитас пелъискадас кон мантека ! Я смаковал его, впитывал, обладал им! Колдовское очарование слов не отпустило меня и после ужина, уже ночью, когда мы поднялись к себе в номер. Впервые за время путешествия по Мексике прежнее заклятие спало с нас, и мы вновь, как в лучшие времена, пережили минуты сладостного вдохновения.
Наутро мы обнаружили, что сидим оба в позе чак-моолов, с такими же, как у каменных истуканов, бесстрастными лицами, и держим на коленях подносы с безымянным гостиничным завтраком. Чтобы хоть как-то расцветить его, мы заказали фрукты — манго, папайа, чиримойа, гуайава , — в их сладкой мякоти неуловимо присутствуют кислинка и терпковатость.
Наше путешествие проходило теперь по землям майя. В Паленке храмы стоят посреди буйной тропической сельвы, в окружении густых зеленых исполинов — многоствольных фикусов, похожих на гигантские корневища, лиловолистных макули , агуакате в живой мантии из лиан. Вот во время спуска по крутой лестнице Храма Надписей у меня и закружилась голова. Оливия лестницы никогда не жаловала и со мной не пошла, а осталась внизу, затерявшись в толчее шумливых туристов, в суете красок и звуков — их то и дело выплевывали открытые экскурсионные автобусы на крохотный пятачок между храмами. Я один карабкался на Храм Солнца к барельефу Солнца-Ягуара, на Храм Креста к барельефу кецаля (колибри), а потом и на Храм Надписей, Храм Надписей — это не только вверх (а затем, естественно, вниз) по монументальной лестнице, это еще и вниз (а затем, следовательно, вверх) по темной лесенке. Она ведет в подземный склеп, где стоит саркофаг верховного жреца (за несколько дней до того я безо всякой суеты осмотрел его изумительное факсимиле в Антропологическом музее Мехико). На каменной плите усыпальницы вырезан сложнейший рисунок: верховный жрец приводит в действие некую фантастическую машину, как мы бы теперь сказали — космический аппарат. На самом же деле там показано нисхождение тела в подземное царство с последующим возрождением в растительном мире.
Я сошел по темной лесенке и вновь поднялся к лучам солнца-ягуара, к зеленому морю листвы. Мир опрокинулся, обсидиановый кинжал верховного жреца распорол мне грудь, и я полетел вверх тормашками в дикие заросли зевак с кинокамерами, в чужеродных сомбреро. По бесчисленным капиллярам вместе с кровью и хлорофиллом растекалась солнечная энергия. Я жил и умирал одновременно — во всех тканях, что мы жуем и перевариваем, и во всех тканях, что наполняются солнцем, когда мы жуем и перевариваем.
Оливия дожидалась меня в ресторане под соломенным навесом на берегу реки. Наши челюсти начали медленно и слаженно двигаться, наши взгляды пересеклись и застыли. Так, прежде чем поглотить друг друга, в судорожном оцепенении замирают две змеи; и было ясно: мы тоже, в свою очередь, добыча прожорливого змия, расщепляющего и усвояющего всех и вся в процессе непрерывного пищеварения, и этот поголовный каннибализм осеняет собой всякую любовную связь и стирает всякую грань между нашими телами и сопа де фрихолес, хуасинанго ала веракрусана, энчиладас ...
Царь-слухач
Un re in ascolto
Скипетр полагается держать в правой руке, в строго вертикальном положении. Класть его куда-нибудь опасно. Собственно говоря, — некуда: ни тумбочки, ни полочки, ни этажерки возле трона нет. Стакан, пепельницу или, допустим, телефон ставить просто некуда. Трон отделен от всего на свете высоченной лестницей с узкими и крутыми ступеньками: отсюда что упало, то пропало. Очень опасно ронять скипетр. Придется вставать, самому за ним спускаться. Ни одна живая душа не имеет права к нему притрагиваться. Кроме царя. А пристало ли царю ползать на карачках по полу? Хоть бы и за скипетром? Да если и за короной? Ей, кстати, тоже недолго свалиться. Чуть наклонишься — и поминай как звали.
Опираться о подлокотник можно. Так меньше устаешь. Я имею в виду правую руку — со скипетром. А левая совершенно свободна: можно почесаться, если хочется. От горностая иногда сильно зудит шея. Сначала шея, а потом и спина, и все тело вообще. Бархатные подушки, разогреваясь, тоже вызывают неприятные ощущения на ягодицах и ляжках. Но стесняться нечего! Чешется — чешись! Безо всяких расстегивай портупею с золоченой пряжкой, лезь под воротник, медали, эполеты с бахромой... Ты царь! Кто посмеет сделать замечание? Только этого не хватало!
Делать резкие движения головой нельзя. Не забывай: корона на темени едва держится. Это тебе не шапка. Когда дует ветер, ее на уши не натянешь. У короны верх в виде купола и гораздо шире основания. Свалиться она может в любую минуту. Забудешься, начнешь клевать носом, она — бац! — и вдребезги. Ведь она такая хрупкая, особенно там, где золотая филигрань усыпана бриллиантами. Как только почувствуешь, что корона вот-вот поползет, срочно дергай головой, и равновесие восстановится. Но не перестарайся: заденешь за балдахин, и все усилия псу под хвост. Одним словом, основная твоя забота — сидеть в подобающей позе. Считается, что величественная осанка у царей — от рождения.
Впрочем, стоит ли вообще о чем-либо беспокоиться? Царь на то и царь: что ни пожелает, исполняется мгновенно. Шевельни пальцем — принесут на серебряном подносе поесть, попить, жвачку, зубочистку, сигареты — какие душа пожелает... Вздремнуть захочется — пожалуйста. Трон годится и для этого: сиденье и спинка мягкие. Закрывай глаза и преспокойно откидывайся назад. Главное — сохранить царскую позу, а спишь ты или бодрствуешь — не имеет значения, никто не заметит, что царь уснул. Что же до физиологических потребностей... Ни для кого не секрет: во всяком уважающем себя троне есть дырка. Судно меняют два раза в день. Ну, а если сильно воняет, то чаще.
Словом, все устроено так, чтобы от трона ты не отлучался. Отлучившись, ничего не выгадаешь, а вот потерять можешь — все! Ну, встанешь ты, отойдешь на пару шагов, ну, отвернешься на миг... Где гарантия, что, подойдя к трону, кого-нибудь на нем не обнаружишь? Да еще как две капли похожего на тебя? Доказывай потом, что царь ты, а не он. Царь потому и царь, что сидит на троне, носит на голове корону, а в руке держит скипетр. Береги эти символы власти как зеницу ока, пока они твои.
Бывает, конечно, затекают ноги, немеют суставы, и это малоприятно. Но кто же мешает ноги приподнять, распрямить, размять в коленках, покачаться, посидеть по-турецки, наконец... Разумеется, недолго и только тогда, когда позволительно оставить попечение о благе государства. А кроме того, каждый вечер приходят мойщики ног и минут на пятнадцать снимают с тебя сапоги, а по утрам являются из службы дезодорации и протирают подмышки надушенной ваткой.
Учтено также, что в тебе может проснуться плоть. Специально для этого отобрали и обучили несколько придворных дам — от весьма упитанных до самых стройненьких. По первому твоему знаку дежурная поднимается на трон и прикрывает твои трепещущие колени пышными юбками. Варианты допустимы разные: и так, и эдак, и фронтом, и тылом, и любым из флангов. Причем можешь провернуть все это на скорую руку, но можешь — если дела государственные позволяют — растянуть удовольствие. Минут, скажем, на сорок пять. Тогда, дабы предохранить интимную сторону жизни Его Величества от посторонних взглядов, полы балдахина задергиваются, а музыканты заводят нежную мелодию.
Короче говоря, как сел после коронации на трон, так и сиди. Круглые сутки. Не слезай ни на минуту. Всю жизнь ты ждал, когда станешь царем. Теперь ты — царь. Так сиди и царствуй. А что значит царствовать? Снова ждать. Долго ждать того мгновения, когда лишишься и трона, и скипетра, и короны, и головы.
Часы тянутся медленно-медленно. В тронном зале никогда не меняется освещение. Ты слушаешь, как течет время: гудит приглушенно, будто ветер. Во дворце по коридорам разгуливает ветер. А может, это шумит в ушах? У царей нет часов. Считается, что течением времени управляют они. Подчинение законам механического устройства несовместимо с царским величием. Монотонное воинство минут, грозя погибелью, медленно накатывается на тебя, словно песчаный вал. Но ты знаешь, как избежать этой опасности. Достаточно поднапрячься и запомнить порядок ежечасной смены звуков. Рано утром при подъеме флага на башне заливается труба, во дворе с грузовиков интендантской службы сгружают для кухни фляги и корзины с провиантом, уборщицы выбивают ковры, развесив их на перилах балконов. По вечерам, закрываясь на ночь, скрежещут ворота, на кухне гремит посуда, ржут кони в конюшне, напоминая, что пора их чистить.
Дворец — это часы. Их звучащий циферблат послушен движению солнца, а невидимые стрелки оповещают о смене караула на крепостной стене цоканьем подкованных подошв, стуком автоматных прикладов и ответным визгом щебенки на плацу под гусеницами всегда готовых к бою танков.
1 2 3 4 5 6 7